Andante cantabile. Филармоническая пьеса

ANDANTE CANTABILE

Филармоническая пьеса-реминисценция
в шести картинах

_______________________________________________________


«Мотив всех умствований – есть чисто личное чувство уходящей жизни и страх смерти»
П.И. Чайковский



ДЕЙСТВУЮЩИЕ  ЛИЦА:


СЛУШАТЕЛЬ – сорок лет, сед бородой, красив
ГЕРМАН РАУХ - скрипач, все еще тридцать девять, молод
ХЕЛЕН – девушка с волосами цвета льна, двадцать семь лет
ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ – лет семидесяти пяти, небольшого роста
ДИРИЖЕР ВТОРОЙ – около пятидесяти, человек довольно высокий, худощавый
ОРКЕСТРАНТЫ





  Действие разворачивается в городе без настоящего времени, где музыка сама по себе – уже трагедия.



КАРТИНА ПЕРВАЯ


8 сентября. Будущее. Дан первый звонок. На часах 18:00
 

  При поднятии занавеса сцена погружена в полумрак. На подмостках множество стульев, пюпитров с нотами, в правом углу – контрабасы. За каждым пультом лежат инструменты – группа струнно-смычковых, деревянных и медных духовых, ударных, словом – весь оркестр. Но нет оркестрантов и дирижера. Отдаленно доносятся звуки второй части пятой симфонии Чайковского. В это время на сцене появляется Слушатель. Он проходит через всю сцену и спускается в зал, садится спиной к зрителю на один единственный стул перед авансценой и слушает некоторое время музыку, которая постепенно затихает, оставаясь приглушенным эхом, но в тоже время и участником действия. Наконец,  Слушатель нарушает молчание. Он разворачивается к залу, не отводя взгляда от собственных рук и их слабых движений, негромко говорит.

СЛУШАТЕЛЬ. Они стремительно падали. Падали навстречу друг другу. Холод ночного неба обволакивал впавшие глазницы землистой Луны – бескровной и серой, отчаянно хватающейся всеми отражающимися от ее сумрачного покрывала лучами тусклых звезд за темные своды согнутой в кольцо вокруг нее тьмы. Мощные воздушные волны рассекали собравшиеся, словно свидетели неизбежного – кучевые перья облаков. Уже ничего нельзя было исправить.

  (поднимается на сцену и проходит через ряд стульев контрабасов и виолончелей)

  Слышите, четырехголосный хорал у струнных? Низкий и зловещий, ужасающий своим надвигающимся, впивающимся в тебя небольшим крещендо, а потом ускользающим, будто мимолетное видение диминуэндо? Соло валторны и гобоя.

  (садится в центр оркестра)

  Сколько боли и муки приносит нам красота. Эти пере-плетения очаровывающих воображение звуков, блеск и симметрия ровных струн, что, кажется, с легкостью перебирают пальцы, смычок летящих по серебренной дорожке этих же струн и идеальная гармония... Но вся суть гармонии в том, что ее нет. Она есть только тогда, когда мы о ней не задумывается, когда ее существование нас не волнует и больше не тревожит. Она – иллюзия. Мы всю жизнь ждем. Ждем ее наступления, проваливаемся в нее, слушая это An-dante… Andante Чайковского. Он и сам умрет ровно через пять лет после первого исполнения этой симфонии, почти день в день, разницей всего в несколько часов.

  (встает на место дирижера)

  «Эта симфония неудачна. Есть в ней что-то отталкивающее, какой-то излишек пестроты и неискренности. Неужели, все?..» (1) А вот его ученики считали эту симфонию лучшим сочинением, наивысшим проявлением апогея борьбы человека с судьбой.

  (садится на место концертмейстера оркестра)
  Возможно, именно в тот момент, когда монотонный гул двигателей окончательно утих и их истошных душераздирающий рев вдруг прекратился, когда весь фюзеляж вздрогнул от одного единственного, слышимого им порыва ветра и начал рассыпаться, как карточный домик на его глазах, он чувствовал и ощущал откуда-то изнутри самого себя это Andante. Он видел себя ее глазами – медленно поднимавшегося по трапу, оборачивавшегося и пристально всматривающегося в лица ожидающих; он наконец-то увидел себя со стороны – надеющегося, что вот-вот она поднимет глаза и заметит его.

  (закрыв глаза, запрокидывает голову, представляя)

  Де-сять ты-сяч мет-ров... Ровно три минуты.

  (срываясь с места)

  И в кульминацию врывается «тема рока» у деревянных духовых, и вот он – «аккорд смерти», tutti у всего оркестра! Еще секунда... Солирующий кларнет. Удар... Тема у струнных, виолончелей, напоминающая ее голос – убаюкивающий, умоляющий, вымаливающий жизнь, его жизнь у этого мертвого, леденящего душу немого мрака. «Они стремительно падали. Падали навстречу друг другу...» – она в объятия этой долгой темной ночь, а он – в ее сон. И здесь небольшая реприза, как бы второе проведение, да. На одно мгновение они вновь встретились. Слышите, эти две темы не противоборствуют, они сливаются воедино, еще более страстно и сильно, ре мажор в звучании струнных.

