Именины памяти валентина распутина рассказ из цикл

- Ага-а-фья, живая ты там? — открывая ветхую, завалившуюся ка¬литку, крикнула Варвара.
- Живая, живая, чо со мной сделается? — из низенькой избенки вышла славная улыбчивая старушка.
- Не передумала? — без улыбки спросила гостья.
- Ну, что ты, Варюшка! Куда ты, туда и я.
- Пораньше приходи, поможешь.
Деревня Васильки шла под затопление. В ней осталось пять старух-фанатичек и старик, не пожелавших до последнего отпущенного властями дня покидать родные могилы. Варвара, крепкая еще старуха, собиралась отмечать юбилей — восьмидесятилетие. Многое повидала она на своем веку, но такое происходило впервые. Было в смутные времена, что людей высы¬лали из родных мест, слыхала: из теплых краев да в вечную мерзлоту. Так то врагов советской власти: кулаков да подкулачников. Ее сия чаша минова¬ла: родители были беднейшие из бедняков. Варвара с рождения прожила в деревне, прожила в васильках, которые росли повсюду, не ведая неволи.
Последние именины в родной деревне Варвара готовила степенно и по-крестьянски основательно. Сперва обошла ее из края в край, созывая гостей: опустелую, с нехорошей зависшей тишью — ни лая, ни кудахта¬нья, ни мычания — без признаков нормальной животной жизни. Хотя было обговорено заранее, но обычай она соблюла — напоследок. Пока обошла, притомилась. Присела во дворе на крылечке, оглядывая прощаль¬ным взглядом знакомые с детства постройки: коровник без коровы, ку¬рятник без кур, собачью будку без собаки.
Три дня назад  зять приезжал, мясником в городе работает, лихо со всей живностью управился. Тебе, говорит, маманя, ни к чему теперь, на всем готовом жить будешь, как барыня, а это прибыток какой-никакой, продам, справим тебе чего-нибудь на зиму, да и Лина шубу себе присмот¬рела из натуральной цигейки. Дочку Варвара Акулиной нарекла, так та, чтобы не срамиться перед городскими, не выглядеть "деревней сивола¬пой", в Лину себя переписала в паспорте. Варвара, когда узнала, погоре¬вала да простила дочь, куда денешься, да и не могла она объяснить, что имя, матерью даденное и церковью освященное, сменить — как родную землю предать. Такое понятие у Варвары было.
В тот скорбный день по всей деревне домашние животные с жизнью своей прощались: коровы ревели в голос, со смертной тоской; свиньи виз¬жали, как очумелые; курицы вопрошали в ужасе: "куда-х? куда-х?". Даже Трезор, старая облезлая псина, будто светопреставление почуял, унесся куда-то, повизгивая жалобно — не плача ли?
А зять, знай себе спутанных по ногам кур одну за другой жа¬хал топором на пне, как на плахе, и кидал в кучу, безголовых, но трепыхающихся — для обдирки дальнейшей, для приведения в товар-ный вид. Кровища, пух, перья...
Варвара, даром, что слыла в деревне отчаянной, не робкого десятка старухой, сидела в доме, как пришибленная, и только вздрагивала от каж¬дого куриного вопроса "куда-х?". "И правда, не топить же их, прости Господи", — как бы в оправдание зятя думала она. Услыхав густой, протяж¬ный  рев Буренки, не выдержала, вскочила, опрометью во двор кинулась.
- Ах, ты ж, матушка ты моя, кормилица, прости ж ты меня, старуху немощную, не заступница я тебе ноне,— запричитала, будто по челове¬ку, ухватилась за коровью шею, обливаясь слезами. И откуда только взя¬лись? Неужто не все выплакала?
- Ну, будя, будя, маманя… Чо она понимает, тварь бессловесная, - зять, недовольный задержкой, попытался отцепить Варвару от коровы.
Тут уж ее гнев охватил, будто вожжой стегнули по голому мягкому месту. Отец когда-то отважился, да и сам не рад был потом. Три дня ее по всему лесу искали деревенские мужики, еле отыскали: притаилась по¬луживая в овраге дальнем и глухом. Непокорная была в девках Варька, нетерпимая к несправедливости.
- Это ты тварь, прости Господи, хоть и язык есть, и обличье людское, да душа, видать, заплесенела, не понимаешь, что она все понимает: смерть чует, — Варвара стояла прямо, говорила сурово.
- Ты чо, маманя, того, да? — зять стукнул себя пальцем по лбу, хи¬хикнул, но на всякий случай — вдруг рехнулась старуха? — отступил на два шага в сторону.
- Эх, ты, тварь словесная, да безмозглая. Погляди-ка сюда, — Вар¬вара сама уже глядела,  не открываясь, в коровьи глаза.
Сердцем видела: страхом и скорбью, непониманием вины — за что? — и прощением наполнены большие глаза Буренки.
- Прости, матушка! — Варвара поклонилась низко, в пояс, и отшат¬нулась от коровы, и поспешила в дом, закрывая уши ладонями.
- Совсем очумела бабка, перед коровой кланяется, — зять равно¬душно глянул в коровьи глаза, ничего в них не увидел и, схватив обеими руками веревку, потянул Буренку к лобному месту.
... Вспомнила это Варвара, сидя на крылечке, вздохнула привычно: людская жизнь рушится, чего уж о животных горевать. Поднялась,  кряхтя,  поясница заныла, годы все ж, и направилась к погребу. Все остатки подгреб¬ла: тут и огурчики соленые крепкие, один к одному, и капуста соленая беле¬хонькая с оранжевыми искорками морковки, и помидоры, будто шарики, с тонкой кожицей, под которой мякоть нежная, запашистая, во рту тает.
- Эх, погуляем! — вслух подумала Варвара, наполняя соленьями большие потрескавшиеся от времени деревянные чашки. — Ох, а гриб¬ки-то! Чуть не запамятовала, дура старая.
Она наклонилась над маленьким пустым бочонком и с самого дна поддела аккуратненько, чтоб не раскрошить, несколько груздей, вспом¬нив, как выкладывала на низ самые большие да красивые. "Хорошо, зятек не углядел, торопился больно, а то и не попробовала бы напоследок груздочков своих", — подумалось ей. И маслят маринованных баночку ей удалось припрятать, когда он все подчистую подгреб, оставив по ее просьбе в бочках по чашке солений для гостей. Много чего она припасла на зиму и себе, и им, городским. Жить собиралась, не помирать. А оно, вишь, как в одночасье повернулось. Самому главному на земле по электростанци¬ям, как Богу на небесах, понадобилась именно их деревня — Васильки. Чтоб ему пусто было, прости Господи!
В дальнем углу погреба стояла схороненная за бочкой пузатая бу¬тылка с первачом и пол-литровая бутылка рябиновой наливки. Пришлось Варваре три рейса делать, за один никак не управилась бы. Тут и банька в огороде подоспела как раз. Расстелила Варвара на столе новую, еще не пользованную скатерть, дочкин подарок, расставила все, как есть на ней — и соленья, и курицу отварную, зять уделил от трудов своих, и хле¬бушко в центре своей, домашней выпечки, утром квашню ставила. Щи из буренкиного мяса в печке томились, там же и картошка в сковородке — желтоватая от топленого, опять же буренкиного, масла и рассыпчатая.
Плохо видя в сумерках, Варвара все же уверенно двигалась между грядками, прибранными к зиме, к бане. Тысячу раз хожено перехожено, с закрытыми глазами можно пройти. Переступила порог, плотно дверь за собой притворила. В предбаннике прохладно, все же осень на дворе, пах¬нет березовыми вениками. Их уже нет, а запах остался. Зять и веники с собой прихватил, говорит, по рублевке продам и то прибыток, говорит, любителей париться в городе прямо тучи, все долголетия хотят. Хотел и пользованные прихватить, да Варвара его пристыдила: разве ж можно людей-то обманывать, грех на душу брать? Запалила керосинку, разде¬лась быстренько и - в жар-пар. Веник в тазу уже запарился, взяла его и на полок вскарабкалась. Посидела маленько, отдышалась, жар до озно¬ба пробрал, и давай священнодействовать с веником.
Париться она любила и умела: начинала с легких прикосновений, будто под листопад попала — щекотно и приятно. Потом касанья перехо¬дили в шлепки — раз! — звонко, будто ребенка по попке, но вот посыпа¬лись нешуточные удары — уже не только листья, но и прутья скачут по телу. Чаще, сильнее — неистовство охватывает и одновременно наслаж¬дение от самоистязания. Тело начинает краснеть, пылать, дыхание пе¬рехватывается. Эх, тяжела работа! Наконец бешеная пляска веника на¬чинает затухать — удары реже, с оттяжкой, слабее. Все. Варвара без сил сползает вниз, к кадке с ледяной колодезной водой. Зачерпнув ковш, она окатывает вначале левую сторону груди, где сердце колотится сильно, но ритмично — здоровьем Бог не обидел.
В вечер своего юбилея парилась трижды и мылась долго. Зато будто вновь на свет народилась — дышится легко и ступается проворно. В доме надела платье любимое — васильки по темно-коричневому полю, волосы расчесала и заколола в узелок на затылке, реденький узелок, а когда-то косища была до колен, в руку толщиной. Повязала на голову платок голу¬бой в тон василькам. А глаза у Варвары темные, запавшие глубоко, лицо худое, смуглое, хотя сама не худощава, кость широкая. И кожа на теле не дряблая, а плотная, жилистая. Может, от повседневного физического тру¬да? Или от еженедельной баньки?
- Варвара! — крикнул кто-то со двора.
Она вышла на крыльцо, вглядываясь в темноту.
- Ты что ль, Агафья?
- Я, я... — послышалось в ответ.
- Чо кричишь-то?
- Боязно что-то. Тихо, темно...
Она поднялась на крыльцо — не высоконькая, плотненькая, слав¬ная старушка. Сколько себя помнит, все Варвара над ней верховодила, и она ее слушалась во всем. Зато и не ссорились никогда.
- От глупая ты, Агашка. Кого ж бояться-то? Друг дружку, что ль? Нас ведь всего шестеро во всем свете. Живых. Остальные мертвые на кладби¬ще лежат. Уж не покойников ли наших испужалась?
- Вот-вот. Я мимо погоста когда шла, вроде застонал кто, и я припу¬стила со всех ног.
- Чо только не помстится людям! Хотя... — Варвара задумалась. — Может, прознали наши покойники, чо с нами да с ними сотворить хотят душегубы неведомые, вот и стонут. Ох, где живые бессильны, там мерт¬вые и подавно. Грех-то какой, прости Господи!
Старухи перекрестились и вошли в дом, задумчивые и печальные: неужели? Неужели их прожитая, важная для них, единственная жизнь никому не нужна? Зачем тогда родились, если и холмика над последним их пристанищем не останется на земле? Все уйдет под воду? Кто приду¬мал такое? Наводнение понятно, землетрясение понятно — стихийное бедствие. Но когда смывают с лица земли целую деревню, целый род че¬ловеческий с корнями вырывают — и живых, и мертвых, и делают это не стихийно, как в природе, а планомерно, методично, целенаправленно, то, как назвать человека или группу лиц, повинных в этом злодействе? Человека ли? Людей ли? А не оборотни ли это придумали, чтобы уничто¬жить живые человеческие души, наплодить себе подобных и воцариться, и править единовластно, пока существует земной шар? От оборотня мо-жет родиться только оборотень: бездушный, бессердечный, бездумный механизм в теплой человечьей плоти. Его трудно опознать по внешнему виду, по манерам: он мил, улыбчив, доброжелателен. Трудно отличить от настоящего человека. Но можно. Попытайтесь поймать его вечно сколь¬зящий, прыгающий, летящий, ползущий взгляд, и ваши волосы встанут дыбом от ужаса: его глаза пусты, они не отражают душу.

