Бёзендорфер со скидкой

Да, Мадам? Чем могу служить?

Когда она ответила,
её голос зашелестел, как ворох падающих листьев.

Мне бы хотелось купить фортепиано. Цена не имеет значения.

После полудня
шторы музыкального магазина
казались смоляными холстами, обрамлёнными в пламя.
Оранжевые лезвия
прореза;ли эти рамы, и воздух,
и ряды молчащих инструментов.
Свет не озарял всей комнаты,
и почти вся она тонула в синевато-сером свечении,
похожем на мякоть раздавленной сливы.

На чуть вытянутом лице женщины
лежал оранжевый и фиолетовый отсвет, губы её бледнели.
Он заметил пронзительную белизну её шеи,
такой белой, что кружевной воротник
был похож на рябь молока,
на которое дуют, чтобы остудить его.

И, наконец, её глаза, большие, налитые синевой,
были такими густыми, вещными,
что казались вышитыми на скрывающей её лицо вуали.

Да, Мадам…
Он кашлянул.
Да, Мадам, понимаю. Вы уже решили, что приобрести?
Нет, я оставляю выбор за Вами.

Его опять поразил этот голос, богатый, шуршащий.
Есть замечательный Бёзендорфер. Он идёт со скидкой. Очень хорошая цена. Хотите взглянуть?
Конечно, никакой скидки не было. Он уже приготовился торговаться, убеждать, но она сказала просто:

У меня нет времени. Хорошо. Бёзендорфер. Будьте добры доставить его завтра.

Она положила карточку на самую кромку стола. Рука в перчатке была очень узкой. Она произнесла «Бёзендорфер» легко и естественно, с правильным «ё» и «р». Иностранка?
Она обернулась. Оранжевое лезвие прорезало её насквозь,
и по голубому платью заструился зеленоватый свет.
Затем она пошла к двери, с нерешительной грациозностью,
как густолистая ветвь, качающаяся на ветру.

Ему вдруг стало грустно. Он пошёл следом.
Простите, Мадам. Вот он, этот Бёзендорфер. Изумительный инструмент. Вы можете взглянуть на него, если желаете. Всего минутку.
Она уже стояла в дверном проёме. Ветвь поникла между порывами ветра. Она вновь повернулась.

Он уставился в её глаза, полные крупной, ощутимой синевы.
Вот он, Бёзендорфер. Вот он, Мадам.
Он засеменил к роялю и поднял крышку.
Вы можете сыграть что-нибудь, если Вам угодно.

Всё время он пытался незаметно заглянуть под её вуаль, но свет её глаз был слишком ярок. Её губы начали дрожать, как бабочка, тонущая в чашке с вином.
Она сделала несколько шагов к инструменту. Старый пол не скрипел. Свет, хлынувший из окна, ослепил его, и несколько мгновений он видел лишь хрустальные сгустки, которые лопались в воздухе.
Я не могу больше.
Рука, повисшая над клавиатурой, отдёрнулась.

Должно быть, облако загородило солнце, потому что оранжевый отсвет вдруг сошёл с её лица. Оно стало фиолетовым.
Пожалуйста, доставьте его завтра. Вам заплатят. До свидания.
И она ушла, но голос её остался ненадолго, как шорох далёкого дерева,
проникающий сквозь разбитое окно.

Цена не имеет значения…
Он сказал это сам себе, смотря, как увядал послеполуденный свет.
Пылающие искры всё ещё описывали в воздухе свои пируэты. Оставленная женщиной карточка была напечатана на очень хорошей бумаге, которая покоробилась и пожелтела.

Назови самую высокую цену. Да, самую высокую. Она, безусловно, богата. И какое платье… Даже слушать не стала про деньги. Цена не имеет значения…
Он чувствовал себя почти оскорблённым.
Невероятно, как это он не потребовал залога,
но в ней было столько породы,
что он не посмел… Да, Мадам…

Бёзендорфер стоил очень много.
Он хотел радоваться, но радости не было в его душе.