  (проходит между первыми и вторыми скрипками)

  Когда случилось неминуемое, она крепко спала. Он тихо сел на край кровати и бережно взял ее руку – он был прежним, таким, каким и ранее, будто еще не вытянувшего жребия судьбы – молодым, пылким и немного краснеющим, то ли от того, что вошел к ней в комнату без стука, то ли от удивления и смущения, что его на самом деле нет, а она об этом еще не знает. Она ничего не почувствовала. Он – тоже. Ни боли, ни страха перед смертью, ни той без-жалостной холодной мощи, моментально согнувшей и разломившей фюзеляж пополам. Он лишь все крепче сжимал ее нежную руку и чувствовал ее тепло, но не так, как чувствуют его влюбленные, как чувствуют живые люди – не тактильно и не осязаемо, он ощущал ее протяжно гаснущее пламя изнутри, как он слышал Andante, так он и чувство-вал ее. Она вздрогнула и ее закрытые глаза наполнились слезами.

  (возвращаясь к зрительному залу)

  Так может быть все случившееся – действительно сон? Может этого и вовсе не было? Почему я больше не могу слушать это Andante? Потому что вновь и вновь я вижу пе-ред глазами лицо каждого, кто его не исполнил в тот роковой вечер. Я сам чувствую непреодолимую жажду жизни, желание дышать и любить. Восьмого сентября произошла авиакатастрофа, унесшая жизни более ста человек, унесшая целый оркестр, равных которому не было и не будет. А вместе с оркестром она забрала душу еще одного человека.

  (подходит к струнно-смычковой группе, как бы ищет «свое» место)

  Человека, так и не поверившего в собственную смерть, навсегда влюбленного в прекрасное и готового уйти в не-бытие, ради этого же прекрасного – скрипача Германа Рауха.

  (осматриваясь на «новом» месте)

  Сегодня передо мной выступит совершенно другой оркестр, другие люди, другие инструменты. Другое звучание жизни. Как долго можно повторять это слово – «другой»? Все те, кого не стало ровно год назад в этой чудовищной авиакатастрофе сейчас наверняка здесь, и эта симфония –победа человека над неумолимостью судьбы, звучащая в па-мять о них в концертном зале, переполненном алыми, будто налитых кровью розами у ног еще юного, конечно же, толь-ко начинающего свой век оркестра – это и есть жизнь – но теперь уже жизнь нового коллектива, непохожего на предыдущее поколение – дети тех музыкантов и их ученики – их последователи. И все они – жертвы и творцы прекрасного, причиняющего боль и слезы, радость и счастье, заслуживающие громких аплодисментов и оваций. Нет ничего страшнее музыки. И ни что с ней не сравнимо. И все ей подвластно. И в этом вся она. И имя ей данное мне – Герман Раух.

  (берет скрипку, исполняет каприз №11 Никколо Паганини. По окончанию исполнения световая арка уменьшается до полного затемнения)


КАРТИНА ВТОРАЯ


  Улица. Недалеко от остановки телефонная будка. Моросящий осенний дождь в едком свете уличных фонарей. Двое.
7 сентября. Прошлое. На часах 21:10

ГЕРМАН РАУХ. Ох, ты ж, не успели! И я как назло с инструментом, надо было его оставить в кабинете, все равно перед вылетом будем собираться в холле.

ХЕЛЕН. Ты с ним всегда, «как назло».

ГЕРМАН (нежно целует ее). Ну, прекрати, не обижайся на «нас». Ты же знаешь, что без «нее» я – не я. Она – мой голос, мое сердце, моя душа, мои мысли (смотрим через запотевшее стекло телефонной будки куда-то вдаль). А давай… давай добежим до ближайшего кафе? (смотрит на часы) Думаю, оно еще должно работать, как раз успеем!

ХЕЛЕН. Нет, мы еще немного переждем дождь и пойдем домой.

ГЕРМАН. Что ты так сердишься на меня?

ХЕЛЕН. Не сержусь, вовсе…

ГЕРМАН (напевает). Ich grolle nicht, und wenn das Herz auch bricht… (2) А я вижу, что сердишься!

ХЕЛЕН. Нам надо с тобой серьезно поговорить.

ГЕРМАН. Так, опять начинается…

ХЕЛЕН. Что «опять»? Что «опять начинается»?! Скажи, когда в последний раз мы гуляли с тобой по парку, ездили на берег моря, разговаривали у костра? Нет, не о музыке, мой милый! В конце концов, выбирались куда-нибудь вдвоем?