Вот уже и пир горой. Старухи раскраснелись, выпив по маленькой и не одной, лишь единственный кавалер, вытянутый в щепку старик Степаныч, как все его называли, с каждым стограммовым граненым ста¬канчиком все больше бледнел: уж такая натура. Он рассказывал, может, и врал, что до войны пил и краснел, как все. А на фронте однажды только из фляжки в колпачок налил, только приготовился - воздух выдохнул и в предвкушении замер, как фашистский снайпер колпачок вместе с дву¬мя пальцами, как бритвой, срезал пулей. До чего меткий, гад! До чего изощренный! В самый, можно сказать, сладостный миг всю душу обга¬дил, прости Господи! Что лазарет! Руку залечили, правда, пальцы не от¬росли, да и зачем они на левой руке, когда правой за две управлялся. А вот душа болела долго. Ну, изверг, чтоб ему пусто было!
Елизавета, худющая, маленькая, как подросток, старуха, сидела в самом уголке тихо-тихо, как мышка. Ела мало и выпила - чуть пригуби-ла. Но два розоватых с копеечную монетку пятнышка все же появились на ее усохшем личике с остреньким носом.
- Лизка, ты чо там притихла? Почему стопка полная? Может, боишь¬ся, что завтра утром не подымешься с похмелья, когда машина за нами приедет, а? — с притворно грозным видом обратилась Варвара к Елизавете.
- Какая машина?- едва слышно пискнула та. — Мы же...  -  Погодь! — прервала хозяйка. — Шучу я, гостей потешаю.
Никто даже не улыбнулся. Все вдруг притихли, вроде оробели.
- Да вы что, трусите, что ли? Мы же давно решили, для того и оста¬лись. А, подруги? А ты, Степаныч?
- Бог с тобой, Варвара. Я слово мужеское завсегда держу. На фронте не отступал и сейчас не подумаю.
Тут Тихоновна встрепенулась, гаркнула басом.
- Ну, девки, об чем спор? Перепились, что ли? Языки зачесались? Коли так, песню за-пе-вай!
Она затянула низко, как мужик: - Во степи глухой...
Неожиданно сильным для ее хлипкого тельца голосом подхватила Елизавета. Пели все, пели с чувством, со слезой, как истинно русские люди:  с душой. Стихло пение, снова все замерли - молча. Тут уж Вар¬вара не вытерпела.
- Чо сидим, как на поминках? У меня именины, между прочим. Живая я пока, уже восемь десятков отмахала и ничо! И ем, и пью, слава Богу, все зубы целы, и живот не болит, жить бы да жить. Эх-х!
Она резво вскочила с табуретки, одной рукой подбоченилась, другой взмахнула невесть откуда взявшейся косынкой, топнула и пустилась в пляс.
                Как у нашем у колхозе
зарезали мерина.
                Три недели кишки ели, -
                поминали Ленина!
Все невольно заулыбались, вспоминая озорную до отчаянности Варь¬ку, ее поразившее всех замужество — за цыгана вышла, ее семижильность в работе. А ну-ка запряги сейчас самую здоровую городскую бабу заместо лошади в плуг, да разве потянет она хоть шаг-два? Ни в жизнь! А Варька тянула. Везде и всегда первая. Муж на войне погиб, сын погиб, дочка росла хворая, а она пуще в работу впрягалась — то ли горе пыталась заглушить, то ли надорваться хотела. Ведь не семижильная в самом деле!
Одна из старух, все звали ее просто Шура без отчества Петровна, весь вечер, не отрываясь, глядела на Варвару. Она делала это тайком, пряча взгляд под тяжелыми веками. Шура думала о том, какой же силь¬ный, честный и справедливый человек эта простая деревенская баба - Варвара Потылицына. Шура не знала ни одного проступка за Варварой. У других были. Лизка в молодости, работая в сельмаге, поворовывала. Агашка, сказывали, когда мужик из плена вернулся, выдала его влас¬тям. Потом внучек единственный у нее помер, так она все Богу кланя¬лась, все допытывалась, за что так жестоко покарал? Не за мужа ли? Тихоновна, поговаривали, в монашках побывала да там со звонарем спу¬талась, и ее поперли за блуд. Степаныч всех баб в округе перепробовал. А перепил сколько! Все не без греха, но — не Варвара.
У нее, у Шуры, тяжкий, тяжелейший грех был, а как рассказала о нем Варваре, так и полегчало, будто камень с души свалился. Та никому тайну не выдала, никто не упрекнул Шуру за прошлое, будто и не было его, позорного, вовсе никогда. Сказала тогда Варвара, выслушав испо¬ведь: "Никому никогда — до самой смерти. А умру, тем более никто не узнает". Не очень тогда поверила Шура, знала, все бабы болтливы, но уже невтерпеж было одной мучиться со своим грехом. Церковь не действова¬ла, попа не было, и покаяться некому было.
Война началась, она у тетки на Украине застряла, первый раз гос¬тевать отправилась из своей деревни — через всю Россию. Шестнадцать минуло, красавица была писаная: и лицом, и фигурой. Когда немцы го¬род заняли, высмотрел ее Франц, офицерик из небольших чинов. Она дура дурой, ничего не соображая, еще по улицам разгуливала: интересно было. Тетка переводчицей в комендатуру устроилась, там Франц и угово¬рил ее насчет племянницы, насулил золотые горы. Правда, и продукты таскал, и вещи красивые дарил. Согласилась тетка выдать племянницу за него, но прежде покумекала о том, о сем — война скоро кончится, нем¬цы здесь останутся, чего же лучше. Тем более Франц на полном серьезе колечко надел Шурочке на палец, свадьбу в ресторане справил, все чин чином. А вскорости и в фатерлянд отправил  женушку любимую, к мате¬ри своей под Берлин. Убили его через год. Война кончилась, Шура по¬взрослела, опомнилась. Как ей удалось вырваться из Германии и вер¬нуться домой, один Бог ведает.
- Ах, ты, потаскуха, подстилка немецкая, с фашистом е... — заревел следователь и по лицу кулаком саданул. То все облизывался плотоядно, а как не далась ему, так и показал себя во всей красе. Закатали ей срок: "десятку" за измену Родине — и отправили в один из районов Крайнего Севера.
Каким-то чудом опять выжила — отсидела, на поселении отбыла, а потом и в родную деревню вернулась, где после смерти родителей хатка осталась заколоченная.
В ней и поселилась. Воспоминания оборвались. Варвара все-таки ухватила ее взгляд, подмигнула лихо.
- Ну, Шурка, где наша ни пропадала! Тащи горячее из печки, щи уже переспели, поди, а я холодное пока разолью. Застолье продолжа-лось. Снова зазвучала песня.
                Каким ты был,
                таким остался,
                казак лихой, орел степной...
Ее повела Елизавета, с внезапно помолодевшим лицом выпрямивша¬яся на табурете. Остальные подхватили. Степаныч нещадно дымил само¬садом. Дым стлался через открытые окна низко над землей. Чадила керо¬синовая лампа. В неярком свете старухи и впрямь будто помолодели: заро¬зовели щеки, запоблескивали глаза. Песня едва смолкла, раздался на¬смешливый, как в молодости, голос Степаныча по имени Андрей.
- Ну, девки, да вы как на подбор — у одной недобор, у другой пере¬бор. Не знаешь, к какой и притулиться. Не зря я жениться так и не сумел, все хотел все ваши лучшие качества в одной собрать, да так и не собрал. Все вы мне по душе были, ей-богу!
- То-то ты кобелем то за одной, то за другой бегал. А мы и не знали, что ты хотел всех в одну кучу собрать, — съехидничала Тихоновна.
- Тьфу, на тебя, Хавря, язык у тебя пакостный, а башка дурья, - вскинулся Степаныч.
- Чо обзываешься, старый хрыч, - обидчиво нахохлилась Тихоновна. Ее имя было Хавронья, но все в деревне звали Тихоновной, чтобы не обижать. Хавроньями кликали обычно свиней.
- Я же хотел, чтобы в одной из вас всех остальных хорошие качества оказались. Не поняла, а насмехаться взялась... — не унимался Степаныч.
- Ну, будет, будет. Что вы, в самом деле, как дети малые, сцепились. Время уж к полночи, а у нас дел полно, — Варвара посуровела. — Что, подруги, и ты, Степаныч, по последней?
Они стоя соединили стопки, оглядели друг друга, будто запоминая, и выпили молча, без тоста.
- Значит, сбор на погосте. Помолиться-то не забудьте, — напутство¬вала Варвара уходящих гостей.
Перед тем как переступить порог, они отпивали из ковша ледяного, из погреба, домашнего кваса. Ну и напотчевала Варвара гостей, ну и убла¬жила. Направились они по своим заветным местам: побыть, вспомнить, попрощаться. Сама Варвара поспешила к старой, завалившейся церковке - там венчалась с любимым, крестила детей, там и ее крестили когда-то. Церковь давно уже не действовала, отреставрировали другую — в соседней деревне. Пришла, подошла к могучему дубу, прислонилась к шершавому стволу: здесь объяснился в любви Горка-цыган. Полное имя Егорий. Был он сиротой, работал в кузне, в соседней деревне, а вот по праздникам повадил¬ся в их церковь ходить. Там высмотрел ее, вцепился мертвой хваткой.
- Варка, - его речь была жестка и напориста, — жить без тебя не буду, замуж выходи за меня, любить буду крепко, всю жизнь. Я в отца. Он, знаешь, как мать любил! Даже умер от любви.
- Как это? — спросила тогда Варя.
- Мать у меня цыганкой была, Зарой звали. Их табор возле деревни стоял. Она со своим отцом в кузню пришла, мой будущий батя тогда под¬ручным у кузнеца работал. Он сразу в нее влюбился. Ночью выкрал из табора — и к попу. Выволок того из постели — и в церковь. Обвенчались они и в лесу скрылись. У бати там избушка была, друг только тропку знал. Цыгане туда-сюда, да и укатили ни с чем. Матка тоже батю полюбила потом, меня вот родила. А вскоре затосковала, на волю потянуло...
- Зачем? — спросила Варя.
- Зачем? — с недоумением повторил Горка. — Как "зачем"? Воля она, знаешь, какая?
- Какая?
- Как ты вот, — он задумался, подыскивая нужное слово. — Желан¬ная! Сладкая! Голова кругом от ее запаха, и нутро дрожит...
- А дальше? Что дальше было?
- Дальше? — вдохновенное лицо Горки затуманилось, поблекло.
- Убежала она, нас бросила, второпях только шаль оставила. Батю с той шалью так и схоронили. Не ел, не пил, только шаль гладил и целовал, умом тронулся. А меня люди добрые подобрали, спасли да вырастили. Они мне и рассказали потом про отца с матерью. Да вот сами пять лет как померли. Один я...
Обвенчались они, зажили небедно. Вкалывали оба от зари до зари -  в колхозе, у себя в поле да на огороде, в лесу ягоды, грибы собирали. Сначала сын родился, в честь деда, отца Егория, Петром окрестили, по¬том Акулька родилась. Муж и вправду, как клялся, любил верно и страс¬тно, других баб и не видел будто — глядел сквозь. Как война началась, одним из первых забрали. Варвара вспомнила, как прощались. Кругом слезы, крики, рев, а она стояла рядом с мужем — и не слезинки. А он поглядывал по сторонам, будто хвастаясь, будто говоря: "Во! Видите, ка¬кая баба у меня? Не баба — кремень. Такая не изменит, не предаст, до смерти ждать будет". Так и распрощались — без слез. Зато потом верну¬лась Варвара домой как неживая, словно оборвалось что внутри, зашла в коровник, припала к теплой морде Пеструхи и забилась в беззвучных рыданиях. А корова, будто понимая ее горе и жалея, лизала Варварину голову шершавым языком и глядела печальным взором.
Вскоре и Петра забрали. Тут уж она, как и все бабы, наревелась вдо¬воль прилюдно. Сил уже не было сдерживаться. Похоронки получила одну за другой. Егорий погиб под Сталинградом. Так и написано было: "... пал смертью храбрых в боях под Сталинградом". Значит, ни холмика, ни креста или звезды красной — ни посидеть, ни поплакать. А Петр недалеко от Брянс¬ка погиб, на переправе через небольшую речушку Рясоту, окруженную со всех сторон болотами. Фашисты их так приперли, что почти все до одного там погибли: несколько сотен. Вода от крови была красной, а трупы погиб¬ших, как бревна при сплаве, плотными рядами двигались по течению. Ез¬дила туда Варвара, возле братской могилы, где сын ее якобы похоронен был — а так ли на самом деле, Бог ведает, — встретила случайно одного из уце¬левших на той переправе. Он и рассказал страшную правду.
... Вся долгая жизнь, как мгновенье, промелькнула в памяти Варва¬ры, пока она стояла, прижавшись к дереву. "Вот и дуба этого не останет¬ся, единственного свидетеля моих радостей и печалей", — подумала Вар¬вара. Много раз приходила сюда повспоминать, погоревать в одиноче¬стве, особенно после смерти мужа и сына. Все от дочери пряталась со своим горем — придет сюда, выплачется и опять за работу-заботу, как тягловая лошадь. Потом уж, когда дочь в город замуж отдала да одна в доме осталась, редко сюда заглядывала, так, если мимо проходила, при¬останавливалась ненадолго. Одиночества и в доме хватало, особенно ночами. Днем все хлопотала по хозяйству, вечерами подружки собира¬лись — то одна, то другая, то все разом. А уж ночами только и вспоминай свою жизнь, листай, как книгу с картинками — от корки до корки.
- Пора, однако, — вслух подумала Варвара и направилась по лун-ной дорожке к погосту.
Там уже тени мелькали, шепот слышался, редкие всхлипы. Старухи и Степаныч прощались со своими покойниками. Варвара прошла к мо¬гиле родителей, они лежали рядышком, присела на скамейку. Будто ли¬стья по ветру, шелестел невдалеке всхлипывающий голос Агафьи. Она прощалась с единственным внуком Васечкой. Он умер трех лет от роду, и дочь Агафьи больше не рожала.
- ... помнишь, как я тебя в речке купала, а ты хлопал ладошками по воде и смеялся? Разве думала я тогда, Васечка, что все мы в той воде — теплой и ласковой летом, а осенью, как сейчас, холодной и неприветли¬вой, — поплывем неизвестно куда, и ты, и я, и все-все, чем жили-дорожи¬ли, что любили. И некому нас спасти, никому мы не нужны оказались.
"Бедная моя подружка, такая славная, так детей любит, ей бы целую кучу внуков, для всех тепла и доброты хватило бы. А вишь, как получи¬лось. Одного-единственного и того Бог прибрал. Так и прожила она сиро¬тинушкой нерастраченной. Некому отдать было ни тепло, ни ласку, ни любовь. Несправедливо с ней жизнь обошлась. Неужели правда -  Бог ее за мужа наказал? Но почему? Как бы она с ним жила, если он человека убил, сам признался? С убийцей? Из-за краюхи хлеба своего же убил, когда из лагеря фашистского бежал... Разве ж так можно, разве по-чело¬вечески это? Бедная, бедная Агаша! Так и промучилась всю жизнь и за мужа, и за Васечку", — о чужой, сложной и запутанной судьбе думала Варвара, о себе уже все передумала.
Степаныч, проживший бобылем - ни жены, ни детей, - обходил могилы своих друзей-приятелей, прихватил-таки где-то чекушку.
- Ну, Иван, - услышала Варвара его насмешливый голос. -  Что, не нажился в царстве-то небесном? Поди, не пить, не курить, не баб полю¬бить? Скука, поди, смертная? Я вот помянуть тебя пришел, побрызгал маленько горькой на твою могилку и самосаду чуток насыпал. Скоро по¬плывем, брат, в тар-та-ра-ры. Кончилось твое царствие небесное, соби¬райся да прими на дорожку, а то вода-то студеная, осень на дворе...
Варвара невольно улыбалась: "Ох, греховодник старый, и здесь без насмешек не может. Наклюкался, видать, под завязку. Ему, поди, и помирать весело будет".
- Степаныч, — тихонько позвала она. — Ты чо блудишь языком-то?
 Затрещали кусты, захрустел под ногами песок - Степаныч шел
напролом через заросший угол кладбища.
- Правду я говорю, Варвара. Разве можно покойникам брехать? — он тяжело опустился на скамейку рядом с ней.
- Может, и правду, да больно голая она, срамно как-то.
- А уж, какая есть. Срамно пускай тем будет, которые напяливают на нее черте што, лишь бы срам прикрыть. Только не одежду, конечно, а слова разные. Ты ведь сама слыхала, как этот индюк надутый из города разорялся, что дело у них героическое — деревни топить, а мы, вроде, дураки несознательные, пни трухлявые, не понимаем важности момен¬та. Ваши деревни, говорил, отжили свое. А сам и на нас, стариков, как кровопивец глядит, мол, и вы тоже вместе с ними. Конечно, его правда, не срамная, наоборот — как цветок дурманный: и красив, и запах сладок, а нанюхался и уснул мертвым сном.
- Вот не знала, что ты так толково говорить можешь, — удивилась Варвара.
- А чего ж! Я ведь полстраны прошел, многое повидал, со многи-ми говорить довелось. До чего умные люди есть! Слушаешь — не наслу¬шаешься. Все-то знают, понимают, обо всем толкуют. Особенно зампо¬лит у нас был, вроде и не наших кровей, не русских, но все про нас понимал, лучше, чем мы сами. А уж говорить был мастак! Перед ата¬кой так нас вдохновит, что мы с голыми руками на вооруженного до зубов фашиста прем и не трусим.
- А он сам? Впереди, поди, бежал?
- Зачем впереди? Ему не положено было впереди. Он обязан был в атаку поднимать. Каждый свой долг исполнял: он говорил, мы воевали.
Замолчали оба, прислушались. Тишина. Ни шепота, ни всхлипа. Видно, все прощались со своими, а теперь думали, что пора и на по-кой. Шура родителей оплакала, которые так и умерли, ничего о ней не зная, не дождавшись ни самой, ни весточки. Тихоновна с дочерью по-прощалась, та отравилась, когда ее парень бросил. Елизавета мужа два года как схоронила, могила еще свежая совсем. Жили, не шибко ладя меж собой, а как помер он, Елизавета только о нем и говорила, только его и поминала, какой он был работящий, да добрый, да покла-дистый. Варвара родителей почти не помнила уже, много лет прошло, но поднялась со скамейки, поклонилась низко. С мужем и сыном в памяти простилась, далеко их могилы, в чужих землях, не в родной, отчей. Дочь, слава Богу, жива-здорова, за зятем не пропадет, свечку "за упокой души рабы Божией Варвары" поставит по праздникам. Здесь она материну волю соблюдет, исполнит в точности, как обещала когда-то, был у них разговор. В этом Варвара была уверена. А в осталь¬ном: Бог ее спаси и сохрани.
- Ну, Степаныч, пора, — Варвара тронула старика за плечо.
Он, видно, задремал, развезло его от выпивки, годы не те уж, потому что вскочил разом, засуетился, забормотал. - А? Что? Куда?
- К реке пора, Андрей Степаныч. Подружки! — позвала тихонько.
- Иду!
- Здесь я.
- Счас.
Они откликнулись все разом, будто ждали ее зова. Прошелестели-прохрустели по тропкам между могилами, повздыхали напоследок и со¬брались в кучку у ворот погоста.
-Все готовы? — спросила Варвара, оглядывая притихших, посерь¬езневших "последних могикан" своей деревни.
- Все... готовы... — нестройным хором ответили они.
Лишь Степаныч, как бы подытожив, по-военному четко отрапортовал. - В последний путь к реке готовы. Веди, командир!
Никто даже не улыбнулся. Темная цепочка фигур, не слишком ра¬стягиваясь, медленно поплыла к реке. Осень выдалась с редкими дож¬дями, и мелкая мягкая пыль деревенской улочки, спускавшейся к реке, приятно ласкала босые ноги пяти старух и старика. Последней лас¬кой отчей земли.
На берегу постояли сгрудившись, поглядели назад, на темную, ти¬хую деревню, потом вперед, на реку, уютно освещенную лунным сия¬нием, и разошлись, чтобы удобней было раздеваться, не мешая друг другу. Аккуратно складывали на песок юбки, кофты, платья, головные платки. Степаныч снял брюки и рубаху, сложил стопкой, придавил сверху серебряным портсигаром с дарственной надписью от компол¬ка, рядом пристроил коробку с орденами и медалями. Закурил само¬крутку, жадно вдыхая саднящий горло дым. Новое исподнее слегка покалывало тело. Степаныч пошел к воде.
Простоволосые старухи в длинных, желтоватых от долгого лежания в сундуках рубахах, с крестиками на потемневших от времени шнурках, свисавших с худых жилистых шей, поеживаясь от ночной прохлады, одна за одной подходили к самой кромке берега. Тихоновна рявкнула неожи¬данно, как из пушки бабахнула.
- Ну, с Богом!
- - Погоди, — неторопливо вымолвила Варвара. - Господи, благослови!
 Все хором повторили за ней, перекрестившись.
- Господи, благослови!
 И Он благословил.
Почти одновременно ступили они в воду. Вода оказалась неждан¬но теплой, как парное молоко — нагрелась за погожий осенний день. Быстрее всех уходила в реку Варвара, она и здесь была впереди: сна-чала по пояс -  рубаха вздулась пузырем. Она не спеша, собрала подол впереди себя, замотала в узел и двинулась дальше. Старухи последо¬вали ее примеру. Паства послушно шла за пастырем — все глубже и глубже в воду...
К утру налетел порывистый, сильный ветер. Река взбунтовалась, будто в гневе на тех, кто виновен в смерти шестерых людей. Волны грузно обрушились на берег, смывая узкие, неглубокие следы старух и широкий - старика. Поплыли по воде юбки, кофты, платья, платки - вся немудреная одежда старух. Поплыли вслед за хозяйками, чтобы не осквернили их прикосновения чужих, равнодушно-враждебных рук. Лишь одежда Степаныча осталась лежать на берегу, придавленная куском серебра. Коробочку волне удалось смести, она завалилась на-бок, раскрылась, желтые и серые кружки наград выкатились из нее и рассыпались по песку, тускло поблескивая в занимавшемся свете дня. За что воевал, солдат? За что родную землю защищал? Чтоб и следа от тебя на ней не осталось?..