Улица начала вечереть.
Солнце исчезло за домом, стоящим через дорогу.
Воздух, утратив свой жгучий свет,
стал томительно пустым,
но вскоре вечерний ветерок заменил собою свет,
и снова стало легко дышать.
Всё же что-то было не так.
Тыльной стороной правой ладони он притронулся ко лбу, который весь пылал.

Он подошёл к зеркалу, высунул язык,
постоял немного, разглядывая потускневшего незнакомца.
Сорок пять лет… Иная вуаль, вуаль возраста и бесцельности,
была наброшена на его лицо. Плотная вуаль, становившаяся всё плотнее,
сотканная из морщин, сухой кожи, крошечных волосков,
но также из всякого луча, всякого отражения, когда-либо тронувшего его лицо
и запомненного им.
Он перестал узнавать себя уже давно.
Нет, это не его лицо. Это не его лоб, не его глаза, не его рот.
Интересно, что она подумала обо мне. Стареющий продавец в музыкальном магазине.
Она ничего не подумала обо мне.

Он вынул часы. Рабочий день кончился.
Он отдал вчерашние объедки бродячей собаке,
всегда приходящей в этот час,
потом запер дверь, поднялся по ступеням наверх, в свою комнату, и переоделся.
Полчаса спустя он уже сидел на своей маленькой холостяцкой кухне
перед тарелкой с картофелем и бутылкой красного вина.
Он всегда с нетерпением ждал ужина,
горячей еды и любимого Шато де Бурж.

Сегодня еда была кислой, неприятной. Лишь вино сохранило свой вкус.
Он выпил два полных бокала, потом ещё один.
Мысли о Бёзендорфере и крупном вознаграждении
были кислыми, как его картофель.
Разогретый вином, он уже выскользнул из окна,
бросил свою многокрылую тень на тонко расшитый воздух,
выгнутый, как парус летящего в лоб судна,
слишком тяжёлого, чтобы выдержать удар, так что крылья отломились одно за другим,
много-много крыльев, увядших, перезрелых листьев одинокого дерева,
эхо которого дрожало в комнате ещё долго после умолкания бесценного голоса.

Он не был готов к этому… влечению,
и оно стиснуло его внутренности.

Не гармония тела, слишком изящная,
чтобы поднять зверя из плотяной берлоги,
не беспомощная сила глаз,
не милосердные удары языка,

вынутого из парящих, бархатных ножен,
даже не стыдливо округлые груди,
не шея, жгучая, как поток едва тёплого молока,
необнимающие бёдра, неразомкнутые руки,

нет в ней ничего, чтобы сдержать падение
в бездонный колодец её души,
ни охранения дара, ни раскаянья в краже,

есть лишь лазурная аллея без конца,
и солнечный свет, капающий с пальцев,
и мирный запах тающих крыльев.

…Назавтра, сразу же после полудня,
грузовик с Бёзендорфером,
похожим на обломок ночи,
стянутый лучами солнца,
свернул в одну из боковых улиц.
Эта часть города была тихой. Многие дома стояли покинутые.
Дом, указанный на карточке,
оказался недалеко от магазина, однако он никогда не был на этой улице.
Он сидел рядом с водителем, прижавшись пылающей головой к стеклу.
Грузовик остановился.
Решётка разрезала дом на несколько полос замутнённого янтаря.

Он подошёл к воротам
и просунул голову между заржавевших прутьев.
Дорожка, ведущая к входной двери, была усыпана кленовыми листьями,
здесь жёлтыми, там красными, там всё ещё зелёными. Листья лежали ровным, непотревоженным слоем. Некоторые скомкались, некоторые трепетали, как бабочки, застрявшие в грязи.
Дом был хорошо построен, однако запущен. Листья продолжали падать и воздух шуршал, шуршал,
напоминая ему о чём-то.