ГЕРМАН. А о чем еще, интересно, можно разговаривать кроме музыки? Она прекрасна! (продолжает напевать) Das wei; ich l;ngst! Ich grolle nicht… (издали доносятся фортепианные переборы звуков из шумановского цикла)

ХЕЛЕН. Мне страшно, перестань! Мне всегда становится страшно, когда ты начинаешь ее петь.

ГЕРМАН. Ох, дорогая моя, я же не Шуман. Я не стану бросаться в Рейн «после». Он ведь гений, а я – что?.. я весьма заурядный ничем не примечательный струнник, нас таких сотни и тысячи.

ХЕЛЕН. И слава богу.

ГЕРМАН. Да? Ты всерьез так считаешь?

ХЕЛЕН (через паузу). А Шуман все-таки утонул… тогда?

ГЕРМАН. Утонул-утонул. Не беспокойся. Только не в Рейне и лет эдак 150-160 назад. Правда, до того, если мне память не изменяет, он еще успел подлечиться в лечебнице. Психиатрической. Впрочем, именно там его «под-лечили», но и «долечили». Зато спустя столько лет мы вот стоим с тобой и рассуждаем о его жизни…

ХЕЛЕН. Ой, смотри-ка, ты ему явно завидуешь! Последний романтик. (целует его) Если бы вы все были как Шуманы, то ваш оркестр слыл отрядом самоубийц, а с такой те-кучкой кадров ни одна филармония мира не справилась бы. Гений, гений… это ты у меня – гений! И бросаться в Рейн, дабы доказать мне это – вовсе не нужно. Уж я-то знаю, я о тебе все-е-е знаю!

ГЕРМАН. Ты – мой главный успех. А артисту, хорошему артисту, он нужен словно воздух. Полные залы, продолжи-тельные овации, положительные отзывы музыкальных критиков и восторг публики – все это немаловажно, но ничто, поверь мне, никогда и ни в коей мере не сравнится с то-бой! И здесь, в этой маленькой телефонной будке, я счастлив, потому что рядом со мной – ты! Счастлив, что играю в этом оркестре и, дай бог, не последнюю роль; счастлив, что каждый день я имею радость соприкасаться с великим и прекрасным, с нетленными полотнами Чайковского, Брамса, Шнитке и многих других; счастлив, что вижу твои слезы и твою улыбку!

ХЕЛЕН. Жаль, что у каждого из нас разное «счастье»…

ГЕРМАН. Разве ты не счастлива? Со мной?

ХЕЛЕН. Я? Я не знаю… ты счастлив со своим Чайковским и со своей скрипкой, счастлив отсиживать шести-семичасовые каждодневные репетиции в небольшом душном зале, где и не развернуться… и лишь в конце ты припоминаешь меня. Я в этой череде «прекрасного» как маленькая точка с лисьим хвостиком, запятая, после которой наступит следующий день с его нескончаемыми генеральными прогонами, записями, концертами, гастролями. Счастлива ли я от этого? Иногда мне кажется, что ты и вспоминаешь обо мне только при виде меня. Мужчины любят ошибаться. Особенно – в выборе женщин. Собственно, это все, что они любят – выбирать. В твоем случае – между домом и концертным залом, скрипкой и мной.

ГЕРМАН. Знаешь, я бы мог поспорить – чье же счастье – твое или мое – лучше и важнее, но раз ты несчастна со мной, то я тебя не держу. Если твое счастье требует таких жертв, как мой уход из филармонии и окончание исполнительской карьеры, а, поверь, стоит мне взять больничный на несколько дней или признаться, что мне физически трудно играть и я просто устал, меня тут же сожрут – в прямом смысле этого слова, и не подавятся – это лишь с виду интеллигенция и культура, любовь и музыка, а на самом деле… самому порой страшно. И тут вряд ли, даже добившись своего, ты признаешь, что наконец-то счастлива. Счастье не требует жертв. Счастье – оно либо есть, либо его нет.

ХЕЛЕН. Герман! Я ведь так и не сказала тебе…

ГЕРМАН. Не надо.

  (надвинув шляпу и запахнув плащ, он поспешно выходит из будки и направляется обратно, в сторону концертного зала. Дождь усиливается. Опустившись на колени, Хелен хватается за голову руками и плачет, видя, как его тон-кий силуэт, проскальзывая между лучами фонарей по размытой дождем дороге, постепенно исчезает)


КАРТИНА ТРЕТЬЯ


8 сентября. Будущее. Дан второй звонок. На часах 18:15

СЛУШАТЕЛЬ. Была ли она права? Да. Это теперь я готов признать любую свою ошибку. Согласиться с тем, что я способен был допускать ошибки. А раньше… Нет. Никогда. Я никогда не ошибался, я всегда придерживался выбранного пути, исходя из того, что все самое изумительное и дивное рождается только лишь из музыки. О-о-о, как чудовищно я заблуждался!

