Отзывы на Книгу непокоя Фернандо Пессоа в моём пер

http://rara-rara.ru/menu-texts/byt_pylcoj

Обозреватель Rara Avis Александр Чанцев о «главной книге главного португальца» Фернандо Пессоа.
Пессоа Ф. Книга непокоя. / Пер. с порт. И. Фещенко-Скворцовой. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. — 488 с.
Можно не говорить дежурных слов о том, что выход этой книги — настоящее событие, красный день календаря (до этого публиковались лишь отрывки в переводе Бориса Дубина) и как поздно у нас складывается хотя бы скелет европейского модернизма. А вот о модернизме поговорить можно было бы, потому что «Книга непокоя» по сути — эпифания постмодернистских концептов Борхеса и Эко. Книга, написанная от вымышленного лица (Бернарду Суареш, помощник бухгалтера в Лиссабоне), мало того, что так и не собранная Пессоа при жизни из тысячи заметок на листах, бланках и салфетках, но и принципиально не имеющая общепризнанной редакции и структуры («организация книги должна базироваться на выборе»), спорящая со всеми конвенциями, от этических (об этом ниже) до грамматических («я пишу не на португальском, я пишу самим собою»)...
Не таким ли дискретным, как эти абсолютно разномерные отрывки, от афоризма до небольшого рассказа, и должен быть разговор о главной книге главного португальца? Ведь и разностилье здесь, кажется, принципиально — начинаясь с установочного вполне тогда декадансного маньеризма в духе Уайльда и Гюисманса (аналог — «Портрет художника в юности»), с остановкой на множестве стилей (уже «Улисс»), Пессоа нащупывает собственный язык, распрощавшись с традиционным («красивая юноша» — уже «Финнеган»?).
Хотя начинает Пессоа раньше декадентов. «Блуждающие огни преходящей славы, порождаемые нашей развращенностью, по крайней мере освещают тьму нашего существования. Лишь несчастье возвышает» — Монтень, Шатобриан или любимые им католики? «Вся жизнь человеческой души — это движение в полумраке. Мы живем в сумерках сознания, никогда не будучи уверенными, что знаем, кто мы или кем мы себя воображаем» — Паскаль?
«Горе тебе, если, рожденный свободным, самодостаточным, ты обрекаешься нуждой жить вместе с людьми». Как не спутать с Ницше?
Вот и Гюисманс: «Не имея возможности иметь веру, отвлеченную от человека, не зная даже, что с ней делать, мы имели лишь одну возможность: оставить себе, чтобы не потерять живую душу, эстетическое созерцание жизни».
И даже не нужно воображения, чтобы представить, что читаешь эти строки раньше, чем что-то подобное напишет Юнгер: «Вспоминаются мне в далеком свете маяка все рыдания, доказывающие, что воображение — это женщина: самоубийство, бегство, отречение, великие проявления аристократизма индивидуальности, плащ и шпага существований не на подмостках сцены».
На сцене в изощренной игре масок, псевдонимов и гетеронимов Пессоа не фланер ли Беньямина прогуливается по улицам Лиссабона? «Не существует никакой разницы между мною и улицами, близкими к Таможенной, за исключением одного: они являются улицами, а я — живой душой, но возможно, и это ничего не значит перед тем, что есть сущность всех вещей».
Уже в марте появилась книга года
Или это прогуливается джазовый Виан, отсюда и синкопированный, вечно импровизационный ритм этой прозы? «У меня слипаются веки на ногах, которые еле волочатся по земле. Я хотел уснуть, потому что иду. Мой рот закрыт, будто губы склеились. Моя прогулка терпит крушение».
Под знаменем Чорана продолжается эта прогулка: «Если бы я только мог противопоставить громадной всепоглощающей бездне славу моего разочарования и поднять безверие как знамя поражения!»
Со средневековым изяществом и благородным шутовством Владимира Казакова: «Это так искренне... Зачем говорить об этом? Вы меня уязвили. Зачем лишать нашу беседу ее нереальности? ... Ведь это почти возможная беседа за чайным столом между прекрасной женщиной и выдумщиком ощущений».
Или совсем современного Михаила Бараша: «Этот рассвет — первый рассвет мира. Никогда этот цвет розы, желтеющей до горячего белого цвета, не запечатлевался так на фасадах домов, что смотрят застекленными очами, в лицо тишины, приходящей с растущим светом. Никогда не было этого часа, ни этого света, ни этого моего существа».
«Хранить в тени то благородство личности, проявляющееся в способности ничего не требовать от жизни. Существовать во вращающихся мирах, словно цветочная пыльца, что поднимается вверх в вечернем воздухе от дуновения ветра, и оцепенение ночи позволяет ей, чуть заметной, опуститься там, где придется. Быть этим, спокойно обладая знанием, ни радостным, ни грустным, постигаемым на солнце его сияния и при свете звезд его отстранения».
Так много цитат объясняется не только оторопью рецензента перед этим литературным колоссом, но и — желанием, закрыв книгу, не только перечитать ее, но и переписать.
Уже в марте появилась книга года.