...и Астафьева светлый лик
 ИМЕНИНЫ
Памяти Валентина Распутина

- Ага-а-фья, живая ты там? — открывая ветхую, завалившуюся ка¬литку, крикнула Варвара.
- Живая, живая, чо со мной сделается? — из низенькой избенки вышла славная улыбчивая старушка.
- Не передумала? — без улыбки спросила гостья.
- Ну, что ты, Варюшка! Куда ты, туда и я.
- Пораньше приходи, поможешь.
Деревня Васильки шла под затопление. В ней осталось пять старух-фанатичек и старик, не пожелавших до последнего отпущенного властями дня покидать родные могилы. Варвара, крепкая еще старуха, собиралась отмечать юбилей — восьмидесятилетие. Многое повидала она на своем веку, но такое происходило впервые. Было в смутные времена, что людей высы¬лали из родных мест, слыхала: из теплых краев да в вечную мерзлоту. Так то врагов советской власти: кулаков да подкулачников. Ее сия чаша минова¬ла: родители были беднейшие из бедняков. Варвара с рождения прожила в деревне, прожила в васильках, которые росли повсюду, не ведая неволи.
Последние именины в родной деревне Варвара готовила степенно и по-крестьянски основательно. Сперва обошла ее из края в край, созывая гостей: опустелую, с нехорошей зависшей тишью — ни лая, ни кудахта¬нья, ни мычания — без признаков нормальной животной жизни. Хотя было обговорено заранее, но обычай она соблюла — напоследок. Пока обошла, притомилась. Присела во дворе на крылечке, оглядывая прощаль¬ным взглядом знакомые с детства постройки: коровник без коровы, ку¬рятник без кур, собачью будку без собаки.
Три дня назад  зять приезжал, мясником в городе работает, лихо со всей живностью управился. Тебе, говорит, маманя, ни к чему теперь, на всем готовом жить будешь, как барыня, а это прибыток какой-никакой, продам, справим тебе чего-нибудь на зиму, да и Лина шубу себе присмот¬рела из натуральной цигейки. Дочку Варвара Акулиной нарекла, так та, чтобы не срамиться перед городскими, не выглядеть "деревней сивола¬пой", в Лину себя переписала в паспорте. Варвара, когда узнала, погоре¬вала да простила дочь, куда денешься, да и не могла она объяснить, что имя, матерью даденное и церковью освященное, сменить — как родную землю предать. Такое понятие у Варвары было.
В тот скорбный день по всей деревне домашние животные с жизнью своей прощались: коровы ревели в голос, со смертной тоской; свиньи виз¬жали, как очумелые; курицы вопрошали в ужасе: "куда-х? куда-х?". Даже Трезор, старая облезлая псина, будто светопреставление почуял, унесся куда-то, повизгивая жалобно — не плача ли?
А зять, знай себе спутанных по ногам кур одну за другой жа¬хал топором на пне, как на плахе, и кидал в кучу, безголовых, но трепыхающихся — для обдирки дальнейшей, для приведения в товар-ный вид. Кровища, пух, перья...
Варвара, даром, что слыла в деревне отчаянной, не робкого десятка старухой, сидела в доме, как пришибленная, и только вздрагивала от каж¬дого куриного вопроса "куда-х?". "И правда, не топить же их, прости Господи", — как бы в оправдание зятя думала она. Услыхав густой, протяж¬ный  рев Буренки, не выдержала, вскочила, опрометью во двор кинулась.
- Ах, ты ж, матушка ты моя, кормилица, прости ж ты меня, старуху немощную, не заступница я тебе ноне,— запричитала, будто по челове¬ку, ухватилась за коровью шею, обливаясь слезами. И откуда только взя¬лись? Неужто не все выплакала?
- Ну, будя, будя, маманя… Чо она понимает, тварь бессловесная, - зять, недовольный задержкой, попытался отцепить Варвару от коровы.
Тут уж ее гнев охватил, будто вожжой стегнули по голому мягкому месту. Отец когда-то отважился, да и сам не рад был потом. Три дня ее по всему лесу искали деревенские мужики, еле отыскали: притаилась по¬луживая в овраге дальнем и глухом. Непокорная была в девках Варька, нетерпимая к несправедливости.
- Это ты тварь, прости Господи, хоть и язык есть, и обличье людское, да душа, видать, заплесенела, не понимаешь, что она все понимает: смерть чует, — Варвара стояла прямо, говорила сурово.
- Ты чо, маманя, того, да? — зять стукнул себя пальцем по лбу, хи¬хикнул, но на всякий случай — вдруг рехнулась старуха? — отступил на два шага в сторону.
- Эх, ты, тварь словесная, да безмозглая. Погляди-ка сюда, — Вар¬вара сама уже глядела,  не открываясь, в коровьи глаза.
Сердцем видела: страхом и скорбью, непониманием вины — за что? — и прощением наполнены большие глаза Буренки.
- Прости, матушка! — Варвара поклонилась низко, в пояс, и отшат¬нулась от коровы, и поспешила в дом, закрывая уши ладонями.
- Совсем очумела бабка, перед коровой кланяется, — зять равно¬душно глянул в коровьи глаза, ничего в них не увидел и, схватив обеими руками веревку, потянул Буренку к лобному месту.
... Вспомнила это Варвара, сидя на крылечке, вздохнула привычно: людская жизнь рушится, чего уж о животных горевать. Поднялась,  кряхтя,  поясница заныла, годы все ж, и направилась к погребу. Все остатки подгреб¬ла: тут и огурчики соленые крепкие, один к одному, и капуста соленая беле¬хонькая с оранжевыми искорками морковки, и помидоры, будто шарики, с тонкой кожицей, под которой мякоть нежная, запашистая, во рту тает.
- Эх, погуляем! — вслух подумала Варвара, наполняя соленьями большие потрескавшиеся от времени деревянные чашки. — Ох, а гриб¬ки-то! Чуть не запамятовала, дура старая.
Она наклонилась над маленьким пустым бочонком и с самого дна поддела аккуратненько, чтоб не раскрошить, несколько груздей, вспом¬нив, как выкладывала на низ самые большие да красивые. "Хорошо, зятек не углядел, торопился больно, а то и не попробовала бы напоследок груздочков своих", — подумалось ей. И маслят маринованных баночку ей удалось припрятать, когда он все подчистую подгреб, оставив по ее просьбе в бочках по чашке солений для гостей. Много чего она припасла на зиму и себе, и им, городским. Жить собиралась, не помирать. А оно, вишь, как в одночасье повернулось. Самому главному на земле по электростанци¬ям, как Богу на небесах, понадобилась именно их деревня — Васильки. Чтоб ему пусто было, прости Господи!
В дальнем углу погреба стояла схороненная за бочкой пузатая бу¬тылка с первачом и пол-литровая бутылка рябиновой наливки. Пришлось Варваре три рейса делать, за один никак не управилась бы. Тут и банька в огороде подоспела как раз. Расстелила Варвара на столе новую, еще не пользованную скатерть, дочкин подарок, расставила все, как есть на ней — и соленья, и курицу отварную, зять уделил от трудов своих, и хле¬бушко в центре своей, домашней выпечки, утром квашню ставила. Щи из буренкиного мяса в печке томились, там же и картошка в сковородке — желтоватая от топленого, опять же буренкиного, масла и рассыпчатая.
Плохо видя в сумерках, Варвара все же уверенно двигалась между грядками, прибранными к зиме, к бане. Тысячу раз хожено перехожено, с закрытыми глазами можно пройти. Переступила порог, плотно дверь за собой притворила. В предбаннике прохладно, все же осень на дворе, пах¬нет березовыми вениками. Их уже нет, а запах остался. Зять и веники с собой прихватил, говорит, по рублевке продам и то прибыток, говорит, любителей париться в городе прямо тучи, все долголетия хотят. Хотел и пользованные прихватить, да Варвара его пристыдила: разве ж можно людей-то обманывать, грех на душу брать? Запалила керосинку, разде¬лась быстренько и - в жар-пар. Веник в тазу уже запарился, взяла его и на полок вскарабкалась. Посидела маленько, отдышалась, жар до озно¬ба пробрал, и давай священнодействовать с веником.
Париться она любила и умела: начинала с легких прикосновений, будто под листопад попала — щекотно и приятно. Потом касанья перехо¬дили в шлепки — раз! — звонко, будто ребенка по попке, но вот посыпа¬лись нешуточные удары — уже не только листья, но и прутья скачут по телу. Чаще, сильнее — неистовство охватывает и одновременно наслаж¬дение от самоистязания. Тело начинает краснеть, пылать, дыхание пе¬рехватывается. Эх, тяжела работа! Наконец бешеная пляска веника на¬чинает затухать — удары реже, с оттяжкой, слабее. Все. Варвара без сил сползает вниз, к кадке с ледяной колодезной водой. Зачерпнув ковш, она окатывает вначале левую сторону груди, где сердце колотится сильно, но ритмично — здоровьем Бог не обидел.
В вечер своего юбилея парилась трижды и мылась долго. Зато будто вновь на свет народилась — дышится легко и ступается проворно. В доме надела платье любимое — васильки по темно-коричневому полю, волосы расчесала и заколола в узелок на затылке, реденький узелок, а когда-то косища была до колен, в руку толщиной. Повязала на голову платок голу¬бой в тон василькам. А глаза у Варвары темные, запавшие глубоко, лицо худое, смуглое, хотя сама не худощава, кость широкая. И кожа на теле не дряблая, а плотная, жилистая. Может, от повседневного физического тру¬да? Или от еженедельной баньки?
- Варвара! — крикнул кто-то со двора.
Она вышла на крыльцо, вглядываясь в темноту.
- Ты что ль, Агафья?
- Я, я... — послышалось в ответ.
- Чо кричишь-то?
- Боязно что-то. Тихо, темно...
Она поднялась на крыльцо — не высоконькая, плотненькая, слав¬ная старушка. Сколько себя помнит, все Варвара над ней верховодила, и она ее слушалась во всем. Зато и не ссорились никогда.
- От глупая ты, Агашка. Кого ж бояться-то? Друг дружку, что ль? Нас ведь всего шестеро во всем свете. Живых. Остальные мертвые на кладби¬ще лежат. Уж не покойников ли наших испужалась?
- Вот-вот. Я мимо погоста когда шла, вроде застонал кто, и я припу¬стила со всех ног.
- Чо только не помстится людям! Хотя... — Варвара задумалась. — Может, прознали наши покойники, чо с нами да с ними сотворить хотят душегубы неведомые, вот и стонут. Ох, где живые бессильны, там мерт¬вые и подавно. Грех-то какой, прости Господи!
Старухи перекрестились и вошли в дом, задумчивые и печальные: неужели? Неужели их прожитая, важная для них, единственная жизнь никому не нужна? Зачем тогда родились, если и холмика над последним их пристанищем не останется на земле? Все уйдет под воду? Кто приду¬мал такое? Наводнение понятно, землетрясение понятно — стихийное бедствие. Но когда смывают с лица земли целую деревню, целый род че¬ловеческий с корнями вырывают — и живых, и мертвых, и делают это не стихийно, как в природе, а планомерно, методично, целенаправленно, то, как назвать человека или группу лиц, повинных в этом злодействе? Человека ли? Людей ли? А не оборотни ли это придумали, чтобы уничто¬жить живые человеческие души, наплодить себе подобных и воцариться, и править единовластно, пока существует земной шар? От оборотня мо-жет родиться только оборотень: бездушный, бессердечный, бездумный механизм в теплой человечьей плоти. Его трудно опознать по внешнему виду, по манерам: он мил, улыбчив, доброжелателен. Трудно отличить от настоящего человека. Но можно. Попытайтесь поймать его вечно сколь¬зящий, прыгающий, летящий, ползущий взгляд, и ваши волосы встанут дыбом от ужаса: его глаза пусты, они не отражают душу.