  (пауза)

  Мы познакомились в июне месяце, под занавес тяжелого филармонического сезона. Мне тогда выдалась замечательная возможность сыграть Сибелиуса – концерт с оркестром в качестве солиста – со своим родным оркестром! Я ведь всегда мечтал о блестящей карьере скрипача-виртуоза. А! Кто из скрипачей об этом не мечтал?! Кто не мечтает, тот – не скрипач! Истинный скрипач должен быть всегда на голову выше не только самого себя, но и собственных мыслей, собственных желаний!
  Так я думал на первом курсе консерватории.
  На втором курсе, признаться, пылу поубавилось, и я стал прислушиваться к своему профессору. До вступительных экзаменов, да и до первой сессии, все – звезды, все – заслуженные лауреаты каких только возможно конкурсов, все – сами прекрасно знают, как и что должно звучать, и преподаватели – глупые критиканы, которым от скуки делать нечего, вот они и докапываются до тебя. Тогда я впервые по-настоящему ощутил, что значит работать над звуком, работать над интонацией. Техника, как способ самовыражения, меня перестала интересовать, она нарабатывалась как нечто само собой разумеющееся, уходя на второй план.
  Третий курс выдался наиболее катастрофичным. Я оказался почти на грани фола, на грани психологического срыва. Хотел уйти. В никуда. За сутки до исполнения сольной программы на втором туре одного из самых значимых для меня конкурсов, я репетировал, оттачивал программу, сверял нюансы, – все, как и бывает перед серьезными выступлениями на придирчивую публику. Не знаю, как получилось…
 
  (встает вполоборота, пытаясь вспомнить позу, точное положение рук)

  Я стоял недалеко от окна… был уже вечер, жара, ярко-алый, но еще безветренный закат… а освещение в консерватории не ахти, работающие через одну лампы, мутный желтый свет… в общем, я стоял почти у самого подоконника и тут, сильнейшим порывом ветра, открытая створка окна ударилась со всего маху о закрытую часть рамы и осколки стекла полетели прямо в меня. Больше всего пострадали руки. А вот лицо – нет, ни сколько. После беспокойной бессонной ночи, проведенной в страхе – от заражения крови до ужаса забыть текст, ноты прямо на сцене от адских физических мук – в следующий день, я все-таки вышел на сцену и исполнил программу на втором туре. С жуткой температурой, пульсом за двести, я стоял и чувствовал, как меня колотит, как дрожит все мое тело и как равномерно капельки пота осаживались в мои «стекольные» раны. На тот момент я чувствовал абсолютно все. Зал долго меня не отпускал! При том, что ни один из слушателей даже не мог предположить и не догадывался, что произошло вчера и каких усилий мне все это стоило. Боль невыносимая. Не знал никто, кроме членов жюри. И на третий тур меня не пропустили. Почему? Из жалости. Чтобы не травмировать руки «бедного, искалеченного скрипача».
  На четвертом курсе я уже играл не только в студенческом оркестре, но и прошел, успешно прошел, прослушивание в филармонический оркестр. Правда, только в ряды вторых скрипок. Но это было всего лишь начало.
  Через полгода я перенес страшную травму плеча и вопрос уже стоял не в том – смогу ли я стать скрипачом-виртуозом и давать сольные концерты на лучших сценах мира, – а смогу ли я удержаться в оркестре. Казалось, все против.
  На пятом курсе меня перевели в первые скрипки, я получил диплом и больше порог консерватории не переступал.
И вот сейчас, спустя столько лет, должна была исполниться одна из моих заветных мечт – концерт Сибелиуса. Тот самый, который я не исполнил на третьем туре того злополучного конкурса. Концерт-соло!
  Она стояла около афиши с моим именем. Хрупкая и нежная, с волосами цвета льна. Все как у Дебюсси. Но в ней оставалось что-то невозмутимое и серьезное, несмотря на чувственный голос и чувственные глаза. В тот момент мне даже показалось, что она может, вот так легко, спеть какую-нибудь арию Доницетти или же взять скрипку в руки и сыграть на ней все, что угодно. Ей это очень шло.
- А хотите на концерт? – я подошел к ней из-за спины. – Мне ничего не стоит раздобыть билет. Если хотите – два… пригласительный на две персоны! Возьмете с собой подругу или… Вы замужем?
  Тут мне стало и самому неловко, я начал задавать вопросы не свойственные моим интересам и моему характеру. Это было как минимум странно и глупо. Она улыбнулась. Я заметил, как ее взгляд еще раз скользнул по афише и вновь остановился на моем имени. Ну, конечно же, откуда ей было знать, что это я!
  - Хорошо. Приходите завтра за сорок минут до концерта на это же место. Уверен, концерт должен Вам понравиться!
  Она внимательно посмотрела на меня. И от ее пристального взгляда я впопыхах начал судорожно что-то искать по карманам, пока не нащупал в боковом брюк телефон.
  - Ради бога, простите, меня ждут! Должен бежать! Завтра, без десяти шесть, на этом же месте. Договорились?
  - Да… но как Вас зовут? – поинтересовалась она.
  - Ах, пусть на некоторое время это останется нашим маленьким секретом!
  Я был безумно рад, что она меня не узнала. Я, верно, радовался как ребенок тому, что никто не знает такого скрипача, как Германа Рауха.
  Мое волнение можно было считать безосновательным. В день концерта, минута в минуту, как мы и договаривались, она стояла и ждала меня. Одна. В светлом бежевом платье, с закрученными локонами у висков.
  - Добрый вечер! – я немного стушевался. – Вот, пятый ряд, восьмое и девятое места. – мне было важно, чтобы она не только слышала, но и смотрела на меня, а я мог видеть ее глаза. – Приятного концерта! – я снова заторопился, нужно было еще незаметно добежать до служебного входа, переодеться и настроиться.
  - А как же Вы? – немного обиженно спросила она. – Мы ведь еще увидимся?
  - Обязательно увидимся! – ответил я, хотя и не представлял, каким образом это могло произойти в следующий раз.
  Так мы познакомились. Познакомились, не узнав даже имен друг друга.