Стесняясь закричать, он потряс ворота.
Почти сразу же передняя дверь отворилась
и на порог вышла старая женщина, безобразная,
завёрнутая в потрёпанный халат. Она подалась вперёд, вглядываясь,
а потом засеменила к нему.
Вокруг неё падало так много листьев,
что иногда она сама казалась не более чем листком,
подпрыгивающим в своей краткой свободе.
Он же смотрел на её лицо, помятое, покрытое бородавками,
её губы, вывернутые, как будто кто-то хотел сорвать их с лица, но не смог.
Её лицо было одним вздутым пятном из кожи, морщин, бородавок и седых волос. Только её глаза, очень большие, синие, почти топили её уродство в своём глубоком, глубоком свечении.

От неё исходил такой отвратительный запах, что он вздрогнул.

Простите… Он не мог заставить себя произнести слово «Мадам».
Простите, я привёз фортепиано, которое мисс… Он вдруг вспомнил, что на карточке не значилось имени… которое мисс… купила вчера.
Он опустил глаза и начал ждать ответа, но ответа не было,
только шуршали кленовые листья и шипел воздух.

Он поднял глаза. Старуха пялилась на него.
Её губы дрожали, как моль, выбравшаяся из чашки застарелого чая.
Простите, сказал он громче, мне нужно доставить инструмент. Скажите Вашей хозяйке.
Её глаза кусались, полные ненависти. Она колебалась.
Потом, одним резким движением, она сорвала цепь с засова. Замка на воротах не было, и цепь держалась на крючке. Старуха повернулась так быстро, что звон цепи совпал с поворотом тела, и показалось, что зазвенел её халат, что полинявший дракон громко щёлкнул зубами.

Слишком резво для своего возраста она заскользила обратно к дому.
Не зная, как всё это понять, он попросил грузчиков подождать немного и последовал за ней.
Голубь пролетел у самого его лица, так близко, что почти прикоснулся к нему. Другие голуби, целая стая, воркуя, шарились по листьям. Один из них попал в силки и отчаянно бил крыльями. Множество крохотных пёрышек, смешиваясь с листвой, было похоже на пролитое молоко.

Обшарпанная дверь
казалось живой из-за беспокойной, скрипевшей тени клёна.
Дверь была открыта. Он шагнул в дом.

Он увидел лестницу, покрытую ковром,
и ещё одну дверь справа. Длинные полосы белой краски отслаивались от неё,
как пустые ветви, всё ещё помнящие бремя своих плодов.
Замочная скважина мерцала синим светом,
как будто в дерево был вставлен сапфир.
Это был глаз старухи,
наблюдавшей за ним с той стороны.

Всё больше удивляясь,
он поднялся по лестнице и оказался в коридоре.
Слабый свет, струящийся откуда-то,
отбеливал тени, доводя их до цвета спелого баклажана.
Справа была комната. Он вошёл.

Его лицо окунулось в поток послеполуденного солнца,
льющийся сквозь распахнутые ставни.
Он постоял несколько секунд, моргая,
пока оранжевая занавесь не разорвалась на мутнеющие лоскутки
и комната не потемнела.

Что-то свисало с потолка.
Люстра, сначала подумал он,
но это был огромный ком паутины,
мерцающий несколькими сгустками пойманного света,
похожими на экзотических птиц в серебряной клетке.

Вокруг не было ни души.
За окном шуршал клён, потрескивали ставни.
Должно быть, они переезжают или затеяли ремонт. Она вышла куда-нибудь в магазин. Богатая наследница. Перестраивает дом для своего удовольствия.
Он не мог решить, что делать. Один голос внутри него советовал уйти,
но другой заявлял, что такую прекрасную продажу упускать нельзя.

Он побродил от стены к стене. Надо всё-таки как-то... Водитель не будет ждать вечно.
Цена не имеет значения… Она вернётся рано или поздно. Сейчас только два часа.
Если не доставить Бёзендорфер, она может вообще больше не зайти в магазин,
а то и обратиться к немцам.
Это было последней соломинкой. Ни за что! Не получат они моего клиента! Хватит и одного раза!
Теперь у него появилась причина остаться,
хотя он и знал, что причина эта не настоящая.