Вот уже и пир горой. Старухи раскраснелись, выпив по маленькой и не одной, лишь единственный кавалер, вытянутый в щепку старик Степаныч, как все его называли, с каждым стограммовым граненым ста¬канчиком все больше бледнел: уж такая натура. Он рассказывал, может, и врал, что до войны пил и краснел, как все. А на фронте однажды только из фляжки в колпачок налил, только приготовился - воздух выдохнул и в предвкушении замер, как фашистский снайпер колпачок вместе с дву¬мя пальцами, как бритвой, срезал пулей. До чего меткий, гад! До чего изощренный! В самый, можно сказать, сладостный миг всю душу обга¬дил, прости Господи! Что лазарет! Руку залечили, правда, пальцы не от¬росли, да и зачем они на левой руке, когда правой за две управлялся. А вот душа болела долго. Ну, изверг, чтоб ему пусто было!
Елизавета, худющая, маленькая, как подросток, старуха, сидела в самом уголке тихо-тихо, как мышка. Ела мало и выпила - чуть пригуби-ла. Но два розоватых с копеечную монетку пятнышка все же появились на ее усохшем личике с остреньким носом.
- Лизка, ты чо там притихла? Почему стопка полная? Может, боишь¬ся, что завтра утром не подымешься с похмелья, когда машина за нами приедет, а? — с притворно грозным видом обратилась Варвара к Елизавете.
- Какая машина?- едва слышно пискнула та. — Мы же...  -  Погодь! — прервала хозяйка. — Шучу я, гостей потешаю.
Никто даже не улыбнулся. Все вдруг притихли, вроде оробели.
- Да вы что, трусите, что ли? Мы же давно решили, для того и оста¬лись. А, подруги? А ты, Степаныч?
- Бог с тобой, Варвара. Я слово мужеское завсегда держу. На фронте не отступал и сейчас не подумаю.
Тут Тихоновна встрепенулась, гаркнула басом.
- Ну, девки, об чем спор? Перепились, что ли? Языки зачесались? Коли так, песню за-пе-вай!
Она затянула низко, как мужик: - Во степи глухой...
Неожиданно сильным для ее хлипкого тельца голосом подхватила Елизавета. Пели все, пели с чувством, со слезой, как истинно русские люди:  с душой. Стихло пение, снова все замерли - молча. Тут уж Вар¬вара не вытерпела.
- Чо сидим, как на поминках? У меня именины, между прочим. Живая я пока, уже восемь десятков отмахала и ничо! И ем, и пью, слава Богу, все зубы целы, и живот не болит, жить бы да жить. Эх-х!
Она резво вскочила с табуретки, одной рукой подбоченилась, другой взмахнула невесть откуда взявшейся косынкой, топнула и пустилась в пляс.
                Как у нашем у колхозе
зарезали мерина.
                Три недели кишки ели, -
                поминали Ленина!
Все невольно заулыбались, вспоминая озорную до отчаянности Варь¬ку, ее поразившее всех замужество — за цыгана вышла, ее семижильность в работе. А ну-ка запряги сейчас самую здоровую городскую бабу заместо лошади в плуг, да разве потянет она хоть шаг-два? Ни в жизнь! А Варька тянула. Везде и всегда первая. Муж на войне погиб, сын погиб, дочка росла хворая, а она пуще в работу впрягалась — то ли горе пыталась заглушить, то ли надорваться хотела. Ведь не семижильная в самом деле!
Одна из старух, все звали ее просто Шура без отчества Петровна, весь вечер, не отрываясь, глядела на Варвару. Она делала это тайком, пряча взгляд под тяжелыми веками. Шура думала о том, какой же силь¬ный, честный и справедливый человек эта простая деревенская баба - Варвара Потылицына. Шура не знала ни одного проступка за Варварой. У других были. Лизка в молодости, работая в сельмаге, поворовывала. Агашка, сказывали, когда мужик из плена вернулся, выдала его влас¬тям. Потом внучек единственный у нее помер, так она все Богу кланя¬лась, все допытывалась, за что так жестоко покарал? Не за мужа ли? Тихоновна, поговаривали, в монашках побывала да там со звонарем спу¬талась, и ее поперли за блуд. Степаныч всех баб в округе перепробовал. А перепил сколько! Все не без греха, но — не Варвара.
У нее, у Шуры, тяжкий, тяжелейший грех был, а как рассказала о нем Варваре, так и полегчало, будто камень с души свалился. Та никому тайну не выдала, никто не упрекнул Шуру за прошлое, будто и не было его, позорного, вовсе никогда. Сказала тогда Варвара, выслушав испо¬ведь: "Никому никогда — до самой смерти. А умру, тем более никто не узнает". Не очень тогда поверила Шура, знала, все бабы болтливы, но уже невтерпеж было одной мучиться со своим грехом. Церковь не действова¬ла, попа не было, и покаяться некому было.
Война началась, она у тетки на Украине застряла, первый раз гос¬тевать отправилась из своей деревни — через всю Россию. Шестнадцать минуло, красавица была писаная: и лицом, и фигурой. Когда немцы го¬род заняли, высмотрел ее Франц, офицерик из небольших чинов. Она дура дурой, ничего не соображая, еще по улицам разгуливала: интересно было. Тетка переводчицей в комендатуру устроилась, там Франц и угово¬рил ее насчет племянницы, насулил золотые горы. Правда, и продукты таскал, и вещи красивые дарил. Согласилась тетка выдать племянницу за него, но прежде покумекала о том, о сем — война скоро кончится, нем¬цы здесь останутся, чего же лучше. Тем более Франц на полном серьезе колечко надел Шурочке на палец, свадьбу в ресторане справил, все чин чином. А вскорости и в фатерлянд отправил  женушку любимую, к мате¬ри своей под Берлин. Убили его через год. Война кончилась, Шура по¬взрослела, опомнилась. Как ей удалось вырваться из Германии и вер¬нуться домой, один Бог ведает.
- Ах, ты, потаскуха, подстилка немецкая, с фашистом е... — заревел следователь и по лицу кулаком саданул. То все облизывался плотоядно, а как не далась ему, так и показал себя во всей красе. Закатали ей срок: "десятку" за измену Родине — и отправили в один из районов Крайнего Севера.
Каким-то чудом опять выжила — отсидела, на поселении отбыла, а потом и в родную деревню вернулась, где после смерти родителей хатка осталась заколоченная.
В ней и поселилась. Воспоминания оборвались. Варвара все-таки ухватила ее взгляд, подмигнула лихо.
- Ну, Шурка, где наша ни пропадала! Тащи горячее из печки, щи уже переспели, поди, а я холодное пока разолью. Застолье продолжа-лось. Снова зазвучала песня.
                Каким ты был,
                таким остался,
                казак лихой, орел степной...
Ее повела Елизавета, с внезапно помолодевшим лицом выпрямивша¬яся на табурете. Остальные подхватили. Степаныч нещадно дымил само¬садом. Дым стлался через открытые окна низко над землей. Чадила керо¬синовая лампа. В неярком свете старухи и впрямь будто помолодели: заро¬зовели щеки, запоблескивали глаза. Песня едва смолкла, раздался на¬смешливый, как в молодости, голос Степаныча по имени Андрей.
- Ну, девки, да вы как на подбор — у одной недобор, у другой пере¬бор. Не знаешь, к какой и притулиться. Не зря я жениться так и не сумел, все хотел все ваши лучшие качества в одной собрать, да так и не собрал. Все вы мне по душе были, ей-богу!
- То-то ты кобелем то за одной, то за другой бегал. А мы и не знали, что ты хотел всех в одну кучу собрать, — съехидничала Тихоновна.
- Тьфу, на тебя, Хавря, язык у тебя пакостный, а башка дурья, - вскинулся Степаныч.
- Чо обзываешься, старый хрыч, - обидчиво нахохлилась Тихоновна. Ее имя было Хавронья, но все в деревне звали Тихоновной, чтобы не обижать. Хавроньями кликали обычно свиней.
- Я же хотел, чтобы в одной из вас всех остальных хорошие качества оказались. Не поняла, а насмехаться взялась... — не унимался Степаныч.
- Ну, будет, будет. Что вы, в самом деле, как дети малые, сцепились. Время уж к полночи, а у нас дел полно, — Варвара посуровела. — Что, подруги, и ты, Степаныч, по последней?
Они стоя соединили стопки, оглядели друг друга, будто запоминая, и выпили молча, без тоста.
- Значит, сбор на погосте. Помолиться-то не забудьте, — напутство¬вала Варвара уходящих гостей.
Перед тем как переступить порог, они отпивали из ковша ледяного, из погреба, домашнего кваса. Ну и напотчевала Варвара гостей, ну и убла¬жила. Направились они по своим заветным местам: побыть, вспомнить, попрощаться. Сама Варвара поспешила к старой, завалившейся церковке - там венчалась с любимым, крестила детей, там и ее крестили когда-то. Церковь давно уже не действовала, отреставрировали другую — в соседней деревне. Пришла, подошла к могучему дубу, прислонилась к шершавому стволу: здесь объяснился в любви Горка-цыган. Полное имя Егорий. Был он сиротой, работал в кузне, в соседней деревне, а вот по праздникам повадил¬ся в их церковь ходить. Там высмотрел ее, вцепился мертвой хваткой.
- Варка, - его речь была жестка и напориста, — жить без тебя не буду, замуж выходи за меня, любить буду крепко, всю жизнь. Я в отца. Он, знаешь, как мать любил! Даже умер от любви.
- Как это? — спросила тогда Варя.
- Мать у меня цыганкой была, Зарой звали. Их табор возле деревни стоял. Она со своим отцом в кузню пришла, мой будущий батя тогда под¬ручным у кузнеца работал. Он сразу в нее влюбился. Ночью выкрал из табора — и к попу. Выволок того из постели — и в церковь. Обвенчались они и в лесу скрылись. У бати там избушка была, друг только тропку знал. Цыгане туда-сюда, да и укатили ни с чем. Матка тоже батю полюбила потом, меня вот родила. А вскоре затосковала, на волю потянуло...
- Зачем? — спросила Варя.
- Зачем? — с недоумением повторил Горка. — Как "зачем"? Воля она, знаешь, какая?
- Какая?
- Как ты вот, — он задумался, подыскивая нужное слово. — Желан¬ная! Сладкая! Голова кругом от ее запаха, и нутро дрожит...
- А дальше? Что дальше было?
- Дальше? — вдохновенное лицо Горки затуманилось, поблекло.
- Убежала она, нас бросила, второпях только шаль оставила. Батю с той шалью так и схоронили. Не ел, не пил, только шаль гладил и целовал, умом тронулся. А меня люди добрые подобрали, спасли да вырастили. Они мне и рассказали потом про отца с матерью. Да вот сами пять лет как померли. Один я...
Обвенчались они, зажили небедно. Вкалывали оба от зари до зари -  в колхозе, у себя в поле да на огороде, в лесу ягоды, грибы собирали. Сначала сын родился, в честь деда, отца Егория, Петром окрестили, по¬том Акулька родилась. Муж и вправду, как клялся, любил верно и страс¬тно, других баб и не видел будто — глядел сквозь. Как война началась, одним из первых забрали. Варвара вспомнила, как прощались. Кругом слезы, крики, рев, а она стояла рядом с мужем — и не слезинки. А он поглядывал по сторонам, будто хвастаясь, будто говоря: "Во! Видите, ка¬кая баба у меня? Не баба — кремень. Такая не изменит, не предаст, до смерти ждать будет". Так и распрощались — без слез. Зато потом верну¬лась Варвара домой как неживая, словно оборвалось что внутри, зашла в коровник, припала к теплой морде Пеструхи и забилась в беззвучных рыданиях. А корова, будто понимая ее горе и жалея, лизала Варварину голову шершавым языком и глядела печальным взором.
Вскоре и Петра забрали. Тут уж она, как и все бабы, наревелась вдо¬воль прилюдно. Сил уже не было сдерживаться. Похоронки получила одну за другой. Егорий погиб под Сталинградом. Так и написано было: "... пал смертью храбрых в боях под Сталинградом". Значит, ни холмика, ни креста или звезды красной — ни посидеть, ни поплакать. А Петр недалеко от Брянс¬ка погиб, на переправе через небольшую речушку Рясоту, окруженную со всех сторон болотами. Фашисты их так приперли, что почти все до одного там погибли: несколько сотен. Вода от крови была красной, а трупы погиб¬ших, как бревна при сплаве, плотными рядами двигались по течению. Ез¬дила туда Варвара, возле братской могилы, где сын ее якобы похоронен был — а так ли на самом деле, Бог ведает, — встретила случайно одного из уце¬левших на той переправе. Он и рассказал страшную правду.
... Вся долгая жизнь, как мгновенье, промелькнула в памяти Варва¬ры, пока она стояла, прижавшись к дереву. "Вот и дуба этого не останет¬ся, единственного свидетеля моих радостей и печалей", — подумала Вар¬вара. Много раз приходила сюда повспоминать, погоревать в одиноче¬стве, особенно после смерти мужа и сына. Все от дочери пряталась со своим горем — придет сюда, выплачется и опять за работу-заботу, как тягловая лошадь. Потом уж, когда дочь в город замуж отдала да одна в доме осталась, редко сюда заглядывала, так, если мимо проходила, при¬останавливалась ненадолго. Одиночества и в доме хватало, особенно ночами. Днем все хлопотала по хозяйству, вечерами подружки собира¬лись — то одна, то другая, то все разом. А уж ночами только и вспоминай свою жизнь, листай, как книгу с картинками — от корки до корки.
- Пора, однако, — вслух подумала Варвара и направилась по лун-ной дорожке к погосту.
Там уже тени мелькали, шепот слышался, редкие всхлипы. Старухи и Степаныч прощались со своими покойниками. Варвара прошла к мо¬гиле родителей, они лежали рядышком, присела на скамейку. Будто ли¬стья по ветру, шелестел невдалеке всхлипывающий голос Агафьи. Она прощалась с единственным внуком Васечкой. Он умер трех лет от роду, и дочь Агафьи больше не рожала.
- ... помнишь, как я тебя в речке купала, а ты хлопал ладошками по воде и смеялся? Разве думала я тогда, Васечка, что все мы в той воде — теплой и ласковой летом, а осенью, как сейчас, холодной и неприветли¬вой, — поплывем неизвестно куда, и ты, и я, и все-все, чем жили-дорожи¬ли, что любили. И некому нас спасти, никому мы не нужны оказались.
"Бедная моя подружка, такая славная, так детей любит, ей бы целую кучу внуков, для всех тепла и доброты хватило бы. А вишь, как получи¬лось. Одного-единственного и того Бог прибрал. Так и прожила она сиро¬тинушкой нерастраченной. Некому отдать было ни тепло, ни ласку, ни любовь. Несправедливо с ней жизнь обошлась. Неужели правда -  Бог ее за мужа наказал? Но почему? Как бы она с ним жила, если он человека убил, сам признался? С убийцей? Из-за краюхи хлеба своего же убил, когда из лагеря фашистского бежал... Разве ж так можно, разве по-чело¬вечески это? Бедная, бедная Агаша! Так и промучилась всю жизнь и за мужа, и за Васечку", — о чужой, сложной и запутанной судьбе думала Варвара, о себе уже все передумала.
Степаныч, проживший бобылем - ни жены, ни детей, - обходил могилы своих друзей-приятелей, прихватил-таки где-то чекушку.
- Ну, Иван, - услышала Варвара его насмешливый голос. -  Что, не нажился в царстве-то небесном? Поди, не пить, не курить, не баб полю¬бить? Скука, поди, смертная? Я вот помянуть тебя пришел, побрызгал маленько горькой на твою могилку и самосаду чуток насыпал. Скоро по¬плывем, брат, в тар-та-ра-ры. Кончилось твое царствие небесное, соби¬райся да прими на дорожку, а то вода-то студеная, осень на дворе...
Варвара невольно улыбалась: "Ох, греховодник старый, и здесь без насмешек не может. Наклюкался, видать, под завязку. Ему, поди, и помирать весело будет".
- Степаныч, — тихонько позвала она. — Ты чо блудишь языком-то?
 Затрещали кусты, захрустел под ногами песок - Степаныч шел
напролом через заросший угол кладбища.
- Правду я говорю, Варвара. Разве можно покойникам брехать? — он тяжело опустился на скамейку рядом с ней.
- Может, и правду, да больно голая она, срамно как-то.
- А уж, какая есть. Срамно пускай тем будет, которые напяливают на нее черте што, лишь бы срам прикрыть. Только не одежду, конечно, а слова разные. Ты ведь сама слыхала, как этот индюк надутый из города разорялся, что дело у них героическое — деревни топить, а мы, вроде, дураки несознательные, пни трухлявые, не понимаем важности момен¬та. Ваши деревни, говорил, отжили свое. А сам и на нас, стариков, как кровопивец глядит, мол, и вы тоже вместе с ними. Конечно, его правда, не срамная, наоборот — как цветок дурманный: и красив, и запах сладок, а нанюхался и уснул мертвым сном.
- Вот не знала, что ты так толково говорить можешь, — удивилась Варвара.
- А чего ж! Я ведь полстраны прошел, многое повидал, со многи-ми говорить довелось. До чего умные люди есть! Слушаешь — не наслу¬шаешься. Все-то знают, понимают, обо всем толкуют. Особенно зампо¬лит у нас был, вроде и не наших кровей, не русских, но все про нас понимал, лучше, чем мы сами. А уж говорить был мастак! Перед ата¬кой так нас вдохновит, что мы с голыми руками на вооруженного до зубов фашиста прем и не трусим.
- А он сам? Впереди, поди, бежал?
- Зачем впереди? Ему не положено было впереди. Он обязан был в атаку поднимать. Каждый свой долг исполнял: он говорил, мы воевали.
Замолчали оба, прислушались. Тишина. Ни шепота, ни всхлипа. Видно, все прощались со своими, а теперь думали, что пора и на по-кой. Шура родителей оплакала, которые так и умерли, ничего о ней не зная, не дождавшись ни самой, ни весточки. Тихоновна с дочерью по-прощалась, та отравилась, когда ее парень бросил. Елизавета мужа два года как схоронила, могила еще свежая совсем. Жили, не шибко ладя меж собой, а как помер он, Елизавета только о нем и говорила, только его и поминала, какой он был работящий, да добрый, да покла-дистый. Варвара родителей почти не помнила уже, много лет прошло, но поднялась со скамейки, поклонилась низко. С мужем и сыном в памяти простилась, далеко их могилы, в чужих землях, не в родной, отчей. Дочь, слава Богу, жива-здорова, за зятем не пропадет, свечку "за упокой души рабы Божией Варвары" поставит по праздникам. Здесь она материну волю соблюдет, исполнит в точности, как обещала когда-то, был у них разговор. В этом Варвара была уверена. А в осталь¬ном: Бог ее спаси и сохрани.
- Ну, Степаныч, пора, — Варвара тронула старика за плечо.
Он, видно, задремал, развезло его от выпивки, годы не те уж, потому что вскочил разом, засуетился, забормотал. - А? Что? Куда?
- К реке пора, Андрей Степаныч. Подружки! — позвала тихонько.
- Иду!
- Здесь я.
- Счас.
Они откликнулись все разом, будто ждали ее зова. Прошелестели-прохрустели по тропкам между могилами, повздыхали напоследок и со¬брались в кучку у ворот погоста.
-Все готовы? — спросила Варвара, оглядывая притихших, посерь¬езневших "последних могикан" своей деревни.
- Все... готовы... — нестройным хором ответили они.
Лишь Степаныч, как бы подытожив, по-военному четко отрапортовал. - В последний путь к реке готовы. Веди, командир!
Никто даже не улыбнулся. Темная цепочка фигур, не слишком ра¬стягиваясь, медленно поплыла к реке. Осень выдалась с редкими дож¬дями, и мелкая мягкая пыль деревенской улочки, спускавшейся к реке, приятно ласкала босые ноги пяти старух и старика. Последней лас¬кой отчей земли.
На берегу постояли сгрудившись, поглядели назад, на темную, ти¬хую деревню, потом вперед, на реку, уютно освещенную лунным сия¬нием, и разошлись, чтобы удобней было раздеваться, не мешая друг другу. Аккуратно складывали на песок юбки, кофты, платья, головные платки. Степаныч снял брюки и рубаху, сложил стопкой, придавил сверху серебряным портсигаром с дарственной надписью от компол¬ка, рядом пристроил коробку с орденами и медалями. Закурил само¬крутку, жадно вдыхая саднящий горло дым. Новое исподнее слегка покалывало тело. Степаныч пошел к воде.
Простоволосые старухи в длинных, желтоватых от долгого лежания в сундуках рубахах, с крестиками на потемневших от времени шнурках, свисавших с худых жилистых шей, поеживаясь от ночной прохлады, одна за одной подходили к самой кромке берега. Тихоновна рявкнула неожи¬данно, как из пушки бабахнула.
- Ну, с Богом!
- - Погоди, — неторопливо вымолвила Варвара. - Господи, благослови!
 Все хором повторили за ней, перекрестившись.
- Господи, благослови!
 И Он благословил.
Почти одновременно ступили они в воду. Вода оказалась неждан¬но теплой, как парное молоко — нагрелась за погожий осенний день. Быстрее всех уходила в реку Варвара, она и здесь была впереди: сна-чала по пояс -  рубаха вздулась пузырем. Она не спеша, собрала подол впереди себя, замотала в узел и двинулась дальше. Старухи последо¬вали ее примеру. Паства послушно шла за пастырем — все глубже и глубже в воду...
К утру налетел порывистый, сильный ветер. Река взбунтовалась, будто в гневе на тех, кто виновен в смерти шестерых людей. Волны грузно обрушились на берег, смывая узкие, неглубокие следы старух и широкий - старика. Поплыли по воде юбки, кофты, платья, платки - вся немудреная одежда старух. Поплыли вслед за хозяйками, чтобы не осквернили их прикосновения чужих, равнодушно-враждебных рук. Лишь одежда Степаныча осталась лежать на берегу, придавленная куском серебра. Коробочку волне удалось смести, она завалилась на-бок, раскрылась, желтые и серые кружки наград выкатились из нее и рассыпались по песку, тускло поблескивая в занимавшемся свете дня. За что воевал, солдат? За что родную землю защищал? Чтоб и следа от тебя на ней не осталось?..

 ИМЕНИНЫ
Памяти Валентина Распутина

- Ага-а-фья, живая ты там? — открывая ветхую, завалившуюся ка¬литку, крикнула Варвара.
- Живая, живая, чо со мной сделается? — из низенькой избенки вышла славная улыбчивая старушка.
- Не передумала? — без улыбки спросила гостья.
- Ну, что ты, Варюшка! Куда ты, туда и я.
- Пораньше приходи, поможешь.
Деревня Васильки шла под затопление. В ней осталось пять старух-фанатичек и старик, не пожелавших до последнего отпущенного властями дня покидать родные могилы. Варвара, крепкая еще старуха, собиралась отмечать юбилей — восьмидесятилетие. Многое повидала она на своем веку, но такое происходило впервые. Было в смутные времена, что людей высы¬лали из родных мест, слыхала: из теплых краев да в вечную мерзлоту. Так то врагов советской власти: кулаков да подкулачников. Ее сия чаша минова¬ла: родители были беднейшие из бедняков. Варвара с рождения прожила в деревне, прожила в васильках, которые росли повсюду, не ведая неволи.
Последние именины в родной деревне Варвара готовила степенно и по-крестьянски основательно. Сперва обошла ее из края в край, созывая гостей: опустелую, с нехорошей зависшей тишью — ни лая, ни кудахта¬нья, ни мычания — без признаков нормальной животной жизни. Хотя было обговорено заранее, но обычай она соблюла — напоследок. Пока обошла, притомилась. Присела во дворе на крылечке, оглядывая прощаль¬ным взглядом знакомые с детства постройки: коровник без коровы, ку¬рятник без кур, собачью будку без собаки.
Три дня назад  зять приезжал, мясником в городе работает, лихо со всей живностью управился. Тебе, говорит, маманя, ни к чему теперь, на всем готовом жить будешь, как барыня, а это прибыток какой-никакой, продам, справим тебе чего-нибудь на зиму, да и Лина шубу себе присмот¬рела из натуральной цигейки. Дочку Варвара Акулиной нарекла, так та, чтобы не срамиться перед городскими, не выглядеть "деревней сивола¬пой", в Лину себя переписала в паспорте. Варвара, когда узнала, погоре¬вала да простила дочь, куда денешься, да и не могла она объяснить, что имя, матерью даденное и церковью освященное, сменить — как родную землю предать. Такое понятие у Варвары было.
В тот скорбный день по всей деревне домашние животные с жизнью своей прощались: коровы ревели в голос, со смертной тоской; свиньи виз¬жали, как очумелые; курицы вопрошали в ужасе: "куда-х? куда-х?". Даже Трезор, старая облезлая псина, будто светопреставление почуял, унесся куда-то, повизгивая жалобно — не плача ли?
А зять, знай себе спутанных по ногам кур одну за другой жа¬хал топором на пне, как на плахе, и кидал в кучу, безголовых, но трепыхающихся — для обдирки дальнейшей, для приведения в товар-ный вид. Кровища, пух, перья...
Варвара, даром, что слыла в деревне отчаянной, не робкого десятка старухой, сидела в доме, как пришибленная, и только вздрагивала от каж¬дого куриного вопроса "куда-х?". "И правда, не топить же их, прости Господи", — как бы в оправдание зятя думала она. Услыхав густой, протяж¬ный  рев Буренки, не выдержала, вскочила, опрометью во двор кинулась.
- Ах, ты ж, матушка ты моя, кормилица, прости ж ты меня, старуху немощную, не заступница я тебе ноне,— запричитала, будто по челове¬ку, ухватилась за коровью шею, обливаясь слезами. И откуда только взя¬лись? Неужто не все выплакала?
- Ну, будя, будя, маманя… Чо она понимает, тварь бессловесная, - зять, недовольный задержкой, попытался отцепить Варвару от коровы.
Тут уж ее гнев охватил, будто вожжой стегнули по голому мягкому месту. Отец когда-то отважился, да и сам не рад был потом. Три дня ее по всему лесу искали деревенские мужики, еле отыскали: притаилась по¬луживая в овраге дальнем и глухом. Непокорная была в девках Варька, нетерпимая к несправедливости.
- Это ты тварь, прости Господи, хоть и язык есть, и обличье людское, да душа, видать, заплесенела, не понимаешь, что она все понимает: смерть чует, — Варвара стояла прямо, говорила сурово.
- Ты чо, маманя, того, да? — зять стукнул себя пальцем по лбу, хи¬хикнул, но на всякий случай — вдруг рехнулась старуха? — отступил на два шага в сторону.
- Эх, ты, тварь словесная, да безмозглая. Погляди-ка сюда, — Вар¬вара сама уже глядела,  не открываясь, в коровьи глаза.
Сердцем видела: страхом и скорбью, непониманием вины — за что? — и прощением наполнены большие глаза Буренки.
- Прости, матушка! — Варвара поклонилась низко, в пояс, и отшат¬нулась от коровы, и поспешила в дом, закрывая уши ладонями.
- Совсем очумела бабка, перед коровой кланяется, — зять равно¬душно глянул в коровьи глаза, ничего в них не увидел и, схватив обеими руками веревку, потянул Буренку к лобному месту.
... Вспомнила это Варвара, сидя на крылечке, вздохнула привычно: людская жизнь рушится, чего уж о животных горевать. Поднялась,  кряхтя,  поясница заныла, годы все ж, и направилась к погребу. Все остатки подгреб¬ла: тут и огурчики соленые крепкие, один к одному, и капуста соленая беле¬хонькая с оранжевыми искорками морковки, и помидоры, будто шарики, с тонкой кожицей, под которой мякоть нежная, запашистая, во рту тает.
- Эх, погуляем! — вслух подумала Варвара, наполняя соленьями большие потрескавшиеся от времени деревянные чашки. — Ох, а гриб¬ки-то! Чуть не запамятовала, дура старая.
Она наклонилась над маленьким пустым бочонком и с самого дна поддела аккуратненько, чтоб не раскрошить, несколько груздей, вспом¬нив, как выкладывала на низ самые большие да красивые. "Хорошо, зятек не углядел, торопился больно, а то и не попробовала бы напоследок груздочков своих", — подумалось ей. И маслят маринованных баночку ей удалось припрятать, когда он все подчистую подгреб, оставив по ее просьбе в бочках по чашке солений для гостей. Много чего она припасла на зиму и себе, и им, городским. Жить собиралась, не помирать. А оно, вишь, как в одночасье повернулось. Самому главному на земле по электростанци¬ям, как Богу на небесах, понадобилась именно их деревня — Васильки. Чтоб ему пусто было, прости Господи!
В дальнем углу погреба стояла схороненная за бочкой пузатая бу¬тылка с первачом и пол-литровая бутылка рябиновой наливки. Пришлось Варваре три рейса делать, за один никак не управилась бы. Тут и банька в огороде подоспела как раз. Расстелила Варвара на столе новую, еще не пользованную скатерть, дочкин подарок, расставила все, как есть на ней — и соленья, и курицу отварную, зять уделил от трудов своих, и хле¬бушко в центре своей, домашней выпечки, утром квашню ставила. Щи из буренкиного мяса в печке томились, там же и картошка в сковородке — желтоватая от топленого, опять же буренкиного, масла и рассыпчатая.
Плохо видя в сумерках, Варвара все же уверенно двигалась между грядками, прибранными к зиме, к бане. Тысячу раз хожено перехожено, с закрытыми глазами можно пройти. Переступила порог, плотно дверь за собой притворила. В предбаннике прохладно, все же осень на дворе, пах¬нет березовыми вениками. Их уже нет, а запах остался. Зять и веники с собой прихватил, говорит, по рублевке продам и то прибыток, говорит, любителей париться в городе прямо тучи, все долголетия хотят. Хотел и пользованные прихватить, да Варвара его пристыдила: разве ж можно людей-то обманывать, грех на душу брать? Запалила керосинку, разде¬лась быстренько и - в жар-пар. Веник в тазу уже запарился, взяла его и на полок вскарабкалась. Посидела маленько, отдышалась, жар до озно¬ба пробрал, и давай священнодействовать с веником.
Париться она любила и умела: начинала с легких прикосновений, будто под листопад попала — щекотно и приятно. Потом касанья перехо¬дили в шлепки — раз! — звонко, будто ребенка по попке, но вот посыпа¬лись нешуточные удары — уже не только листья, но и прутья скачут по телу. Чаще, сильнее — неистовство охватывает и одновременно наслаж¬дение от самоистязания. Тело начинает краснеть, пылать, дыхание пе¬рехватывается. Эх, тяжела работа! Наконец бешеная пляска веника на¬чинает затухать — удары реже, с оттяжкой, слабее. Все. Варвара без сил сползает вниз, к кадке с ледяной колодезной водой. Зачерпнув ковш, она окатывает вначале левую сторону груди, где сердце колотится сильно, но ритмично — здоровьем Бог не обидел.
В вечер своего юбилея парилась трижды и мылась долго. Зато будто вновь на свет народилась — дышится легко и ступается проворно. В доме надела платье любимое — васильки по темно-коричневому полю, волосы расчесала и заколола в узелок на затылке, реденький узелок, а когда-то косища была до колен, в руку толщиной. Повязала на голову платок голу¬бой в тон василькам. А глаза у Варвары темные, запавшие глубоко, лицо худое, смуглое, хотя сама не худощава, кость широкая. И кожа на теле не дряблая, а плотная, жилистая. Может, от повседневного физического тру¬да? Или от еженедельной баньки?
- Варвара! — крикнул кто-то со двора.
Она вышла на крыльцо, вглядываясь в темноту.
- Ты что ль, Агафья?
- Я, я... — послышалось в ответ.
- Чо кричишь-то?
- Боязно что-то. Тихо, темно...
Она поднялась на крыльцо — не высоконькая, плотненькая, слав¬ная старушка. Сколько себя помнит, все Варвара над ней верховодила, и она ее слушалась во всем. Зато и не ссорились никогда.
- От глупая ты, Агашка. Кого ж бояться-то? Друг дружку, что ль? Нас ведь всего шестеро во всем свете. Живых. Остальные мертвые на кладби¬ще лежат. Уж не покойников ли наших испужалась?
- Вот-вот. Я мимо погоста когда шла, вроде застонал кто, и я припу¬стила со всех ног.
- Чо только не помстится людям! Хотя... — Варвара задумалась. — Может, прознали наши покойники, чо с нами да с ними сотворить хотят душегубы неведомые, вот и стонут. Ох, где живые бессильны, там мерт¬вые и подавно. Грех-то какой, прости Господи!
Старухи перекрестились и вошли в дом, задумчивые и печальные: неужели? Неужели их прожитая, важная для них, единственная жизнь никому не нужна? Зачем тогда родились, если и холмика над последним их пристанищем не останется на земле? Все уйдет под воду? Кто приду¬мал такое? Наводнение понятно, землетрясение понятно — стихийное бедствие. Но когда смывают с лица земли целую деревню, целый род че¬ловеческий с корнями вырывают — и живых, и мертвых, и делают это не стихийно, как в природе, а планомерно, методично, целенаправленно, то, как назвать человека или группу лиц, повинных в этом злодействе? Человека ли? Людей ли? А не оборотни ли это придумали, чтобы уничто¬жить живые человеческие души, наплодить себе подобных и воцариться, и править единовластно, пока существует земной шар? От оборотня мо-жет родиться только оборотень: бездушный, бессердечный, бездумный механизм в теплой человечьей плоти. Его трудно опознать по внешнему виду, по манерам: он мил, улыбчив, доброжелателен. Трудно отличить от настоящего человека. Но можно. Попытайтесь поймать его вечно сколь¬зящий, прыгающий, летящий, ползущий взгляд, и ваши волосы встанут дыбом от ужаса: его глаза пусты, они не отражают душу.