  Дан третий звонок. Прошлое. На часах 18:30

  Выходит на авансцену с инструментом, останавливаясь на месте солиста. Затемнение. За ним – оркестранты и дирижер. Боковые софиты освещают лишь фигуру Солиста.

  СЛУШАТЕЛЬ. Драма каждого оркестранта кроется там же, где и кроется трагедия каждого концертмейстера… Приснилось мне, что и я – виртуоз! (3)

  Полное затемнение. Настройка оркестра. Внезапная тишина.

  ГЕРМАН РАУХ (в зал). Ведь все еще существует часть меня, стремящаяся стать скрипачом-виртуозом, и эта часть проявляет себя весьма необычным образом! (4)

  Мощная вспышка света заливает сцену. Звучит третья часть концерта для скрипки с оркестром Сибелиуса.
 

КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ


  Кафе. Неброская камерная обстановка. Приглушенный свет и играющий блюз. Блики подвесных ламп выхватывают силуэты разговаривающих между собой людей.
7 сентября. Прошлое. На часах 23:15

  ХЕЛЕН (незаметно разглядывая сидящих за столиками, будто среди них обязательно должен присутствовать знакомец). Люди склонны выбирать в человеке всегда что-то одно – будь то красивые глаза, сногсшибательная походка, манера одеваться или какой-нибудь навык, определяющий принадлежность человека к той или иной профессии… Почему он решил, что со мной можно так поступать? Приходить и уходить, когда ему вздумается, оставлять меня одну посреди ночи в холодном темном городе, не слушать меня… Музыканты кроме себя и своего инструмента – никогда никого не слушают. Ну, или других музыкантов. Нет, что касаемо «других» – это спорно. Для них, кажется, не существует музыкантов, кроме тех, которых они сами разыгрывают на сцене. Разве это серьезно? Постоянно играть самого себя. Музыка – это вообще серьезно? Разве можно, например, спасти мир от неминуемой гибели, играя на… на контрабасе? Ах, да, красота спасет мир! Я видела какие красивые лица у тубистов в момент игры. Аж жуть. Красота нервно курит в сторонке. Да все они эгоисты!.. Каждый, кто любит свое дело – эгоист по природе вещей. А я – не музыкант, нет… я ничего в этом не смыслю и далека от того мира, где пребывает часами Гера. Я впервые в филармонии-то побывала только благодаря ему… Остановилась у стенда с афишами, дабы спрятаться от палящего солнца, чего-то в сумке искала, думала, ключи от дома забыла… а тут он. Наверное, это была ошибка. На моем месте должна была оказаться какая-нибудь восторженная поэтесса или молоденькая студентка, мечтающая попасть на концерт кумира. Но не я, не я. В музыке ведь невозможно ничего разобрать… Да, она трогает душу, под нее хочется мечтать, но чаще – плакать. В жизни музыкантов – то же самое. Я не могу понять, когда Гера на репетиции, а когда дома – для него что дом, что зал – он везде играет, а если не играет, то думает, что он играет, а если не думает, что играет, то это получается само собой, непроизвольно. В его сне, например, я вижу, как по ночам у него шевелятся пальцы. «Моторика», как он это называет. Иногда он вздрагивает, и я понимаю, что он не туда вступил, «такт не досчитал». Иногда отбивает ритм, «ауфтакт» ждет или что-то в этом роде… А еще говорит, что ему ни разу в жизни не снились сны. Разве можно верить этому человеку? (улыбается) Герман…

(пытается вглядеться в кромешную тьму улицы, но в стекле оказываются все те же отражающиеся силуэты посетителей кафе)

В нем нет ни капли пафоса. Он такой, какой он есть на самом деле. Даже на сцене, несмотря на то, что играет самого себя, выдумщик… Он и в любви такой. Для него – чем причудливее букет, тем сильнее любовь. А музыка – что? Он боится ее. Боится, что когда-нибудь она его накажет, если он ослушается скрипки и перестанет заниматься на ней. Говорит, она очень ревнивая и с ней нельзя спорить. Смешной!.. Это женщина может убить из ревности, а скрипка? Что она может? То же, что и музыка – «пленять сердца красотой звучания», в общем – ни-че-го… Боже мой, я ревную его к куску дерева, в который он вложил всю свою душу и сердце, какая же я глупая… я должна позвонить ему, буквально через час ему уже нужно оказаться в аэропорту…
 
  Набирает его номер, слушает долгие гудки и затихающий блюз.