Несколько минут спустя
чёрное чудо спустилось с грузовика и поплыло к дому,
унося на себе обломки ворот, и дерево, и несколько полос,
прочерченных голубиными перьями, как небрежные наброски на грифельной доске.
Бёзендорфер поставили в углу, возле окна.
Он сам прикрутил ножки и лиру,
и рояль начал устраиваться в комнате,
всё уверенней отражая окно своим лаковым прудком.

Он попросил грузчиков и водителя вернуться к шести, если не будет иных указаний.
Звук шагов отдалился и смолк. Он остался один.
Если она придёт, всё будет хорошо. Если не придёт, отвезём инструмент обратно, и всё.
Потеряю деньги за доставку, но…

Он подумал, что неплохо бы сходить вниз и поговорить со старухой,
но мысль о том, что придётся опять увидеть это мерзкое лицо, была невыносима.
Грузовик отъехал, и только всплески шелеста листьев
и воркования голубей
нарушали тихое, шёлковое безразличие, разлитое по воздуху.

Полоса света ползла по стене,
на короткое время раззолачивая рыхлые узоры штукатурки и обшарпанных обоев.
Солнце село за дом на противоположной стороне улицы. Комната потемнела ещё больше.
Он сел на круглый стул и оперся головой о ладонь. Никто не приходил.
Он закрыл глаза. Когда они вновь открылись,
кто-то стоял слева от него.

Он повернул голову так резко, что в шее что-то щёлкнуло.
Наконец-то! То же самое платье, покатые плечи,
кружевной стебель шеи, нечёткий бутон лица.
На этот раз ни шляпы, ни вуали.
Он напрягал зрение, но всё-таки не мог рассмотреть её лицо, лишь синие глаза сияли,
как два лазурита, лежащие на дне мелкого, но стремительного ручья.

Он вздохнул с облегчением, более громко, чем позволяли приличия.

Добрый день, Мадам. Как было велено, я доставил Ваш Бёзендорфер.
Он хотел назвать цену, самую высокую из возможных,
но в женщине было что-то, заставившее его умолкнуть.
Дерево вновь задышало, задвигалось,
посылая поверх ставней волну за волной густого шелеста.
Воздух теперь приобрёл стальной оттенок, и тени, казалось, отходили от обоев
и начинали двигаться, смешиваясь с капризными узорами её платья.
Лишь теперь она заговорила. Он не видел, чтобы её губы двигались,
её голос шелестел, и чуть позвякивая, двигался в пространстве.

Спасибо. Прошу Вас, следуйте за мной.
Она поплыла к дальней стене. Он пошёл, чувствуя себя как-то отстранённо и чудно.
Когда она проходила мимо окна, сквозняк слегка взъерошил её волосы. Несколько локонов чуть поднялось, однако локоны не опустились, а растворились в полумгле, сжавшей ей голову.
Пожалуйста, подойдите сюда. Она указывала на пластину, вставленную в стену. Снимите это. Ваши деньги там.
Он посмотрел на неё недоумённо, однако она стояла молча, сложив ладони и раздвинув пальцы, как будто держа в них белую птицу.
Опустившись на корточки перед стеной, он поддел пальцами уголки пластины и потянул. Пластина подалась, разливая ручьи порошка. Пол, его туфли и брюки стали белыми. Он прислонил пластину к стене и вставил руку в чёрный прямоугольник. Внутри был тяжёлый свёрток. Он взял его и поднялся.
Благодарю Вас за Ваши услуги.

В её голосе были слёзы.
Ставень опять шевельнулся, и её лицо осветилось бежевым светом, всё ещё медлившим за окном. Теперь он увидел, что её глаза и в самом деле были наполнены слезами, наполнены до кончиков ресниц, что слёзы набухали, разрывали свои прозрачные купола и скатывались вниз. Одна из них на мгновение повисла на её подбородке и, тяжелея, оторвалась, и ещё одна, совсем крохотная, появилась в напряжённой пропасти между подбородком и той, крупной, слезой. Обе слезы падали так медленно, что почти нисходили за пределы его зрения, и маленькая следовала за большой, как луна следует за своей планетой.

