Вкус выстраданного хлеба

ВКУС ВЫСТРАДАННОГО ХЛЕБА


 Хлеб… Его ещё нужно было дождаться, выстрадать в предутренней, тоскливо-дремотной, длинной очереди возле ларька наполовину заметённого снежной порошей и как бы вросшего всей своей  дощатой неприглядностью в белизну зимы. Февраль сорок второго – ещё один год тягуче-серого, голодно-тревожного бытия с суровыми голосами дикторов передающих военные сводки  с фронтов, «похоронками», тревогой за ушедших воевать, с жесткой экономией, и без того донельзя скудных, продуктов. с экономией дров, спасительного домашнего тепла и  животворящего света, по вечерам керосиновой лампы-«коптилки»... Всё это окрасило мир моего военного детства в тёмные, тусклые тона и вспоминается ныне, как чёрно-белая плёнка кинохроники…
Этот снежный, белый, морозный февраль просто решил доконать нас всех своей суровостью и метелями. Он, коварный и безжалостный, был за одно с «фрицами», разрухой, голодом, которые тоже не жалели никого из нас,  и отняли и белый, довоенный пахнувший домашней печкой хлеб и, полузабытые уже, липкие и сладкие леденцы, и покой нашего мирного прежде посёлка. Так думал я тогда, десятилетний, дремая, в отцовых старых «бурках», в суконном, перешитом из папиного старого пиджака, потрёпанном пальтишке на слежалой вате, которое почти не грело, прижимаясь всем телом к материнскому теплу и прикрытый заботливо    её пуховым платком. Я был старшим, несмотря на возраст, мужчиной в семье. Дома нас дожидались, завернувшись в одеяло по самые носишки две девчушки, погодки, мои сёстры - Маняша и Валя.  Отец и старший брат ушли по повестке на фронт и храбро там  воевали. От них иногда приходили короткие письма, где они передавали всем приветы и выражали надежду, что у нас всё хорошо. Мы старались  их ничем не огорчать. Им и без того было нелегко.
Одному в очереди было опасно стоять. Я всегда сопровождал маму, и был её советчиком и помощником во всех делах и невзгодах. Мама была непрактичной, доверчивой. До войны она работала учительницей в школе и преподавала биологию. Её каждый мог обидеть и обмануть её доверие. В это тяжёлое, несытное время, когда было сколько сирот и обездоленных, вполне могли незаметно вытащить талоны из кармана, как это и было у неё однажды. Я же был весь в отца и обликом и смекалкой. Пусть худ и истощён, но росл не по годам и силён. Я пилил с мамой дрова и рубил их топором во дворе, помогал это делать и соседке, за что она угощала сестрёнок бутылочкой козьего молока. Малышкам это было просто необходимо! Ещё я ежедневно носил ведром из дальней колонки воду и даже подшивал сестрёнкам прохудившиеся, истёртые валенки.
Хлеб был на вес золота. Им измеряли всё. Привозимый из центрального магазина, где он распределялся по ларькам, ехал к нам на окраину в фургоне. По длинной, зимней дороге он постепенно из тёплого и душистого превращался, на стылом морозном  воздухе, в затверделую, полузамёрзшую буханку.
Триста грамм на человека в сутки. Этот спасительный кусочек вполне помещался на моей раскрытой  замёрзшей ладони… И означал одно – продолжение жизни. Он был желто-тёмен от опилок и воды, рыхл и кисел,  вяз во рту и рассыпался под пальцами.  Он утратил давно все качества прежнего, настоящего, довоенного пшеничного хлеба, был из ржаной муки грубого помола, горчил от подмешиваемой к нему лебеды. Но именно о нём мы, дети и взрослые тягостных лет, мечтали. Он снился нам голодными, тревожными ночами. Я помню, помню вкус и аромат этого хлеба! Больше такого не будет никогда… Мы, дети, боялись даже во сне бредить настоящим, душисто - белым хлебом, нам снилась только невзрачная, клейкая пайка…
Её, пайку хлеба, мы получали по талонам на день вперёд. Выстояв леденящую душу и тело очередь мы наконец попадали в святое-святых военного времени – продуктовый ларёк. Здесь было тепло, особенно после улицы с её морозом и метелью. Нас, озябших детей, охватывал необъяснимый, таинственный трепет когда мы только-только приближались к высокому, тёмному прилавку с облупившейся коричневой масляной краской. Хлеб, постепенно оттаивая, источал свой неповторимый аромат… Наши ноздри улавливали этот тонкий запах, наши рты, невольно, наполнялись предвкусием, ощущением иллюзорной сытости. Мы медленно и незаметно для окружающих сглатывали слюну, скрывая свой голод, как постыдную тайну. Наша гордость граничила только с нашей бедностью.