КАРТИНА ПЯТАЯ

7 сентября. Прошлое. На часах 11:30.
Большой концертный зал. Конец репетиционного перерыва. На сцене лишь некоторые из оркестрантов, каждый занят своими делами: кто общается с коллегами, кто с инструментом, а кто пьет кофе. В зал заходят дирижер с партитурой в руках и концертмейстер группы первых скрипок – Герман Раух.

  ГЕРМАН (указывая в ноты). Вот здесь… ритенуто, мне кажется, не уместно, оно здесь даже не указано… зачем?!
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Затем, чтобы завершить фразу. Лишь завершив одну фразу, можно начать другую. Элементарно!
  ГЕРМАН. Но это неправильно! Я думаю, автор хотел здесь…
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ (захлопывает партитуру). Ну, во-первых, думать – занятие очень вредное, а во-вторых – если автор что-то и хотел сказать, то уж наверняка дирижеру, а не отдельно взятому оркестранту.
  ГЕРМАН. Концертмейстеру оркестра, быть может?
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Оркестранту.
  ГЕРМАН. Может быть, первой скрипке?!
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Скрипачу. И ему я могу передать от автора только пламенный привет.
  ГЕРМАН. «Пламенный привет» мне автор сам передал уже в конечном варианте партии!
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Тогда что же Вы хотите от меня, Герман? Что касаемо партии. Звук сам по себе прекрасен, рука легкая, свободная, но вот техника скрипичная несколько слабовата.
  ГЕРМАН. Техника слабовата?! Да Вы смеетесь надо мной…
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Да-да, и над всей группой первых скрипок тоже.
  ГЕРМАН. Вы, в конце концов, дирижер, а не скрипач, и чтобы выводить такое заключении о звучании, нужно…
ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ (перебивая). Но как бы то ни было, я – дирижер, как Вы сами сейчас заявили. А что такое – дирижер? Дирижер – это все. И уж лучше быть дирижером, чем играть на скрипке (улыбается).
  ГЕРМАН. Чтобы оркестр играл сам по себе произведение, которое он и так прекрасно знает, которое он исполнял десятки раз?! Дирижер должен слушать не только свой внутренний голос и мысли, но и оркестр, а, главное, он должен его слышать, чувствовать!
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Да-да, а еще прислушиваться к оркестрантам.
  ГЕРМАН. И это немаловажно.
  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Присматриваться… принюхиваться…

(Герман смотрит на него в исступление. Пауза)

  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Где бы ты был сейчас, мой дорогой, если бы не я? Да и кем бы ты был? Учителем скрипки в школе искусств или, может быть, второй скрипкой в любительском оркестре какого-нибудь захолустного дк? Или ты хотел перевестись после третьего-четвертого курса консерватории и играть на альте? (напевает) Техники, техники здесь не хватает. Не хватает именно у тебя. За тобой должны идти, к тебе должны тянутся, а ты наоборот – тянешь весь оркестр и, увы, не на своей шее. (поспешно открывает ноты на прежнем месте) И если вот здесь я не сделаю ритенуто, то в следующей фразе ты просто задохнешься, не выведешь. Поверь, дорогой мой, я прекрасно слышу то, что я должен слышать, как дирижер. В моем слухе ты можешь не сомневаться. И точно знаю, как я хочу, чтобы это услышали другие. Незаменимых в нашем деле нет.

  (отдает партитуру подошедшему человеку, обращаясь к нему)

  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Продолжайте, пожалуйста! Вы все знаете.

  (снова к Герману)

  ДИРИЖЕР ПЕРВЫЙ. Да-да, Герман, на этот раз фортуна повернулась к Вам лицом, на гастроли вы летите не со мной. Это не мое решение, а решение «свыше», так сказать, и комментировать его перед оркестром не собираюсь. Вы, как концертмейстер, объясните им. (еще тише, почти на ухо) И скрывайте, пожалуйста, свою радость тщательнее, а то мне перед коллегой несколько неловко… но то место я бы все-таки еще почистил – на предмет сыгранности и совместного вступления после паузы. (уходит)

  Оркестранты в полном составе. Концертмейстер оркестра проходит через группу контрабасов и виолончелей, оказываясь на авансцене, подает знак музыкантам для полнозвучной настройки. Звучит «ля» первой октавы гобоя, остальные деревянные духовые, затем медные и, наконец, группа струнных смычковых. Из этого полифонического диссонанса возникает дирижер. Пауза. Оркестр готов продолжить репетицию.