Вот уже и пир горой. Старухи раскраснелись, выпив по маленькой и не одной, лишь единственный кавалер, вытянутый в щепку старик Степаныч, как все его называли, с каждым стограммовым граненым ста¬канчиком все больше бледнел: уж такая натура. Он рассказывал, может, и врал, что до войны пил и краснел, как все. А на фронте однажды только из фляжки в колпачок налил, только приготовился - воздух выдохнул и в предвкушении замер, как фашистский снайпер колпачок вместе с дву¬мя пальцами, как бритвой, срезал пулей. До чего меткий, гад! До чего изощренный! В самый, можно сказать, сладостный миг всю душу обга¬дил, прости Господи! Что лазарет! Руку залечили, правда, пальцы не от¬росли, да и зачем они на левой руке, когда правой за две управлялся. А вот душа болела долго. Ну, изверг, чтоб ему пусто было!
Елизавета, худющая, маленькая, как подросток, старуха, сидела в самом уголке тихо-тихо, как мышка. Ела мало и выпила - чуть пригуби-ла. Но два розоватых с копеечную монетку пятнышка все же появились на ее усохшем личике с остреньким носом.
- Лизка, ты чо там притихла? Почему стопка полная? Может, боишь¬ся, что завтра утром не подымешься с похмелья, когда машина за нами приедет, а? — с притворно грозным видом обратилась Варвара к Елизавете.
- Какая машина?- едва слышно пискнула та. — Мы же...  -  Погодь! — прервала хозяйка. — Шучу я, гостей потешаю.
Никто даже не улыбнулся. Все вдруг притихли, вроде оробели.
- Да вы что, трусите, что ли? Мы же давно решили, для того и оста¬лись. А, подруги? А ты, Степаныч?
- Бог с тобой, Варвара. Я слово мужеское завсегда держу. На фронте не отступал и сейчас не подумаю.
Тут Тихоновна встрепенулась, гаркнула басом.
- Ну, девки, об чем спор? Перепились, что ли? Языки зачесались? Коли так, песню за-пе-вай!
Она затянула низко, как мужик: - Во степи глухой...
Неожиданно сильным для ее хлипкого тельца голосом подхватила Елизавета. Пели все, пели с чувством, со слезой, как истинно русские люди:  с душой. Стихло пение, снова все замерли - молча. Тут уж Вар¬вара не вытерпела.
- Чо сидим, как на поминках? У меня именины, между прочим. Живая я пока, уже восемь десятков отмахала и ничо! И ем, и пью, слава Богу, все зубы целы, и живот не болит, жить бы да жить. Эх-х!
Она резво вскочила с табуретки, одной рукой подбоченилась, другой взмахнула невесть откуда взявшейся косынкой, топнула и пустилась в пляс.
                Как у нашем у колхозе
зарезали мерина.
                Три недели кишки ели, -
                поминали Ленина!
Все невольно заулыбались, вспоминая озорную до отчаянности Варь¬ку, ее поразившее всех замужество — за цыгана вышла, ее семижильность в работе. А ну-ка запряги сейчас самую здоровую городскую бабу заместо лошади в плуг, да разве потянет она хоть шаг-два? Ни в жизнь! А Варька тянула. Везде и всегда первая. Муж на войне погиб, сын погиб, дочка росла хворая, а она пуще в работу впрягалась — то ли горе пыталась заглушить, то ли надорваться хотела. Ведь не семижильная в самом деле!
Одна из старух, все звали ее просто Шура без отчества Петровна, весь вечер, не отрываясь, глядела на Варвару. Она делала это тайком, пряча взгляд под тяжелыми веками. Шура думала о том, какой же силь¬ный, честный и справедливый человек эта простая деревенская баба - Варвара Потылицына. Шура не знала ни одного проступка за Варварой. У других были. Лизка в молодости, работая в сельмаге, поворовывала. Агашка, сказывали, когда мужик из плена вернулся, выдала его влас¬тям. Потом внучек единственный у нее помер, так она все Богу кланя¬лась, все допытывалась, за что так жестоко покарал? Не за мужа ли? Тихоновна, поговаривали, в монашках побывала да там со звонарем спу¬талась, и ее поперли за блуд. Степаныч всех баб в округе перепробовал. А перепил сколько! Все не без греха, но — не Варвара.
У нее, у Шуры, тяжкий, тяжелейший грех был, а как рассказала о нем Варваре, так и полегчало, будто камень с души свалился. Та никому тайну не выдала, никто не упрекнул Шуру за прошлое, будто и не было его, позорного, вовсе никогда. Сказала тогда Варвара, выслушав испо¬ведь: "Никому никогда — до самой смерти. А умру, тем более никто не узнает". Не очень тогда поверила Шура, знала, все бабы болтливы, но уже невтерпеж было одной мучиться со своим грехом. Церковь не действова¬ла, попа не было, и покаяться некому было.
Война началась, она у тетки на Украине застряла, первый раз гос¬тевать отправилась из своей деревни — через всю Россию. Шестнадцать минуло, красавица была писаная: и лицом, и фигурой. Когда немцы го¬род заняли, высмотрел ее Франц, офицерик из небольших чинов. Она дура дурой, ничего не соображая, еще по улицам разгуливала: интересно было. Тетка переводчицей в комендатуру устроилась, там Франц и угово¬рил ее насчет племянницы, насулил золотые горы. Правда, и продукты таскал, и вещи красивые дарил. Согласилась тетка выдать племянницу за него, но прежде покумекала о том, о сем — война скоро кончится, нем¬цы здесь останутся, чего же лучше. Тем более Франц на полном серьезе колечко надел Шурочке на палец, свадьбу в ресторане справил, все чин чином. А вскорости и в фатерлянд отправил  женушку любимую, к мате¬ри своей под Берлин. Убили его через год. Война кончилась, Шура по¬взрослела, опомнилась. Как ей удалось вырваться из Германии и вер¬нуться домой, один Бог ведает.
- Ах, ты, потаскуха, подстилка немецкая, с фашистом е... — заревел следователь и по лицу кулаком саданул. То все облизывался плотоядно, а как не далась ему, так и показал себя во всей красе. Закатали ей срок: "десятку" за измену Родине — и отправили в один из районов Крайнего Севера.
Каким-то чудом опять выжила — отсидела, на поселении отбыла, а потом и в родную деревню вернулась, где после смерти родителей хатка осталась заколоченная.
В ней и поселилась. Воспоминания оборвались. Варвара все-таки ухватила ее взгляд, подмигнула лихо.
- Ну, Шурка, где наша ни пропадала! Тащи горячее из печки, щи уже переспели, поди, а я холодное пока разолью. Застолье продолжа-лось. Снова зазвучала песня.
                Каким ты был,
                таким остался,
                казак лихой, орел степной...
Ее повела Елизавета, с внезапно помолодевшим лицом выпрямивша¬яся на табурете. Остальные подхватили. Степаныч нещадно дымил само¬садом. Дым стлался через открытые окна низко над землей. Чадила керо¬синовая лампа. В неярком свете старухи и впрямь будто помолодели: заро¬зовели щеки, запоблескивали глаза. Песня едва смолкла, раздался на¬смешливый, как в молодости, голос Степаныча по имени Андрей.
- Ну, девки, да вы как на подбор — у одной недобор, у другой пере¬бор. Не знаешь, к какой и притулиться. Не зря я жениться так и не сумел, все хотел все ваши лучшие качества в одной собрать, да так и не собрал. Все вы мне по душе были, ей-богу!
- То-то ты кобелем то за одной, то за другой бегал. А мы и не знали, что ты хотел всех в одну кучу собрать, — съехидничала Тихоновна.
- Тьфу, на тебя, Хавря, язык у тебя пакостный, а башка дурья, - вскинулся Степаныч.
- Чо обзываешься, старый хрыч, - обидчиво нахохлилась Тихоновна. Ее имя было Хавронья, но все в деревне звали Тихоновной, чтобы не обижать. Хавроньями кликали обычно свиней.
- Я же хотел, чтобы в одной из вас всех остальных хорошие качества оказались. Не поняла, а насмехаться взялась... — не унимался Степаныч.
- Ну, будет, будет. Что вы, в самом деле, как дети малые, сцепились. Время уж к полночи, а у нас дел полно, — Варвара посуровела. — Что, подруги, и ты, Степаныч, по последней?
Они стоя соединили стопки, оглядели друг друга, будто запоминая, и выпили молча, без тоста.
- Значит, сбор на погосте. Помолиться-то не забудьте, — напутство¬вала Варвара уходящих гостей.
Перед тем как переступить порог, они отпивали из ковша ледяного, из погреба, домашнего кваса. Ну и напотчевала Варвара гостей, ну и убла¬жила. Направились они по своим заветным местам: побыть, вспомнить, попрощаться. Сама Варвара поспешила к старой, завалившейся церковке - там венчалась с любимым, крестила детей, там и ее крестили когда-то. Церковь давно уже не действовала, отреставрировали другую — в соседней деревне. Пришла, подошла к могучему дубу, прислонилась к шершавому стволу: здесь объяснился в любви Горка-цыган. Полное имя Егорий. Был он сиротой, работал в кузне, в соседней деревне, а вот по праздникам повадил¬ся в их церковь ходить. Там высмотрел ее, вцепился мертвой хваткой.
- Варка, - его речь была жестка и напориста, — жить без тебя не буду, замуж выходи за меня, любить буду крепко, всю жизнь. Я в отца. Он, знаешь, как мать любил! Даже умер от любви.
- Как это? — спросила тогда Варя.
- Мать у меня цыганкой была, Зарой звали. Их табор возле деревни стоял. Она со своим отцом в кузню пришла, мой будущий батя тогда под¬ручным у кузнеца работал. Он сразу в нее влюбился. Ночью выкрал из табора — и к попу. Выволок того из постели — и в церковь. Обвенчались они и в лесу скрылись. У бати там избушка была, друг только тропку знал. Цыгане туда-сюда, да и укатили ни с чем. Матка тоже батю полюбила потом, меня вот родила. А вскоре затосковала, на волю потянуло...
- Зачем? — спросила Варя.
- Зачем? — с недоумением повторил Горка. — Как "зачем"? Воля она, знаешь, какая?
- Какая?
- Как ты вот, — он задумался, подыскивая нужное слово. — Желан¬ная! Сладкая! Голова кругом от ее запаха, и нутро дрожит...
- А дальше? Что дальше было?
- Дальше? — вдохновенное лицо Горки затуманилось, поблекло.
- Убежала она, нас бросила, второпях только шаль оставила. Батю с той шалью так и схоронили. Не ел, не пил, только шаль гладил и целовал, умом тронулся. А меня люди добрые подобрали, спасли да вырастили. Они мне и рассказали потом про отца с матерью. Да вот сами пять лет как померли. Один я...
Обвенчались они, зажили небедно. Вкалывали оба от зари до зари -  в колхозе, у себя в поле да на огороде, в лесу ягоды, грибы собирали. Сначала сын родился, в честь деда, отца Егория, Петром окрестили, по¬том Акулька родилась. Муж и вправду, как клялся, любил верно и страс¬тно, других баб и не видел будто — глядел сквозь. Как война началась, одним из первых забрали. Варвара вспомнила, как прощались. Кругом слезы, крики, рев, а она стояла рядом с мужем — и не слезинки. А он поглядывал по сторонам, будто хвастаясь, будто говоря: "Во! Видите, ка¬кая баба у меня? Не баба — кремень. Такая не изменит, не предаст, до смерти ждать будет". Так и распрощались — без слез. Зато потом верну¬лась Варвара домой как неживая, словно оборвалось что внутри, зашла в коровник, припала к теплой морде Пеструхи и забилась в беззвучных рыданиях. А корова, будто понимая ее горе и жалея, лизала Варварину голову шершавым языком и глядела печальным взором.
Вскоре и Петра забрали. Тут уж она, как и все бабы, наревелась вдо¬воль прилюдно. Сил уже не было сдерживаться. Похоронки получила одну за другой. Егорий погиб под Сталинградом. Так и написано было: "... пал смертью храбрых в боях под Сталинградом". Значит, ни холмика, ни креста или звезды красной — ни посидеть, ни поплакать. А Петр недалеко от Брянс¬ка погиб, на переправе через небольшую речушку Рясоту, окруженную со всех сторон болотами. Фашисты их так приперли, что почти все до одного там погибли: несколько сотен. Вода от крови была красной, а трупы погиб¬ших, как бревна при сплаве, плотными рядами двигались по течению. Ез¬дила туда Варвара, возле братской могилы, где сын ее якобы похоронен был — а так ли на самом деле, Бог ведает, — встретила случайно одного из уце¬левших на той переправе. Он и рассказал страшную правду.
... Вся долгая жизнь, как мгновенье, промелькнула в памяти Варва¬ры, пока она стояла, прижавшись к дереву. "Вот и дуба этого не останет¬ся, единственного свидетеля моих радостей и печалей", — подумала Вар¬вара. Много раз приходила сюда повспоминать, погоревать в одиноче¬стве, особенно после смерти мужа и сына. Все от дочери пряталась со своим горем — придет сюда, выплачется и опять за работу-заботу, как тягловая лошадь. Потом уж, когда дочь в город замуж отдала да одна в доме осталась, редко сюда заглядывала, так, если мимо проходила, при¬останавливалась ненадолго. Одиночества и в доме хватало, особенно ночами. Днем все хлопотала по хозяйству, вечерами подружки собира¬лись — то одна, то другая, то все разом. А уж ночами только и вспоминай свою жизнь, листай, как книгу с картинками — от корки до корки.
- Пора, однако, — вслух подумала Варвара и направилась по лун-ной дорожке к погосту.
Там уже тени мелькали, шепот слышался, редкие всхлипы. Старухи и Степаныч прощались со своими покойниками. Варвара прошла к мо¬гиле родителей, они лежали рядышком, присела на скамейку. Будто ли¬стья по ветру, шелестел невдалеке всхлипывающий голос Агафьи. Она прощалась с единственным внуком Васечкой. Он умер трех лет от роду, и дочь Агафьи больше не рожала.
- ... помнишь, как я тебя в речке купала, а ты хлопал ладошками по воде и смеялся? Разве думала я тогда, Васечка, что все мы в той воде — теплой и ласковой летом, а осенью, как сейчас, холодной и неприветли¬вой, — поплывем неизвестно куда, и ты, и я, и все-все, чем жили-дорожи¬ли, что любили. И некому нас спасти, никому мы не нужны оказались.
"Бедная моя подружка, такая славная, так детей любит, ей бы целую кучу внуков, для всех тепла и доброты хватило бы. А вишь, как получи¬лось. Одного-единственного и того Бог прибрал. Так и прожила она сиро¬тинушкой нерастраченной. Некому отдать было ни тепло, ни ласку, ни любовь. Несправедливо с ней жизнь обошлась. Неужели правда -  Бог ее за мужа наказал? Но почему? Как бы она с ним жила, если он человека убил, сам признался? С убийцей? Из-за краюхи хлеба своего же убил, когда из лагеря фашистского бежал... Разве ж так можно, разве по-чело¬вечески это? Бедная, бедная Агаша! Так и промучилась всю жизнь и за мужа, и за Васечку", — о чужой, сложной и запутанной судьбе думала Варвара, о себе уже все передумала.
Степаныч, проживший бобылем - ни жены, ни детей, - обходил могилы своих друзей-приятелей, прихватил-таки где-то чекушку.
- Ну, Иван, - услышала Варвара его насмешливый голос. -  Что, не нажился в царстве-то небесном? Поди, не пить, не курить, не баб полю¬бить? Скука, поди, смертная? Я вот помянуть тебя пришел, побрызгал маленько горькой на твою могилку и самосаду чуток насыпал. Скоро по¬плывем, брат, в тар-та-ра-ры. Кончилось твое царствие небесное, соби¬райся да прими на дорожку, а то вода-то студеная, осень на дворе...
Варвара невольно улыбалась: "Ох, греховодник старый, и здесь без насмешек не может. Наклюкался, видать, под завязку. Ему, поди, и помирать весело будет".
- Степаныч, — тихонько позвала она. — Ты чо блудишь языком-то?
 Затрещали кусты, захрустел под ногами песок - Степаныч шел
напролом через заросший угол кладбища.
- Правду я говорю, Варвара. Разве можно покойникам брехать? — он тяжело опустился на скамейку рядом с ней.
- Может, и правду, да больно голая она, срамно как-то.
- А уж, какая есть. Срамно пускай тем будет, которые напяливают на нее черте што, лишь бы срам прикрыть. Только не одежду, конечно, а слова разные. Ты ведь сама слыхала, как этот индюк надутый из города разорялся, что дело у них героическое — деревни топить, а мы, вроде, дураки несознательные, пни трухлявые, не понимаем важности момен¬та. Ваши деревни, говорил, отжили свое. А сам и на нас, стариков, как кровопивец глядит, мол, и вы тоже вместе с ними. Конечно, его правда, не срамная, наоборот — как цветок дурманный: и красив, и запах сладок, а нанюхался и уснул мертвым сном.
- Вот не знала, что ты так толково говорить можешь, — удивилась Варвара.
- А чего ж! Я ведь полстраны прошел, многое повидал, со многи-ми говорить довелось. До чего умные люди есть! Слушаешь — не наслу¬шаешься. Все-то знают, понимают, обо всем толкуют. Особенно зампо¬лит у нас был, вроде и не наших кровей, не русских, но все про нас понимал, лучше, чем мы сами. А уж говорить был мастак! Перед ата¬кой так нас вдохновит, что мы с голыми руками на вооруженного до зубов фашиста прем и не трусим.
- А он сам? Впереди, поди, бежал?
- Зачем впереди? Ему не положено было впереди. Он обязан был в атаку поднимать. Каждый свой долг исполнял: он говорил, мы воевали.
Замолчали оба, прислушались. Тишина. Ни шепота, ни всхлипа. Видно, все прощались со своими, а теперь думали, что пора и на по-кой. Шура родителей оплакала, которые так и умерли, ничего о ней не зная, не дождавшись ни самой, ни весточки. Тихоновна с дочерью по-прощалась, та отравилась, когда ее парень бросил. Елизавета мужа два года как схоронила, могила еще свежая совсем. Жили, не шибко ладя меж собой, а как помер он, Елизавета только о нем и говорила, только его и поминала, какой он был работящий, да добрый, да покла-дистый. Варвара родителей почти не помнила уже, много лет прошло, но поднялась со скамейки, поклонилась низко. С мужем и сыном в памяти простилась, далеко их могилы, в чужих землях, не в родной, отчей. Дочь, слава Богу, жива-здорова, за зятем не пропадет, свечку "за упокой души рабы Божией Варвары" поставит по праздникам. Здесь она материну волю соблюдет, исполнит в точности, как обещала когда-то, был у них разговор. В этом Варвара была уверена. А в осталь¬ном: Бог ее спаси и сохрани.
- Ну, Степаныч, пора, — Варвара тронула старика за плечо.
Он, видно, задремал, развезло его от выпивки, годы не те уж, потому что вскочил разом, засуетился, забормотал. - А? Что? Куда?
- К реке пора, Андрей Степаныч. Подружки! — позвала тихонько.
- Иду!
- Здесь я.
- Счас.
Они откликнулись все разом, будто ждали ее зова. Прошелестели-прохрустели по тропкам между могилами, повздыхали напоследок и со¬брались в кучку у ворот погоста.
-Все готовы? — спросила Варвара, оглядывая притихших, посерь¬езневших "последних могикан" своей деревни.
- Все... готовы... — нестройным хором ответили они.
Лишь Степаныч, как бы подытожив, по-военному четко отрапортовал. - В последний путь к реке готовы. Веди, командир!
Никто даже не улыбнулся. Темная цепочка фигур, не слишком ра¬стягиваясь, медленно поплыла к реке. Осень выдалась с редкими дож¬дями, и мелкая мягкая пыль деревенской улочки, спускавшейся к реке, приятно ласкала босые ноги пяти старух и старика. Последней лас¬кой отчей земли.
На берегу постояли сгрудившись, поглядели назад, на темную, ти¬хую деревню, потом вперед, на реку, уютно освещенную лунным сия¬нием, и разошлись, чтобы удобней было раздеваться, не мешая друг другу. Аккуратно складывали на песок юбки, кофты, платья, головные платки. Степаныч снял брюки и рубаху, сложил стопкой, придавил сверху серебряным портсигаром с дарственной надписью от компол¬ка, рядом пристроил коробку с орденами и медалями. Закурил само¬крутку, жадно вдыхая саднящий горло дым. Новое исподнее слегка покалывало тело. Степаныч пошел к воде.
Простоволосые старухи в длинных, желтоватых от долгого лежания в сундуках рубахах, с крестиками на потемневших от времени шнурках, свисавших с худых жилистых шей, поеживаясь от ночной прохлады, одна за одной подходили к самой кромке берега. Тихоновна рявкнула неожи¬данно, как из пушки бабахнула.
- Ну, с Богом!
- - Погоди, — неторопливо вымолвила Варвара. - Господи, благослови!
 Все хором повторили за ней, перекрестившись.
- Господи, благослови!
 И Он благословил.
Почти одновременно ступили они в воду. Вода оказалась неждан¬но теплой, как парное молоко — нагрелась за погожий осенний день. Быстрее всех уходила в реку Варвара, она и здесь была впереди: сна-чала по пояс -  рубаха вздулась пузырем. Она не спеша, собрала подол впереди себя, замотала в узел и двинулась дальше. Старухи последо¬вали ее примеру. Паства послушно шла за пастырем — все глубже и глубже в воду...
К утру налетел порывистый, сильный ветер. Река взбунтовалась, будто в гневе на тех, кто виновен в смерти шестерых людей. Волны грузно обрушились на берег, смывая узкие, неглубокие следы старух и широкий - старика. Поплыли по воде юбки, кофты, платья, платки - вся немудреная одежда старух. Поплыли вслед за хозяйками, чтобы не осквернили их прикосновения чужих, равнодушно-враждебных рук. Лишь одежда Степаныча осталась лежать на берегу, придавленная куском серебра. Коробочку волне удалось смести, она завалилась на-бок, раскрылась, желтые и серые кружки наград выкатились из нее и рассыпались по песку, тускло поблескивая в занимавшемся свете дня. За что воевал, солдат? За что родную землю защищал? Чтоб и следа от тебя на ней не осталось?..