https://www.facebook.com/albel62/posts/1074809369242781

«Книга непокоя» Фернандо Пессоа настолько хороша, что не верится в её существование здесь и сейчас, под рукой. Безумно нравится не только текст, но и его аскетичная сервировка: шрифт, бумага, переплёт, цвет обложки. Книга так прекрасна, что временами хочется отложить её чтение до какой-то лучшей поры. Выписки невозможны – пришлось бы переносить в блокнот большую часть обширного текста. То же и с пометками. Кажется, эта книга написана специально для меня. Чтобы я, наконец, разобрался с собственной жизнью. Сколько ещё читателей испытает похожее чувство? В отношениях с «Книгой непокоя» невозможны полутона. Ты либо влюбляешься в неё с первых страниц, либо откладываешь навсегда. Я, кажется, влюбился.

HTTP://WWW.COLTA.RU/ARTICLES/LITERATURE/10611

АЛЕКСАНДР МАРКОВ О ТОМ, ПОЧЕМУ ВАЖНО ЧИТАТЬ ПЕССОА ПРЯМО СЕЙЧАС
Книга Пессоа — календарный роман модернизма. Такие романы расцвели на периферии Европы, где журналы были эфемерны, а историческая тревога подстерегала не только в городе, но и за городом. Сразу вспоминается роман «Шесть ночей на Акрополе» Сефериса, писавшийся в том же 1928 году, что и роман Пессоа, и так же точно вышедший посмертно, через много десятилетий после написания. Палимпсест календаря — это не прислушивание к себе, как воспринимается день, как влияет сезон или ход планет на организм. Наоборот, это принятие того, что такое влияние всегда тяжко, что и полная луна веет скукой, и яркое солнце не столько радует, сколько обжигает томительностью оставшихся дней. Как если мы в календаре отмечаем не грядущие дела, но смотрим, как сам календарь, его шершавая бумага или его наивные иллюстрации внушают нам беспокойство.
Такой роман посвящен судьбам воображения и ничему больше. Оказывается, что признать другого человека — это признать его право на воображение, его право видеть мир не так, как видишь ты. Но это воображение сразу же становится позицией героя: и именно поэтому, чтобы спасти собственную жизнь, собственный мир, собственные пенаты, повествователь должен постоянно уточнять свои позиции. Постоянные афоризмы о вере и доверии, о стране и людских союзах, о понимании и непонимании — это вовсе не стремление пригвоздить истину и торжественно выставить ее напоказ. Наоборот, это постоянный поиск опоры под ногами, когда, чтобы сделать шаг, нужно выяснить не только насколько тверда почва, но и не скользит ли и не трескается ли подошва. Такое постоянное прощупывание слова, требующее приглядеться к созданию устойчивых значений привычных понятий, — это главный метод Пессоа.
Его трудно передать в переводе, но переводчику в целом удалось. Просто это отличается от привычного научного подхода, который как раз принимает устойчивые значения понятий как должные и отправляется на ощупь в неизведанные области опыта. Опыт Пессоа — это опыт как раз не взвешивания слов, не их оценки, не их сравнения — но опыт, когда от слова остается лишь ядро неожиданного смысла, а все остальное рассеивается в тумане тяжелых переживаний, которые не сразу рассеются. От события остается встреча, от размышления — меткость или задумчивость, от снисхождения — привязанность. Все такие ошелушивания слова, не вымывание эмоций, но, наоборот, окостенение в слове самого важного — все это сближает Пессоа с метафизиками слова, от Йейтса до Флоренского.