  ДИРИЖЕР ВТОРОЙ. Есть то, что называется «предназначение»… и заключается оно в том мгновении, где мы проживаем исполняемое нами произведение. Это не только нота, звук, интонация, краски и оттенки. Музыка – это идея. Идея, которую мы с вами должны открыть, поведать миру, тем самым изменив этот мир. Моя задача, главным образом, таится в драматургии оркестра… не в напыщенной театральности жеста и подачи, а в сверхзадаче. Бетховен – это Бетховен, Чайковский же должен оставаться Чайковским. И наша с вами интерпретация – это, прежде всего, диалог оркестра и дирижера, исполнителя и слушателя, диалог прошлого и будущего. Прошу вас! Раз, два, три…

  Оркестр вступает. Продолжается работа над четвертой симфонией Чайковского. Через некоторое время дирижер, сложив руки на партитуру пульта, приостанавливает оркестр.

  ДИРИЖЕР ВТОРОЙ. Чтобы было экспрессиво, чтобы было а темпо. Тяжелее шестнадцатые, не расходитесь на ауфтакты, одни струнные… неудобное место, да. Четвертый такт! Раз, два, три, четыре… (к струнным)

  Оркестр играет.

  ДИРИЖЕР ВТОРОЙ. Тсс, тише! Легче, еще тише… Один такт до модерато, больше диминуэндо! Шесть! Шесть пиано!.. (к виолончелям и контрабасам)

  Оркестр играет.

  ДИРИЖЕР ВТОРОЙ. С модерато, будьте любезны. Вот эта остановка смычка, здесь мне уже не нужно кантабиле. Крещендо, еще! Еще крещендо!..

  Голос дирижера проваливается в яркое оркестровое форте, где его уже не слышно. Лишь мановение рук и взгляд вынимают из каждой группы инструментов то или иное звучание, необходимое ему сейчас. Звучит отрывок из третьей части четвертой симфонии Чайковского (Scherzo: Pizzicato ostinato), переходящий в главную тему финала симфонии (четвертая часть Allegro con fuoco).


КАРТИНА ШЕСТАЯ


 7 сентября. Прошлое. На часах 23:58.
  Салон самолета. Пассажиры неспешно занимают секции кресел. Все, за исключением экипажа, кто находятся на борту корабля – артисты оркестра. Среди них и Герман Раух. В руках у него телефон, он смотрит то на дисплей, то на часы, и по его напряженному взгляду можно догадаться, что он чем-то весьма обеспокоен.

  ГЕРМАН. Выключить телефон… нет, еще не взлетаем, еще немного…

  (по его руке проходит едва ощутимая вибрация)
 
ГЕРМАН. Алле, да… Хелен! Это ты? Да! Я так рад тебя слышать, ты даже не представляешь! Прости меня, ради бога, прости! Это моя вина!..
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Герман! Ты ни в чем не виноват, что ты, милый! Глупости какие, не мучай себя!
  ГЕРМАН. Ты не сердишься на меня?
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Конечно нет! Но я уже скучаю по тебе и по твоей скрипке!
  ГЕРМАН. По моей скрипке? Хелен, я не узнаю тебя! А как же ревность? (смеется)
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Это называется «женская солидарность», Герман! Я всегда буду любить то, что любишь ты. И пока я в твоей душе, а она – в твоих прекрасных руках, я знаю, я уверена, что с тобой все будет в порядке!
  ГЕРМАН. Мне так хорошо с тобой, Хелен! Знаешь, спокойно, свободно… все, что было со мной до нашей встречи – будто и не было вовсе, будто эта жизнь – другая, где я только и думаю о тебе… какая ты удивительная!
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Это мы – удивительные! Теперь – мы!
  ГЕРМАН. Из нас двоих ты, все же, удивительнее!
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Герман, милый, я ведь так и не сказала тебе… дело не в нас двоих!
  ГЕРМАН. Что? О чем ты? Хелен, что ты имеешь в виду?
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Ты любишь меня?
  ГЕРМАН. Больше жизни, как еще никогда не любил!..
  ГОЛОС ХЕЛЕН. И мы тебя тоже – любим! Очень-очень!
  ГЕРМАН. «Мы»? Не понимаю! Тут какая-то суета, плохо слышу тебя… объясни, пожалуйста!

  В это время звучит голос стюардессы по трансляции:

«Добрый вечер, дамы и господа! От имени авиакомпании «Аэрофлот – Российские авиалинии» командир корабля и экипаж приветствуют вас на борту самолета SU 2302, выполняющего рейс номер 729 по маршруту «Москва – Франкфурт-на-Майне». Время пути – три часа двадцать пять минут. Желаем вам приятного полета!»