... И АСТАФЬЕВА  СВЕТЛЫЙ ЛИК,
Для меня ясный, как красно солнышко, стоит представить мысленно, и вот он – сын земли русской (от автора)
Памяти Виктора Астафьева

Вместо вступления.

М.С.Горбачев пришел к власти в 1985 году, а в 1986 году читателей буквально захлестнул поток произведений известных и неизвестных русских писателей, опубликованных в московских журналах, а затем вышедших отдельными книгами, не издаваемых в брежневские времена, написанных, как тогда говорилось, «в стол». Вышли «Печальный детектив» В.Астафьева и «Пожар» В.Распутина, писателей, к прозе которых у меня давно тянулась душа. Достаточно упомянуть «Царь-рыбу» Астафьева и «Прощание с Матерой» Распутина. Немного раньше вышел 3-томник В.Шукшина, тоже почитаемого мной.
Многие произведения для меня лично стали откровением. Особенно потряс меня «Печальный детектив». Я будто воочию увидела мою бедную родину, родину моего отца и моей матери - Сибирь, входящую тогда еще в состав РСФСР. Я не могла читать залпом, я читала медленно, меня душили слезы, и также медленно душа наполнялась болью и состраданием.
Я дочитала до конца, и чаша страдания переполнилась, и все свои чувства я излила в письме к Виктору Петровичу Астафьеву. Это был вопль души сочувствующей, сопереживающей и понимающей, каково было писать такое, если читать без слез невозможно. Виктор Петрович ответил мне. Я была потрясена еще раз, читала и перечитывала его письмо на листочке в крупную клетку. Мне не верилось, что недосягаемый, как мне казалось, человек написал мне.
Возникла редкая переписка, в основном, поздравления с праздниками.
Тем не менее я ощущала явственно, как благодаря В.П. во мне появилась и стала крепнуть любовь к родине и неодолимая тяга побывать там, посетить город Красноярск, где у меня до сих пор живут родственники по отцу, побывать в Академгородке, где проживал мой любимый писатель, увидеть могучий Енисей, реку моего детства и юности.

                День первый
                И вот в мае 1987 года незадолго до Дня Победы я полетела из Алма-Аты в Красноярск.
                На Родину
                На родину мой путь
                в сибирские леса ,
                там суетная муть
                исчезнет в полчаса.
И сердце звонкой птахой
                рванется из груди.
                Вдруг выйдет росомаха,
                в глаза мне поглядит.
                Как бабочки трепещут,
                как тишина звенит!..
                И голос птицы вещей
                пророчит счастья дни.

Самолет приземлился в аэропорту примерно в 50 км от города, я села в обычный рейсовый автобус, курсирующий «аэропорт-Красноярск» и обратно. Этой дорогой я почти не ездила в детстве и юности, у отца был автомобиль «Волга». Ехала, смотрела по сторонам и видела убожество и заброшенность придорожных деревень. И начала мысленно писать так сказать летопись своего пребывания на родине в стихах. Я тогда уже считала  себя поэтом, издала две книжки.
                Деревня под Красноярском          
               
                Перекошенный забор
Под облезшей краской.
Старый пес глядит в упор,
будто волк-с опаской.
                Вроде как сто лет назад.
Но темны окошки,
и насквозь проходит взгляд
одичавшей кошки.
Коровенка на лугу
травку щиплет хмуро.
Где хозяйка-то? А-у-у!
Да не бойся, дура!
Гулко ставни - хлоп да хлоп,
прожужжала муха.
                Кто-то в доме – топ да топ,
                Выползла старуха.
Щурясь сослепу во двор -
во дворе-то пусто.
Старый пес глядит в упор,
мудр, как Заратустра.


На автовокзале записала стихотворение в записную книжку, пересела в автобус до Академгородка, где жила моя подруга юности по городу Енисейску (я там закончила среднюю школу) Галина Павловна Кузьмина.
Возможно, в сегодняшние дни, в 2004 году, Красноярск стал настоящей столицей Сибирского края, а в мае 1987 года он предстал в моих глазах провинцией, заштатным уездным городишком. Помнился он мне всегда главным городом Сибири, как Москва и Ленинград были главными городами России.
Академгородок ; это березовая роща с редкими пятиэтажками среди берез на крутом берегу некогда могучего Енисея. Я знала его могучим, когда плавала по нему на теплоходе с портового города Дудинки.   Мы добирались туда на электричке из Норильска, где наша семья жила с 1954 по 1963 год. В течение семи лет я отдыхала, а вернее, отбывала повинность каждое лето в пионерлагере «Таежный». Он располагался на берегу Енисея возле д.Атаманово недалеко от Красноярска. Тогда второклассницей, а в последний раз семиклассницей я видела Енисей безбрежным, да он и был великой сибирской рекой, Енисей-батюшка, с множеством опасных для теплоходов мест - порогов.
Погода была теплая, солнечная, я шла, счастливая, по тропинке меж берез и сочиняла стихотворение.

АКАДЕМГОРОДОК. БЕРЕЗОВАЯ РОЩА

Белоствольные березы
я вас мыслью обниму.
Посмотрю на вас сквозь слезы,
в душу намертво приму.
Посижу на пне немножко,
поднимусь и - снова в путь.
На молоденькой березке
сел скворчишко отдохнуть.
Поднимают в небо кроны
высоченные стволы.
Ослепительно зелены,
ослепительно белы!..
Березы в роще не такие, как в Алма-Ате в горах. Они тонкоствольные, высоченные, а белые стволы блестят, будто отполированные.

День второй


После десяти утра позвонила Виктору Петровичу из автомата (У подруги не было телефона). Он сразу пригласил в гости к обеду. Я привезла с собой самые большие яблоки, какие смогла найти, некогда прославленного по всему Союзу алмаатинского апорта, взяла их с собой в качестве подарка и направилась к дому, где проживал В.П. Поднялась на 4-й этаж, позвонила, открыл мужчина средних лет с собакой. Оказалось, я ошиблась домом. У меня руки дрожали, ноги подкашивались, и голова явно не соображала, вот и прошла мимо его дома. Снова поднялась на 4-й этаж - на этот раз в его дом. На мой робкий звонок открыл дверь сам хозяин - Виктор Петрович Астафьев. Господи, боже мой, я как глянула, так и обмерла: как он похож внешне на моего отца, умершего в мае 1983 года в Алма-Ате. Я прерывающимся от неожиданности голосом поздоровалась и переступила порог. Мои руки очутились в его теплых, мягких ладонях. Лицо зрелого, много повидавшего и еще больше пережившего человека, конечно же, было в морщинах, ему в этом году 1 мая исполнилось 63 года, но я не видела морщин, не различала черт, я не могу описать его до сих пор, а тогда тем более. Волнение переполняло меня, и я видела нечто сияющее радушием и добротой и в то же время обыкновенное человеческое лицо русского человека.

Кухня - это гостиная  встреч и расставаний. В.П. повел меня в кухню, где к обеду был накрыт стол с нехитрой снедью. Он познакомил меня со своей женой и подругой «дней суровых» (они встретились на войне и до сих пор вместе) Марьей Семеновной Корякиной (она писательница). Мы сели за стол: они рядышком, я напротив. Марья Семеновна была сдержанна, глядела на меня недоверчиво, если не сказать сурово, в основном, молчала. Возле нее стоял телефон, который постоянно звонил и по местной линии, и по межгороду. Поздравляли их с наступающим Днем Победы как участников войны, а В.П. - еще и с прошедшим днем рождения (я была у них в гостях 5 мая). Телефонные звонки подействовали на меня успокаивающе, и я почувствовала себя свободнее. Еще В.П. вел себя так, будто мы давние знакомцы и не впервые встречаемся. Его манеру общения можно было назвать доверительной, в отличие от М.С. Все-таки мы были с В.П. знакомы по письмам.
-Что пить-то будешь? Вы, поэтессы, больше шампанское уважаете...Мы вот с Марьей Семеновной по чуть-чуть коньячку выпьем... А ты как? - он лукаво улыбался.
- Я бы водки выпила, - рубанула я, совершенно, по-видимому, обнаглев от радушного приема.
-  Вот теперь  узнаю землячку, по-нашему это, не жалую фифочек...
А то я уж решил, что ты совсем оказашилась там в своей Алма-Ате.
Он легко поднялся из-за стола, достал из холодильника запотевшую бутылку водки, в ней было граммов двести.
- Тебе как - по чуть-чуть или по-русски? - улыбаясь, спросил он. 
- По полной, - ответила я.
В.П. рассмеялся, а М.С. улыбнулась краешком губ.
Выпили, закусили, и застольная беседа потекла, прерываемая телефонными звонками. В.П., в основном, спрашивал, а я отвечала. М.С. порозовела, подобрела и тоже изредка вступала в разговор. Хозяин и хозяйка не спешили от меня отделаться, возможно, им было интересно послушать о Казахстане, об Алма-Ате, о казахах, о декабрьских событиях 1986 года, так сказать, из первых уст, хотя и не участника, но все же очевидца. Я рассказала, что видела, что слышала, что знала сама, а также то, что рассказывали люди, оказавшиеся в гуще событий или случайно ставшие очевидцами.
- А у нас сообщали, что в Алма-Ате была резня: казахи убивали русских. А ты говоришь, что все, и казахи, и русские выступили против Колбина, назначенного Москвой.
- Значит, вас ввели в заблуждение. Если бы назначили генсеком казахстанца любой национальности, мне кажется, ничего бы не было. Вот назначили же Кубашева (я у него работала секретарем в Совмине КазССР), и все успокоились, хотя он и не семи пядей во лбу, но свой и казах. Конечно, какая-то провокация в этих событиях была, кто-то был зачинщиком, но я, честно говоря, далека от политики.
И это было правдой, и все, что я говорила тогда в 1987 году В.П., было моим личным мнением, мнением обывателя, хотя и поэта, далекого от политики да и общественной жизни тоже. У меня в то время было трое детей, мать в возрасте, я сама была вдова, было творчество, была работа редактором в изд-ве «Жазушы» («Писатель»).
... Потом мы сидели в зале перед телевизором, где показывали телефильм по автобиографической повести В.П. «Где-то гремит война», если я не ошибаюсь в названии, конечно: больше десяти  лет прошло все же.
Сидели, смотрели, изредка перебрасывались фразами.
- Вы правда знали Николая Рубцова? - спросила я .    
- Да вот Марья Семеновна написала о нем недавно в апрельском номере «Енисея», жили мы почти рядом в Вологде, дружили. Купи, если попадется, у нас нет, к сожалению, - сказал В.П.
  - Марья Семеновна, а какой он был? - спросила я, обращаясь к М.С. 
- В двух словах не скажешь. Жалели мы его, то хороший, веселый, добрый, песни поет на стихи свои, никто так больше не пел его стихи; то озлобленный, если сильно пьяный, грубый, обидеть может, не замечая. Неприкаянный в общем, как все Богом отмеченные поэты ...- печально поведала М.С.
... яблоки привезла, красивые, конечно, но у нас такое добро и на рынке есть, лучше бы черной редьки прихватила ...- говорил В.П.
Я терялась, не зная, шутит он или вправду в Красноярске черной редьки нет. Сказал В.П. несколько слов и о моей небольшой поэтической книжечке «Мозаика», которую я высылала ему раньше, до приезда.
-Твои стихи напомнили мне Ахматову, что-то есть общее, такие же короткие и емкие. Ее стихи я читал, судьба у нее тяжелая, не женская. А сейчас я и не читаю стихи вовсе, работать надо, задумок много, успеть бы...
    На стене, возле которой стоял телевизор, висел большой портрет А.А.Ахматовой, написанный маслом.
-Художник знакомый подарил, написал по моей просьбе и подарил. Уважаю я ее за мужество, - серьезно сказал В.П., поймав мой долгий взгляд на портрет.
...Потом был его кабинет с огромным количеством книг, рукописей, большим письменным столом, пишущей машинкой, на которой печатала его супружница, как он называл М.С., и приглашение наведаться к нему в Овсянку.
- Там мое главное место работы, там я родился, там крестили, там и пишется лучше, все родное кругом, сама природа помогает...
Отступление: Не ручаюсь за точность слов и фраз В.П.Астафьева, но смысл был таков и содержание разговоров не выдумано, но речь В.П. невозможно передать достоверно, настолько она проста и образна, чисто астафьевская речь.