Хотя Пессоа часто воспринимается в России как мистификатор и мистик, как эзотерик, которому только его скромное положение в жизни не дало стать предводителем своей партии и школы, на самом деле он не был мистиком в привычном смысле человека, который наделяет слова и образы «большими» смыслами. Он даже не смотрит, может ли малый смысл привлечь большое действие, как смотрели немецкие или русские «софиологи», ожидавшие Софию как меру больших дел в ответ на малые усилия. Его мир — не мир Софии, а мир Свободы. В его мире как раз готовность быть свободным среди малых смыслов, вздохнуть полной грудью, хотя за этим вздохом ничего не последует, — главнейшая задача. Свобода исходит из того, что мы можем быстро справиться с характером, не провоцировать события своим характером. Наоборот, мы сами увидим, когда мы оказываемся бесхарактерными и сможем ли мы стать свободными, несмотря на въевшуюся в нас бесхарактерность. Именно это — главный урок Пессоа для нашего времени: слишком много было «характерной» литературы, слишком часто любой яркий прием или решение воспринимается как «характерное». У Пессоа много ярких решений, запоминающихся образов, диковинных экзотических наблюдений, но ничто из этого нельзя назвать «характерным». Можно сказать, что эти образы не помогли повествователю укрепить характер, но они при этом не отняли у него ни крупицы свободы. Погружаясь в неизвестность, не узнавая лица, но узнавая цветы и цвета, повествователь не просто отвоевывает места, где торжествует свобода, но бережет свою свободу не узнать. И тогда всякий раз, когда он вдруг оказывается узнан городом и миром, становится «узнаваемым» для читателя, он просто оборачивается познающим лицом. Мы вдруг поняли что-то в его привычках и сразу же видим, что эти привычки — просто часть его научного эксперимента. Его меланхолия — не меланхолия, а часть эксперимента по осмыслению различия между городской и негородской жизнью. Его раздражение — не раздражение, а часть эксперимента по установлению связей между малой и большой историей.
И из этого главный вывод: Пессоа — меньше всего скептик, даже если перед ним равнодушно проносится быт и уходят в небытие чужие воспоминания. Он не стремится просто «вспомнить все», ему достаточно вспомнить часть сказанного и часть увиденного, остальное завершит за него Свобода. Мы говорим туманными и запутанными словами, но Свобода не может затуманить вещи, которые должны были запомниться, хотя и не вспоминаются. Напряженные усилия памяти — это не привычная нам ассоциативная ностальгия, но реальное признание того, что наш начальный опыт был опытом, который мог нам не запомниться, но в котором мир не мог себе не запомниться. И здесь как раз, находя провалы в мире идей, повествователь Пессоа находит самое запоминающееся в мире вещей. Запоминающееся не своей броскостью, а своей опытностью. Так запоминается покой, так запоминается отдых, так запоминается влюбленность. «Непокой» книги — это прохождение среди броских вещей и умение отбить их броски, а потом вспомнить, с каким глубоким переживанием связано само это умение. Тем важнее читать Пессоа прямо сейчас: епифании, моменты счастья в этой прозе не даются в ответ на «заслуги», в ответ на то, что мы открываем книгу с предрассудками насчет наших заслуг, но как вопрос о том, какая из наших заслуг наиболее истинная, а какие — вспомогательные. Вероятнее всего, заслуга быть человеком с самого начала, хотя мы о ней и забыли за ходом дел.
Фернандо Пессоа [гетероним: Бернарду Суареш]. Книга непокоя. / Пер. И. Фещенко-Скворцовой. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. — 488 с.


Рецензии