  Мы с замиранием сердца следили за всевластным магом наших судеб, продавщицей-хлеборезчицей Марией Калистратовной. Её отчество звучало для нас, как симфония  жизни. В сером холщёвом огромном и длинном фартуке, всегда с красными сильными по-мужски руками, она – худощавая и строгая не допускала в ларьке никакой фамильярности и пререканий. Бросала чёткие, отрывистые, короткие слова, как командир в бою. Была честна и ни когда не обвешивала, не пользовалась своим положением. Это знали все. Иногда она угрюмо поглядев на особенно измождённое лицо подростка или старушки вдруг сбрасывала в замёрзшие протянутые для очередной пайки ладони с огромной дубовой шероховатой, испещрённой тысячью мелких порезов доски, хлебные крошки, которые были подарком от милостивой судьбы, довеском до маленького скудного мирка нежданных радостей военного времени. Никто никогда это не оспаривал, но все мы, дети, тихо надеялись на это чудо.
Я молча и тайно восторгался ею! С какой отвагой и решительностью она управлялась неповоротливой и огромной хлеборезкой. Нож прорекал своё молниеносное и коротко-свистящее слово «в – жи - к» и падал на заиндевевшую буханку, как гильотина отрубая точнейший вес следующему счастливице в очереди: измождённой вдове в чёрном платке или солдатке. Триста грамм, спасающих от голода до следующего дня.
Она делала своё дело двигаясь резко, грубо и властно. Она – священнодействовала, была для нас, стоящих в очереди, человеком другого толка. Работа её была многотрудной! Такой, что даже пот выступал у рано поседевших висков и взмокала спина от натуги. Полузамёрзший хлеб резался с неохотой, с усилием. Работала Калистратовна, как её называли уважительно в очереди, самоотверженно и в большом темпе.
Родители мои были пришлые. Приехали перед войной по распределению, как молодые специалисты из Саратова да так и прижились здесь, на этих землях. Мама сирота, в детдоме воспитывалась. Отец имел многочисленную родню, но все они жили вдалеке от нас. Надеяться было не на кого. Но это было раньше, до войны, а сейчас было суровое, военное и зимнее время. Надо было с утра топить печку и «держать тепло» в доме, и думать о том, как и чем накормить малышек. Нужно было изловчиться, достать или выменять на какие-то носильные вещи из сундука,  керосин для лампы, чтоб не сидеть в сумерки в темноте, а, так же: соль, дрова, дефицитные спички… А тут ещё одна беда. Заболела Валюша, самая младшая моя сестра. Температура держалась несколько дней. Потом начала выздоравливать, но тяжело заболела мама. Приключился у неё сильный кашель и жар. Она металась на диванчике несколько дней в горячке и бредила. Мама никогда не отличалась хорошим здоровьем, а сейчас совсем расхворалась. Стала нехорошо выглядеть и тяжело дышать во сне, прижимала незаметно к сердцу ладони и всё больше лежала на нашем стареньком диване в спальне. Сердце её работало как старые часы, с перебоями и болью. Печально гладила рукой льняные головки Валюши и Маняши, а они весело щебетали возле неё, как две птички…Этого не могли знать малышки, но я-то видел, догадывался и это наполняло мой мир тревогой и тоской.
 Через две недели мамы не стало. - Истаяла, как свечка – вздыхали соседки, пришедшие её обряжать «в последний путь». Столяр Семёнович сделал «Христа ради» простенький сосновых гробик из досок, что отец ещё до войны прикупил для нового сарая. В доме щемящее пахло ёлкой и зимним праздником. Мама лежала такая маленькая, с тёмными тенями под веками, с прозрачно – белым лицом, в белом платочке. Была похожа на Машеньку из сказки, которую я читал сестрёнкам на ночь, но уснувшую навсегда, навеки… Я молча стоял и вглядывался в дорогие черты, чтоб покрепче их запомнить. Мои губы были плотно сжаты. Я был в отчаянии. Я был в ярости на метель и холод, и треклятую войну! Они, они разлучали нас! Зима таки сделала своё подлое дело и укрыла от наших глаз под свои холодные снега самое дорогое, что у нас, детей,  было: ласковое тепло маминых рук, радость, защиту в тяжёлые минуты грусти, обид, горя…