День третий   

Во второй половине дня мы с Галиной сели в автобус и поехали в Овсянку. Это была одна из придорожных деревень, каких много под Красноярском. Но в отличие от самой первой, мною виденной по дороге из аэропорта, эта не выглядела заброшенной, наоборот, вполне живой и живущей, даже кое-где крепкие особнячки попадались. Мы шли на ориентир, указанный В.П.: высокая сосна возле калитки - и наблюдали обычную деревенскую жизнь. В воздухе курились ранние дымки от затопленных печей; даром, что последний месяц весны, вечерами и ночами было прохладно.  Брехали собаки, грелись на завалинках в лучах неяркого солнца солидные коты и тяжелые кошки сибирской породы, мелькали тут и там люди, занятые хозяйственными делами. Сидели на лавочках древние деды и бабки. Мы шли, не спрашивая дорогу, увидев издали сосну Астафьева. Его дом стоял в конце деревни, но не на самом берегу Енисея.
Подошли к калитке. Низкий забор, редкие деревца. Астафьев находился в огороде. Мы стояли и смотрели на него. Он разогнулся, положил какой-то предмет на землю и направился к калитке. Открыв ее, посторонился.         
-Хорошо, что приехали. Когда не работаю, тоскливо одному. Нужда заставила приехать, а так зря не езжу. Да вы заходите, заходите. Я счас, только руки помою. 
Рукомойник  был прямо во дворе, и через минуту Виктор Петрович провел нас в дом через просторные сени. Дом – это крохотная кухня с русской печью посередине, справа от входа рукомойник, слева – дверной проем в комнату, прямо – еще проем в крохотную спальню. Ничего городского, все по-деревенски просто. Так, наверное, жили в этом доме родители Виктора Петровича, а может, дед и бабка. О том, что хозяин дома человек необыкновенный, говорило огромное количество книг, стоявших на грубых струганых стеллажах –от пола до потолка, расположенных один над другим вдоль одной из стен комнаты.
-Это все дареные книги, с автографами. Есть известные по всем миру авторы, есть вообще никому неизвестные, я различий не делаю, для меня рангов нет, одно признаю - талант.
Я  вознамерилась было достать с полки книжку Н.Рубцова,  уже руку протянула, но В.П. остановил меня со словами.
-Ты зачем сюда приехала? Книжки смотреть или с живым писателем общаться?
-Ой, простите, Виктор Петрович! Конечно, с вами общаться, - пристыжено проговорила я.
-То-то. Ну, вы прогуляйтесь, если хотите, а мне надо печку затопить да ужин сготовить.
-Мы   поможем, Виктор Петрович, - в один голос заявили мы.
-Ну, уж нет. Пока сам управляюсь, без помощников, картошку уже приготовил, сейчас почищу и в чугунок на печь. Говорить во время работы не люблю. Вот сядем вечерять, тогда и говорить будем... Идите, идите, тесно здесь...
Мы спустились к Енисею. Я еще, как приехала, так близко к нему не подходила. Смотрела только с крутого берега Академгородка. Я разулась и вошла в реку своего детства и юности. Вода была прозрачная, не ледяная, как в горной речке Алмаатинке.  Дно Енисея было усеяно мелкими гладкими камешками - галькой.  Я побродила вдоль берега, нахлынули воспоминания. Всплыла в памяти   деревня Коркино, где однажды я прожила сентябрь месяц 12-летней пятиклассницей и даже ходила в деревенскую школу, носила воду на коромысле из Енисея. Родители отдыхали в бархатный сезон в Сочи, мы  тогда жили в Норильске. Я даже всплакнула.
 -Ты чего? - спросила Галя.
-Детство вспомнила.
-Нашла время. Пошли, я замерзла, а у В.П. дым уже изрядный валит, печь разгорелась, картошку хоть почистим...
Печь  пылала вовсю, вода в чугунке булькала вовсю, вкусно пахло картошкой. На кухне было тепло от печи, а еще больше - от  радушной приветливости хозяина. Он весь был такой домашний, уютный, сама доброта, так и сыпал своими, только ему присущими словечками, поговорками. Эх, диктофон бы мне тогда!
Впоследствии в разговоре выяснилось, что В.П. не жалует журналистов, а журналисток еще больше.
-Жалко, диктофона нет, записывать бы каждое ваше слово, - посетовала я.
-Да я бы тебя на порог не пустил! - вполне серьезно сказал В.П.
-Почему? - искренне удивилась я.
-А потому. Вроде все записывают на диктофон, слово в слово, а потом читаешь и неловко за себя становится, так все переврут. Ради красного словца, не пожалеют и отца. Избегаю я их. Они больше личной жизнью интересуются, а не моими тяжкими думами.

... В.П. сноровисто накрывал на стол, часто выходил в сени, где у него хранились припасы, так и не разрешив нам помогать. Вскоре стол был изобилен деревенской едой: сальце розовое,  огурчики, помидорчики, грибочки соленые, а также дарами леса и реки. Была рыба соленая, репа вареная и другая вкуснятина. Я привезла с собой из Алма-Аты литровую бутылку водки “Золотое кольцо”, пряча ее за поясом джинсов под свитером от досмотра в аэропорту. Тогда, по воле Горбачева, были километровые очереди за спиртным. Тут-то в Овсянке я и выставила ее, родимую, на уставленный закусками стол. Хозяин одобрительно посмотрел на меня и сказал, хитро  улыбнувшись.
-А еще поэтесса... Это мы, мужики-прозаики, к водке привычны.  Я ее “змеей горькой” величаю. У меня  чеканчик-то в доме всегда найдется, но и твоя лишняя не будет! Племяш должен зайти, а он уж не оставит ее выдыхаться.
Выпили мы по первой, как водится, за встречу, закусили, и потекла застольная беседа, как рядышком, в нескольких метрах от гостеприимного дома текла, с легкими всплесками перекатывая камешки, река Енисей.
...обмелел Енисей-батюшка, сильно обмелел, довели цари природы, загубили такую мощь, загадили своим лесосплавом, топляки кругом, нырнет какой-нибудь смельчак с лодки и не вынырнет, головой о бревно утопленное и нет его.  Природа людей питает, а не они ее. Вот люди обмелели тоже, от того и пьют сильно, будто душу водкой заливают.
Мы слушали, затаив дыхание, стараясь запомнить каждое слово. Исходила сытным парком картошка, а нам ни пить, ни есть не хотелось, только слушать и запоминать. Услышу ли такие мудрые, такие сокровенные речи еще когда-нибудь? Нет, не услышу. Мы задавали вопросы, что-то сами рассказывали, но кто мы такие? Поэтому я пишу только то, что рассказывал Астафьев.
... представляете, весь город Распутина знает, а какие-то нелюди в собственном его подъезде шапку с него сняли да еще избили до бессознания. Что это? Откуда бессмысленная жестокость эта? Я ведь в своем “Печальном детективе” и сотой доли не написал того, что сам видел, слышал, знал... Сердце бы разорвалось. А нашлись критики, заверещали: грязь, похабщина, очернительство, не весь народ такой! Я что ль говорю, что весь? Есть еще хуже, есть убийцы лютые. Хороших людей много, а как иначе? Жизнь бы кончилась, если бы только бандиты одни были.
-... помню, в войну переправлялись мы на плотах через реку, а воды и не видать, кругом трупы наших... мы их веслами отодвигаем и продвигаемся вперед..., а где воду видать, так она красная от крови... Вот такая она, война...
-... отвоевал да работать да учиться, женился на войне, много верст вместе с супружницей моей Марьей прошагали, боевая она  была в молодости да и потом грех жаловаться, опора, одним словом, всегда была, верная и надежная.
-... на Высшие литературные курсы поступил в Москве.  Предлагали остаться жить в столице. Да не лежала у меня душа к москвичам. Высокомерные они, кастовые какие-то. Вот в Египте, читал где-то, каста жрецов была, так они только друг с другом общались, друг друга уважали и любили, остальные для них низшие существа были, как бы  не существовали вовсе. Так и мы,  те, что с периферии, для москвичей низшей кастой были. Вроде допущены к журналам, к издательствам, приближены, обласканы даже слегка, а все не ровня, все на задворках, хотя и таланта у некоторых периферийщиков побольше, тот же Вася Шукшин покойный, Валя Распутин, дай Бог ему здравствовать подоле! Чтобы унизить, деревенщиков, деревенскую прозу придумали, умники! А мы человеческую прозу писали. Очень и очень умеют и любят столичные крикуны - московские писатели, внушить, что ты сир, отстал и вообще с суконным рылом в калашный ряд пробрался...
-... А Высоцкого взять? Ведь он же свой, московский, с головы до пят! Ан нет! Чем-то он не угодил касте, в которой Евтушенко да Вознесенский заправляли всей русской поэзией, они решали, поэт  или не поэт. Не пустили его в журналы. Бездарей пускали, а мощного русского поэта не пустили. Завидовали его народной славе, его разносторонним талантам, вот и не пущали. А он переживал, сердце надрывал опять же водкой. Там в Москве все время ухо надо держать востро, нос по ветру, а хвост поджатым. Не по мне раболепство, вот и не остался. Нисколько не жалею. Здесь на родине спину гнуть не приходится, много ли нам с Марьей на старости лет надо?

Было ощущение, что В.П. расслабился, так как вел себя просто и обыденно. Может, надоело ему чинопочитание, а может, он вообще такой от природы, мы с Галей вели себя свободно, без преклонения, но соблюдали дистанцию, помня, кто он и кто мы. А он озорничал, не чурался крепких русских словечек (войну прошел!) и вообще жизнь не сильно-то баловала, как он сам признавался. Словечки те были к месту и звучали так славно, вроде и не матерные, что любо-дорого было слушать его простонародную речь. И потому пишу я просто о человеке, о писателе без меня напишут.
Поздно вечером явился племяш В.П., распаренный после баньки, слегка поддатый, пил аккуратно, ел мало, держался почтительно, и с нами тоже, а к В.П. относился вообще трепетно. Хорошо сидели, в тепле и благости: исходили от хозяина волны наполненной щедростью и добротой широкой русской души. Да и хмель основательно кружил головы.
-Виктор Петрович, можно я вас обниму? - вдруг ляпнула я растроганно.
Он поднялся из-за стола, я тоже, шагнула к нему и не обняла, а припала к его теплой и мягкой  груди (мой отец четыре года как  лежал в сырой земле, в далекой от родины Алма-Ате). Слезы потекли непроизвольно и обильно.
-Ну, ну, чего ты мне рубашку мочишь? - в его голосе тоже чувствовалась растроганность.
Он взял меня за плечи, посмотрел в заплаканное лицо и неожиданно крепко поцеловал в губы.
Потом мы гурьбой высыпали на улицу и спустились к Енисею. Деревня еще не спала, светились редкие огоньки в окнах, слышались  голоса, лениво перебрехивались собаки, доносились еще какие-то непонятные нам, городским, звуки. Я, конечно, полезла в речку купаться прямо в платье, дура пьяная. Но, похоже, В.П. меня не осудил,  наоборот - приговаривал весело и ласково.
-Вот, вот, прими омовение в нашем Енисеюшке, не бойся, не простудишься, вода в нем добрая... 
Был и смех, и шутки-прибаутки, были еще тосты за здоровье. Племяш давно ушел, а время перевалило заполночь. Не рассчитывали мы ночевать, но пришлось. Постелил нам В.П. на полу в горнице ближе к теплому боку печки, завалил нас теплыми одеялами, и сам улегся в спаленке. Ох и сладко спалось в доме доброго хозяина!
Разбудил нас В.П. утречком, а уже и печка топится и завтрак на столе: глазунья на сале шкварчала прямо на чугунной сковороде. Мы быстрехонько вскочили, оделись, умылись, сбегали до ветру в огород, и чистые, свежие после сладкого сна уселись за стол. А В.П. знай улыбается всеми своими морщинками и хлопочет.
-Вот тебе, Света, и молочко ледяное с погреба, как вчера заказывала. Племяш раненько принес. Он хоть и пьющий, а долг понимает и обещание всегда исполняет.
-Спасибо сердечное, Виктор Петрович. Так меня и родня бы не приняла. Вас, наверное, все любят и врагов нет.
-Не все любят, и враги есть. Я ведь человек, могу в сердцах и обидеть. Часто правду в глаза говорю, а она ведь пуще бьет, чем если  ударишь кого. Не прощают некоторые, зло таят да за глаза, за глаза отомстить норовят. Да Бог с ними, не для того живу, чтобы самому обиды копить и душу на злые поступки расходовать.
Увидев, как я уминала хлеб  деревенской выпечки, запивая его ледяным молоком (снова вспомнилось мне детство, деревня Коркино, сестра отца - тетя Лиза), В.П. отрезал полкаравая, завернул в чистое полотенчико и отдал мне со словами.
-Это тебе, Света, хлебушко ржаной, дар земли нашей сибирской. Ешь на здоровье! Ну, с Богом, гостьюшки мои дорогие! Увидимся еще, когда уезжать будешь. Книжки вам обеим принесу. А я домой уже готов, сейчас товарищ за мной приедет. Вы в Дивногорск, говорите?
-Да, - ответила Галя. - У меня там сестра родная с семьей  живет.
Мы уходили, а В.П. стоял возле калитки, подняв ладонь козырьком над глазами: занималось праздничное солнце. Было 9 Мая. Он был  с нами такой шкодный, как мальчишка, слов не хватает выразить, какой он был тогда, в Овсянке. Пожалуй, лучшее  слово - родной.

ОВСЯНКА, ОТЧИЙ ДОМ АСТАФЬЕВА
               
                Герань на окошке
                и низкий забор.
                Ни пса и ни кошки,
                лишь чистенький двор.
               
                Хозяин в работе -
                большой огород,
                и он - то в почете,
                у лучшей из Од.”)
“) Ода русскому огороду.
                Подходит к калитке
                в рубашке цветной.
                А в воздухе зыбком
                так пахнет весной!
               
                Вот, нас привечая,                стоит у крыльца.
                Улыбка - лучами
                сияет с лица.

                А вечером  - ужин,
                чеканчик налит.
                Сидим и не тужим,
                беседа бурлит.

                А утром - прощанье,
                и в горле комок
                Писать обещаю,
                хоть несколько строк.

                Стоит у калитки,
                вчера озорной,
                хозяин с улыбкой...
-Прощайте, родной!
 
                ДЕНЬ четвертый (без АСТАФЬЕВА)


Мы шли с Галиной по Дивногорску, а из динамика в центре дивного города,  выстроенного больше двадцати лет назад, с чистым незагазованным воздухом, продуваемом с Енисея, городе без производств, городе будущего, как его  задумывали когда-то молодые романтики-строители, гремел голос моего любимого поэта-гражданина, певца с единственным в мире голосом Владимира Высоцкого: “На братских могилах не ставят крестов, и вдовы на них не рыдают...”, “От границы мы землю толкали назад...” И еще, ... весь его военный цикл - песня за песней. И снова  - слезы в горле. Щедра моя родина на впечатления.

9 М А Я.  Дивногорск.

Ступаю, иду по земле родной
в праздник Девятое Мая.
Сорок  два года справляем страной -
от стара до самого мала.

Ступаю - и в уши голос бьет,
слова - на разрыв аорты.
Это Володя Высоцкий поет -
на карте границы стерты.

Ступаю - и сосен могучих бор
стоит вокруг без движенья.
Все тише гитарных струн перебор,
вот музыка стихла и пенье.

Вот эхо умолкло в сосновом бору,
и ветер подул с Енисея...
Все смертны, и я когда-то умру,
но зернышко правды посею.

У Галиной сестры отметили праздник медовой брагой, домашними соленьями и борщом по-сибирски с редькой. Ближе к вечеру сели на катер “Ракета” и,  рассекая воду, он ринулся против течения к Красноярску. Я смотрела во все глаза на природу по обоим берегам Енисея и не могла наглядеться. В Алма-Ате в горах - и красота и величие, а здесь - невысокие холмы, покрытые лесом, ни особой красоты, ни тем более величия. Но за душу так берет эта неброская пригожесть, что непонятное волнение теснит грудь. Родное, родное все, детство мое, юность моя! Вот и подруга юности рядышком. Счастливая, перенасыщенная озоном и впечатлениями, я закрыла глаза и заснула на плече   у Галки.

ДЕНЬ пятый (перед отъездом)

Галя ушла на работу, а я поехала в Красноярск за вином на прощальный ужин. Через день я возвращалась в Алма-Ату. Билеты были куплены в оба конца. Ехала на автобусе по городу и удивлялась: кругом  только русские лица. Не то, что в Алма-Ате - сплошной интернационал. Подумала, что людям одной национальности уживаться все же легче. Но, оказывается, я была не совсем права.  Стояла в очереди за спиртным и слышала ссоры, перепалки, и даже легкие потасовки возникали. Но здесь виновата была, конечно, социальная причина: унижение всех и каждого  в отдельности. Как писал В.Астафьев в “Зрячем посохе”: “Мелкое, но постоянное унижение не просто мучает и терзает душу человека, оно приводит к чувству самоуничижения, малозначности своей”.
 