  ГЕРМАН. Алле! Хелен… ты меня слышишь? Мы взлетаем! Как буду во Франкфурте – сразу тебе позвоню!
  ГОЛОС ХЕЛЕН. Герман, открой футляр скрипки и хорошенько поищи в нем кое-что!
  ГЕРМАН. Ладно!

  Через двадцать минут, когда самолет уже набрал высоту, Герман находит аккуратно сложенный, небольшой листок белоснежной бумаги. Он с волнением разворачивает его и читает:

  «Любовь моя, Герман!
  Если ты читаешь это, значит, я так и не решилась рассказать тебе всю правду о нас. Порой говорить правду, пусть даже самую радостную и долгожданную, бывает очень сложно. Но у тебя еще найдется время, я уверена, чтобы многое переосмыслить!
  Уже как два месяца я ношу под сердцем нашего с тобой ребенка. Он будет таким же красивым, умным и талантливым, как и ты! А еще он обязательно будет играть на скрипке и у него будет твоя незабываемая улыбка! Да, я абсолютно уверена в этом. И я благодарна судьбе за встречу с тобой, что она подарила нам еще одну маленькую, но такую ценную жизнь!
  Возвращайся скорее. Я люблю тебя, мой последний романтик!
Хелен.»

  (яркая вспышка света)

 8 сентября. Будущее. На часах 18:27.
 Сцена концертного зала.

  СЛУШАТЕЛЬ. Это последнее, что я помню. Нет, жизнь не прокручивается в такие моменты. Не было ни сирены, ни крена, который бы я почувствовал, я даже не ощутил, как затрясло самолет. Все вокруг медленно ускользало и вдруг провалилось в черную пустоту… При выполнении обхода гро-зовой облачности сверху, командир по всей видимости по-терял управление, и мы свалились в плоский штопор. Но я не знаю, так ли это было на самом деле. Я отключился, возможно, еще до предупредительной тряски, поэтому и не ощутил ее…
Я мечтал бы увидеть, как вырастет мой ребенок.
  Можно отнять то, что ты имеешь, но никогда нельзя отнять то, что тебе дано свыше, кем бы ты ни был.
  Говорят, время меняет людей. Один год – это немного, но этого уже вполне достаточно, чтобы я не узнал себя тогдашнего и прошел бы мимо.
Что человеку нужно для счастья? Любовь близких, кра-сота в душе и музыка в сердце. Больше ничего… Мне больше ничего не осталось… Хелен… (жестом как бы мысленно берет ее за руку)

Я все простил: простить достало сил,
Ты больше не моя, но я простил.
Он для других, алмазный этот свет,
В твоей душе ни точки светлой нет.
Не возражай! Я был с тобой во сне;
Там ночь росла в сердечной глубине,
И жадный змей все к сердцу припадал...
Ты мучишься... я знаю... я видал...

  Дан третий звонок. Будущее. На часах 18:30

  СЛУШАТЕЛЬ. Они стремительно падали…
  (пауза)
СЛУШАТЕЛЬ. Падали навстречу друг другу…
  (пауза)
  СЛУШАТЕЛЬ. Уже ничего нельзя было исправить…
  (пауза, на сцену выходят оркестранты)
  СЛУШАТЕЛЬ. Де-сять ты-сяч мет-ров…
  (пауза)

  Слушатель останавливается в изумлении. На сцену вы-ходит оркестр, с которым он играл всю жизнь, с которым он оказался на борту одного самолета. Все до единого. Кроме концертмейстера. На его месте – пустое сидение, пустой пюпитр без нот.

  ГЕРМАН-СЛУШАТЕЛЬ (в оцепенении). Неужели?.. Неужели только я один?..

  Яркая вспышка. Темнота. Звучит вторая часть четвер-той симфонии Чайковского, соло валторны и гобоя. На ее фоне – еще несколько сильных вспышек света.

  ГОЛОС ПЕРВЫЙ (похож на голос первого дирижера). Раз-два-три… Разряд! Еще разряд!
  ГОЛОС ВТОРОЙ (похож на голос второго дирижера). Мы его теряем!
  ГОЛОС ПЕРВЫЙ. Нет! Он должен жить! Еще разряд! Раз, два, три, четыре…
  ГОЛОС ВТОРОЙ. Он жив! Жив!
ГОЛОС ХЕЛЕН. Герман!..

  Andante cantabile звучит до конца.


                Занавес



11 февраля,
30-31 августа,
2, 4, 6-8 сентября 2016 г.


© Copyright: Маргарита Мендель, 2016




ПРИЛОЖЕНИЕ:


Репертуар:

Чайковский, симфония №5, II часть;
Паганини, каприз №11, C-dur;
Шуман, «Я не сержусь» из цикла «Любовь поэта»;
Сибелиус, концерт для скрипки с оркестром, III часть;
Блюзовые импровизации;
Чайковский, симфония №4, III и IV части


Рецензии
бас и скрипка это хорошо!

Эжен Духовиков   22.06.2019 00:12     Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.