Когда на кладбище вырос ещё один холмик, соседи, которые помогали нам привели нас в наш отныне осиротевший дом… Они поохали, пошептались горестно и разошлись по своим делам… Мы с малышками остались одни. Я уложил заплаканных сестрёнок в постель, утешил их, как мог, отёр им слёзы. Потом, тяжко вздохнув, достал тетрадный лист, ручку и чернильницу – «не разливайку» и сел писать длинное письмо отцу на фронт. В нём я описал все события и просил его не беспокоиться о нас и воевать храбро с «фашистами». Я присмотрю за сёстрами. Я уже большой и могу о них позаботиться. А через пару дней пришли незнакомые нам  строгие женщины в чёрном и определили нас всех в детдома. Я им доказывал, что мы вполне можем и сами жить. У нас карточки до конца месяца ещё есть, а там и война скоро закончится, отец вернётся. Но никто меня слушать не захотел. Я попал к более старшим  в соседний город, а малышек увезли вообще неизвестно куда… Я долго молчаливо отсиживался в стороне от всех, переживая разлуку с сёстрами, смерть матери, тосковал по оставленному мной осиротелому дому, по семье… Тревожными ночами мне снился наш орех во дворе, весь заиндевелый и седой от метелей. Он был одинокий и всеми заброшенный, как и моя душа. Мне грезился образ матери в туманной дымке метелей за огромными окнами нашего горестного приюта, где были собраны такие же обездоленные дети, как и я , и мои сёстры… Но я никого не замечал и не видел ничего вокруг. Машинально выполнял всё, что мне было положено. Моя душа была засыпана холодными снегами моего одиночества и тоски.  Об одном я думал в эти дни и мечтал только быстрее вырасти и вернуться в наш дом. Война, я думал, скоро завершится и отец с братом вернуться героями. Они найдут сестёр и меня. И всё вернётся вместе с ранней весной…
 Время было трудное, и голодное. Кормили нас в приюте постным синюшным супом из примёрзлой картошки и перловки да спитым чаем. Одежонка была блёклая и штопанная. Обувка худая. Хлеб давали, но очень мало. А через три месяца меня уведомили, что мой отец погиб смертью храбрых в бою  возле деревни Константиновки. Потом пришла похоронка на брата…
Сиротство далось мне не легко. Я удивлялся, почему всё вокруг меня, с самого начала войны,  выкрашено в серый, скучный и тоскливый цвет. Серые танки шли, грохоча по улицам окраин, серое, тусклое весеннее небо гляделось в свинцовую серость луж. Серые камни мостовой отвечали моей душе отчаянным и тайным тихим гулом… Беспросветная тоска овладела моим сердцем. Я видел вокруг себя только серые измождённые лица, серые шинели, голые тёмные ветви деревьев. Я не буду рассказывать, как я прожил ещё три года войны. Трудные это были годы. Я был только одним из маленьких граждан большой страны. Вместе со всеми я пережил ад бомбёжек, испил чашу общих потерь, голода, разрухи, сиротства. И вместе со всеми победил фашизм. 
Мне минуло тринадцать лет, когда в репродукторах на всех перекрёстках раздался голос диктора, который объявил конец войны и капитуляцию фашистской Германии. Этот голос тогда объявил и о начале новой моей жизни. Только с этого момента в моих воспоминаниях появляются краски, словно внезапно с окружающего мира упало тоскливое серое покрывало. Навсегда теперь в моей памяти остался этот рубеж, по одну сторону которого сегодняшняя жизнь, а по другую – серый и черный холодный мир, и вкус горького выстраданного хлеба.


Вера Половинко 
г.Киев
14.03.2010г


Рецензии
Уважаемая Вера! Написано трогательно и талантливо о тяжёлых днях военного времени, спасибо за память, с теплом

Виктор Кадочников   29.07.2016 14:06     Заявить о нарушении
Благодарю, Виктор. Не должны забывать, чтоб не повторилось.

Вера Половинко   29.07.2016 16:46   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.