Город за двадцать лет почти не изменился: те же деревянные домишки, каменные особняки. Кое-где подновлены фасады зданий, а так ничего выдающегося. Перестройка только набирала темпы, и до появления русских капиталистов было еще далеко. Побывала я на рынке,  цены высокие, выбор небольшой, народу мало. Купила домой гостинцы: банку брусники в сахаре, кедровых шишек и кое-что по мелочи. В Алма-Ате намного больше и овощей, и фруктов, и рынки многолюдные. Ходила по родным когда-то улицам и чувствовала себя сиротливо и неуютно. Родственников даже искать не стала, адресов у меня не было, связи были утеряны после смерти отца. Стоит ли их восстанавливать? Вряд ли я когда вернусь сюда. Не было никого, кто был бы мне близок в детстве и юности. Близок оказался Астафьев и Галя. Отстояла две очереди, в одной купила водки, в другой- вина.  Понаблюдала за красноярцами и приезжими. Почти все лица недобрые, настороженные, подозрительные, так и зыркают по сторонам, чтобы кто без очереди не пролез. Обидно и стыдно за униженных людей, доведенных едва не до скотского состояния оскорбляющим человеческое достоинство прохиндейским указом.
Грустно было на душе, когда возвращалась из города  в Академгородок. Но вошла в рощу, прислонилась к березе и полегчало. Не все так плохо, если душа живая: и печалится, и болит, и страдает, но и  радуется тоже и восторгается природой и хорошими людьми.  Ради встреч с Астафьевым стоило приехать на родину! Больше мне здесь никто недорог, кроме Енисея-батюшки, пусть и обмелевшего, пусть и загаженного ныне, но могучего и широкого по-прежнему в памяти.

ДЕНЬ шестой (предотъездный)

С утра я собрала свой немудреный багаж назавтра, погуляли мы с Галей по березовой роще напоследок, постояли на крутом берегу, с которого Енисей выглядел не рекой, а речкой. Погода была теплая, солнечная. Галя говорила, что редко у них такое начало мая солнечное, теплое и тихое. Я пошутила, что, наверное, в честь приезда блудной дочери. Хотелось бы думать так, конечно, но я не страдала манией величия. Тем не менее погода все шесть дней моего пребывания стояла изумительная, и природа сияла во всей своей набиравшей соки красе.  Березы тихо шелестели листьями, чирикали на разные лады птички, слышались людские голоса и собачий лай. В Академгородке оказалось много любителей собак.
Вспомнила, что рассказывал В.П. У него, оказывается, тоже была собака (не помню, какой породы), но кто-то отравил ее, и с тех пор больше он не заводил собак, хотя и любил их с детства, и всегда  они были с ним: на охоте, и на рыбалке, он ведь был знатным охотником и рыбаком. После грустного рассказа он тогда даже побрюзжал немножко насчет нынешних хозяев собак: - Весь берег засрали, прости Господи! А о том, что его кобеля убили, высказался так:
-Валю Распутина едва за шапку не убили, а у меня любимого пса отравили... Кому-то мы поперек дороги стоим, неугодны вроде...
После обеда пришел к нам в Галину квартиру В.П., принес несколько своих    книг, как и обещал. Мы собрались угостить его обедом, немного выпить на прощанье, но В.П. категорически отказался, объяснив, что вечером у него журналист из Красноярска и будет серьезное интервью.
-Как, вы прямо сейчас и уйдете? - в панике спросила я.
-Два часа у меня в запасе есть, чайку можно попить...
Два часа мы с Галкой буквально помирали от смеха. Да что там смеха, мы ржали, как два жеребца женского рода. В.П. рассказывал о своих родственниках, о том, как он ездил проведать их в Игарку. Я была в этом деревянном, будто игрушечном городке на берегу Енисея,  между Дудинкой и Красноярском, где вместо тротуаров были деревянные настилы.
В нем явно был не реализован  актерский талант. В.П. не рассказывал, нет, он разыгрывал действо на наших глазах, театр для двух зрителей. Всех своих родичей, в основном, не самых  близких, он изображал в лицах: с присущим им говорком, мимикой, жестами, манерой двигаться и т.д. Мы с Галей видели перед собой не Виктора Петровича Астафьева, маститого писателя, Лауреата многих премий, перед нами чередой проходили люди пьющие, люди несчастные, люди безалаберные, люди хорошие в большинстве своем... Одним словом, был никогда прежде не виданный нами театр одного актера. Куда там Ираклию Андронникову! Даже Аркадий Райкин вроде потускнел  в моих глазах.
Астафьев не надевал масок, ни усов, ни бородок, ни разных одежек на нем не было. Он просто сидел на стуле, иногда легко вскакивал, показывая какое-нибудь уж очень смешное телодвижение изображаемого родича, и мы покатывались со смеху. Ни до ни после я не смеялась так светло, взахлеб и до слез, как на этом уморительном спектакле. Как изощряются нынешние сатирики, поливая грязью и выставляя полуграмотными дураками и правительство (правда, бывшее), и Госдуму, и нас с вами, а смеха нет. Здорового, искреннего, от души, до спазм в желудке смеха нет. В лучшем случае я улыбаюсь на остроумную реплику. Т а к, как я хохотала тогда, уверена, больше хохотать не буду. Время не то, возраст не тот, да и Астафьева уже нет на белом свете. Могу вспоминать только его, рассказывающего и показывающего, и себя - хохочущую до изнеможения. Такой получился у нас прощальный вечер. Перед его уходом уже я крепко поцеловала его в губы.
-Прощайте, Виктор Петрович! Спасибо за праздник общения с вами. Буду молиться за ваше здоровье и буду помнить вас...
-До свиданья, Света. Может, еще увидимся. Пиши, не теряйся, землячка!..
И он ушел. «Опустела без тебя земля...»- вдруг зазвучало в душе. Я, конечно, от избытка чувств напилась до бесчувствия и порыдала, стоя на балконе и глядя на березы. Звезды роились в небе, воздух пах березами и хвоей. Стояла ночная тишина, и я была наедине со Вселенной. Галка уже спала, утомленная двухчасовым хохотом и вином. А я не могла уснуть и так не хотелось уезжать, но меня ждала мать и дети в Алма-Ате. У детей родиной был Казахстан, Алма-Ата.
ПРОЩАНИЕ С РОДИНОЙ

Уезжаю, а часть души
остается среди берез -
светлой бабочкой
в них кружить.
Затуманился путь - от слез.
Я запомню особый миг
кровной связи со всем,
что здесь.
...и Астафьева светлый лик
в осиянной дали небес.
Уезжаю, а сердце жжет:
разрываю с родиной нить.
На чужбине никто не ждет,
и мне некого там любить.

ДЕНЬ седьмой /отъезд/

Уезжала я в слезах и в стихах. Галя проводила меня до автобуса, ей нужно было идти на работу. В.П. я не стала звонить, чтобы не выглядеть навязчивой, тем более, что В.П. считал навязчивость - одной из самых отвратительных черт в характере человека («Зрячий посох»). Его лицо, его светлый лик (образ) все равно был в моем мысленном взоре, и я увозила его с собой без ведома хозяина. Я ехала в автобусе в аэропорт и ничего не видела от слез. Думала лишь о том, что теперь покидаю родину уже навсегда. Мать, сын и две дочери, могилы отца и мужа, отца моих детей - в Алма-Ате. Как бросить живых и мертвых? Болезненно сжималась душа, и будто отрывались от нее крохотные клочки и повисали на заборах деревень вдоль дороги до аэропорта. Нет, я еще приеду к Енисею и Астафьеву. Я люблю родину свою Сибирь, и она живет и будет жить в моей памяти, будет жить до моей кончины.

ТИХАЯ ЗВЕЗДА

Тихая звезда над землей сияла
и роняла свет на родину мою.
Я не знаю жить мне, много или мало,
о тебе я, родина славная, спою.

P.S. В том же году в сентябре в Алма-Ате была декада сибирской литературы.
В честь этого события в издательстве «Жазышы» был издан фолиант сибирских авторов, коего я была редактором. Я уговорила Л.Тетенко, оформлявшего книгу, чтобы он поместил на форзаце мое фото, я ведь тоже сибирячка. Он сделал. Таким странным образом я как бы соединилась с Сибирью, с ее писателями. Первой в книге была повесть В.Астафьева «Жизнь прожить». После выхода книги я позвонила Виктору Петровичу, кажется, насчет гонорара и его возможного приезда в Алма-Ату.
- Света, - сказал он. – Мне ни до чего нет дела, у меня горе: умерла дочь. Е ду на похороны, внучку забираю к нам с Марьей. Так что, не обессудь… Желаю здравствовать…- голос у него был потухший.
Больше по телефону мы не говорили.


Послесловие: По возвращению в Алма-Ату я написала В.П.Астафьеву письмо, но не отправила, посчитала нескромным, что ли. Мы изредка переписывались, но жизнь моя круто изменилась, и переписка оборвалась. Потом я снова написала, выслала В.П. свою новую книжку стихов, и переписка возобновилась. В.П. присылал мне рукопись своего нового романа о войне, я прочитала, робко кое-что поправила, я ведь работала три года редактором в крупном изд-ве в Алма-Ате. Потом снова переписка оборвалась, и в 2001 году я услышала о его кончине. Отца родного я так не оплакивала - царствие ему небесное, как я рыдала по Астафьеву. Я ощущала себя так, будто осиротела вторично. Глупые осудят, умные поймут, что я отдаю долг - человеческий и гражданский, написав правду и только правду о встречах с Виктором Петровичем Астафьевым, о том, что он говорил и рассказывал. «Пока жив, не пиши, знаю, что захочешь. Умру, можешь писать, Бог тебе будет судья, а не я»,- сказал он мне на прощанье. Пусть будет Бог мне судья, если я солгала.

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Есть ли для меня в мире более человек, каким я увидела, полюбила и приняла в душу вас - роднее отца родного. Люди, уезжая в далекие края, очень далекие берут с собой горсть родной земли. Я брала со своей родины Сибири  на память ваш образ - образ отца земли русской. Таких исконно русских - и по внешности, и по душевной щедрости, и по особой хитринке в ласковой улыбке и по мягкому рукопожатью больших не писательских, и хлебопашеских рук, будто (странное ощущение!) не вы держали мои руки в своих, а я держала теплый с пылу с жару хлеб, испеченный в русской печи, много ли?
С первой встречи в вашей квартире в Академгородке мне стал не нужен город, в котором я жила периодически в детстве и юности и впервые приехала в зрелом возрасте, вы стали живым воплощением Сибирского края, его историей, его сердцем, его душой, его совестью. Вся Сибирь предстала в вашем лице, в ваших произведениях, в ваших живых от живого лица рассказах. Но вы уделили мне как своей землячке лишь несколько часов за три дня встреч. И я все же увидела и одряхлевший город детства и юности Красноярск, и «пьяные» очереди после 2-х часов дня, и родные, родные до боли русские лица. Мне, приехавшей из Казахстана из Алма-Аты, стало даже не по себе. Я не была на родине более двадцати лет и, наверное, действительное «оказашилась», как заметили вы, Виктор Петрович. А еще, помните, вы при прощании сказали: - Вижу, как тебе хочется написать о наших встречах. Но - не пиши, обижусь. Помру, тогда с тебя лишь Господь-Бог спросит. Я обещала.
P.S. Позволяю себе опубликовать письма Астафьева В.П. в рукописном виде, ничего не поправляя и не изменяя. У нас не было дружеских, может, частично деловые были, но больше чисто человеческие отношения. У меня нет корысти опубликовать свои воспоминания, даже и не воспоминания, а долг памяти. Я считаю, что обязана поделиться с людьми любящими В.П. как писателя и человека, даже такими крохами общения с удивительной личностью, поделиться этой радостью общения. Мне хочется надеяться, что я написала светлый образ человека Виктора Петровича Астафьева, большего я не хотела.          
 

ПИСЬМО ПЕРВОЕ
30 сентября 1990 г.
Красноярск

Дорогая Светлана

спасибо за книжку. Хорошая, хотя и с налетом трагичности, книга. И  хорошо, что напомнила о себе. Мне все равно надо было бы тебя искать. Есть нужда. Рабочая. Я заканчиваю книгу (первую) романа, где  у меня присутствуют казахи и, порой, не только присутствуют, но и  говорят, молятся, плачут, все их слова, плачи и прочее я пока вписал условно. Не знаешь ли ты доброго, непредубежденного казаха - литератора, который помог бы мне привести в божий вид казахские обращения и речи. Ребята, они у меня, симпатичные, но как и все мы были  в ту пору, в запасном полку забитые и несчастные. Может ты можешь мне помочь? Кажется, ты знаешь казахский язык? Где-то весной  я, с более или менее, готовой рукописью мог бы прилететь в Алма-Ату, если будем живы все и не загнемся за зиму.
          Кланяюсь, желаю доброго здоровья - Виктор Петрович

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Дорогая Светлана!

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Мое затянулось, очень все же много того, что мешает ныне жить и работать, мелочи давят главное. Работа над первой частью романа еще не закончена, но рукопись уже читабельна. Я посылаю ее тебе всю, чтобы ты увидела, какую ношу я взвалил на себя, а муж твой откроет для себя новость, что все наши армейские беды и гадости начались не сейчас.
У меня одна просьба - надолго рукопись не задерживать и, хотя я знаю, как вам и , нам всем, живется суетно и трудно, все же малость загружу вас:
1. Все речения, разговоры казахов перевести на казахский язык, но в русской транскрипции, а можно так и эдак.
2. Два-три расхожих казахских имени, что-то вроде нашего Ивана и одно редкое, степное, которое бы говорило о принадлежности к древнему высокому роду.
3. Одно-два расхожих восклицания, что-то вроде нашего присловья и обязательно одно-два ругательства, но не стервозных, не пошлых, а «домашних» повседневных. Хорошо бы какую-нибудь примитивную песню или напев, когда поют, чистя картошку, «для себя», думая о доме,  о родных, о своем кишлаке (надо ауле), о степи, о горах.
Вот и все.  Заранее благодарю. Желаю доброго здоровья и хорошей жизни вообще, с мужем в частности, ибо в наше дикое время сходиться на жительство могут или безответственные дураки или уж  действительно, добрые, уставшие от одиночества люди.
                Храни вас Бог! - Виктор Петрович
                13 мая 1991 г. Красноярск

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
7 июля 1991 г. с.Овсянка
Дорогая Светлана!

Спасибо тебе и за книги, и за помощь с рукописью. Господь, чем-нибудь поможет и тебе за твою доброту, хотя к добрым-то и честным людям он последнее время как раз и не очень ласков.
Осенью я продолжу работу над романом, а пока сижу все еще в деревне и поскольку у нас каждый день льет дождь, довольно прохладно, ничего не осталось мне делать, как сесть за стол и завершить «Последний поклон». Написал две заключительные главы и с печалью закончил работу, которая продолжалась почти тридцать лет и доставляла мне такое удовольствие, какового не доставляла ни одна книга моя.
Скажи и мужу своему спасибо за письмо. Спорить нам не о чем, поскольку главного предмета о чем могли бы мы спорить не было и нет т.е. армии, как таковой у нас не было и нет. Есть загнанная в казармы толпа рабов пользующаяся, кстати, уставом писаном еще для  рабской армии Рима и с тех пор на нем лишь корочки менялись. Всей дальнейшей работой в романе я как раз и покажу, как армия рабов воевала по-рабски, трупами заваливая врага и кровью заливая поля отданные бездарным командованием тоже рабского свойства - почти  четыре миллиона пленных в один год никакая армия не выдержит, а рабы могут все, они скот бессловесный и скот этот воспитывается сперва казарменной системой, а уж и доводится, окончательно, на колени ставится в самой казарме. Дедовщина, так называемая,  нужна нашим дармоедам-генералам, как когда-то в лагерях блатная рвань нужна была, чтобы ничего не делая и даже  свои полторы извилины не  утруждая, можно было управлять ордой рабов одетых в военную форму.
Ну, ладно, еще раз спасибо! В Алма-Ату пока пути нет, а вот в Барнаул на шукшинско-соболевские чтения поеду. Толя Соболев, не путай с мудаком Леонидом Соболевым! был моим приятелем, да и фронтового друга живущего на Алтае надо навестить. Будешь, вдруг, в Сибири, позвони 25-49-84, а казахи будут действовать у меня и во второй книге, так что все твои советы не раз пригодятся.
               
                Кланяюсь - Виктор Петрович
Приписка: а возможно, и придется мне поехать в Казахстан. Кто знает.
В.П.

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

Дорогая Светлана!

Письмо твое получил и ко времени подходящему. Я как раз сдал на машинку вторую книгу романа и пробую разделаться  с текущими делами. К сожалению, я ничего тебе делового написать не могу. Наше, так  называемое краевое издательство протянуло ноги. Там не нашлось человека делать дело и вот, сохранив почти полностью штат нахлебников они сидят на случайных подачках или каких-либо грошах вырванных  на подвернувшихся изданиях, по-моему, уже и помещение свое сдают в аренду. Я давно там не был, не знаю, что  они делают, но вопят «погибаем!» Слышу это то по радио, то по телеку, то в газетах их вижу. Что касается других то возникающих, то куда-то бесследно исчезающих издательств, я с ними не связан. Два последних года были полностью отданы работе над романом. Заканчиваю вторую книгу на пределе сил и возможностей.
             Издательство «Гротеск напечатало мою «Царь-рыбу» целиком, наконец-то. По этому случаю я съездил к ним, выпили водки, посидели, погутарили. Они еще держатся, издавая ходовую литературу, но у них нет полиграф. базы («Царь-рыбу» печатали в Иркутске) и расходы на издания и налоги несут они всепоглощающие и как дальше существовать будут и сами, кажется, смутно себе представляют. Но пока они есть, существуют и ты можешь с ними связаться по адресу: 660006, Ул.Копылова, 66, ред.-изд.центр.» Гротеск, тел директора - 43-73-15,  Виктор Николаевич Манякин. Это все, что я могу сделать. Деловых связей у меня ни с кем нет. Мои книги издаются во многих городах, но идет это дело стихийно, по предложению самих издательств.
             Жизнь в нашем городе и крае, как и везде трудна и напряженна, цены растут, предприятия замирают, растет преступность и безработица и впереди я не вижу просвета.  Но позавчера я встретился с человеком, который буквально убегает от оголтелых казахов из Чимкента и баял, что у нас хотя бы дышать легче. Скоро в Казахстане, благодаря усилиям лукавого и коварного Назарбаева образуется рабовладельческое государство, где рабами останутся не способные уехать и за себя постоять русские, уже позволившие переименовать Павлодар и признать Семиречье исконно казахской землей, а не казачьей  русской вольницей. Павел Васильев в гробу перевернулся, небось, он ведь оттуда, из казаков, родом. Галю вижу редко. Недавно она мне  налима приволокла, брат из Ярцева привез ей рыбы, она и поделилась со мной. Хороший человек, Галя, да вот в личной-то жизни тоже  невезучая.
               
                Ну, кланяюсь, желаю, чтоб полегче тебе жилось.
                                5февраля 1994 г. Виктор Петрович.
   


Рецензии