Спасибо, Мадам. Премного благодарен Вам.
Он двинулся к двери, но на пороге остановился и обернулся.
Она стояла там, где он её оставил, возле чёрного проёма в стене, её контур был почти пурпурным.

Сойдя вниз по лестнице, он взглянул на дверь старухи.
Сапфира на месте не было. Он вышел во двор.
Он больше не видел листьев, но слышал, как они скрипели под его ногами. Ум его блуждал.
Ему подумалось, что некоторые из листьев, которые были вдавлены его туфлями во влажную глину, останутся позади, как маленькие жёлтые взрывы.

Появился грузовик. Он вынул карманные часы. Шесть часов с минутами. Он извинился перед водителем, заплатил ему и отправился домой, неся грязный свёрток под мышкой.

Добравшись до магазина, он положил свёрток на стол, замарав зелёный бархат, подошёл к окну и задёрнул шторы. Потом проверил, заперта ли дверь, вернулся к столу и развернул бумагу. Ручеёк монет пролился на стол. Это были золотые соверены. Он начал считать. Сумма оказалась очень большой, по меньшей мере, в два раза превосходящей ту, что он запросил бы за Бёзендорфер. Великолепная сделка, но радости не было никакой.

Сидя перед всем этим золотом,
поблёскивавшим равной длины колоннами,
как остатки храма, посвящённого Солнцу,
он всё представлял себе это бледное лицо, покрытое эмалью вечернего света и слёз.
Надо было спросить, в чём дело. Может быть, предложить помощь… Всё это как-то…
Его голос звучал внутри головы,
но сам он продолжал слышать шорох кленовых листьев и другой голос, приходящий издалёка, со стороны одинокого дерева, стоящего на холме.

Он вдруг почувствовал смертельную усталость. Собрал соверены, запер их в сейф и, не раздеваясь, лёг на диван. Как только глаза его сомкнулись, он тоже оторвался от ветки и начал падать, описывая большие круги в воздухе, фиолетовом воздухе, голубом воздухе, зелёном воздухе, красном воздухе. Цвета сменяли один другой всё более стремительно, вызывая в нём тошноту и страх. С каким облегчением он достиг земли! Нет, не земли, потому что она струилась и текла, пела и клокотала, унося его вместе с собой, а ярко-красный цвет смывался с его крыльев сумасшедшей, ледяной водою. А затем всё прекратилось. Должно быть, он достиг пруда. Он плавал в самой середине, всё ещё вертясь, а его погружённые в воду кончики распухли. Он тяжелел, тяжелел, и вот вода начала втягивать его, сначала осторожно, но вскоре с непреодолимой настойчивостью.

Когда он проснулся утром, гораздо позже обычного,
его голова продолжала вспениваться краской и урчащими струями.
Он никогда раньше не спал на диване.
Костюм совсем помялся и был весь в белых пятнах.

Последовал занятой день. Пришло несколько покупателей. Он продал два пианино,
однако в сердце его царило безразличие. После полудня, стоя в потоках света, настолько яркого, что он почти лязгал, он объяснял что-то толстому мужчине.
Желание вновь увидеть её раздирало сердце.

Каждое усилие сопротивляться отскакивало назад и хлестало по нему. Было тяжело дышать.
Бёзендорфер нуждается в настройке. Это входит в мои услуги. Я должен настроить Бёзендорфер.
Он подошёл к зеркалу, уже в десятый раз. Нет. Как мужчина, он был совершенно неинтересен.

В юности он был довольно красивым, и когда-то обладал хорошим телом,
но всё это было разъедено, обожжено жарким светом вот таких полудней, похожих один на другой, год за годом. Его глаза уже дозрели до того недоумения, которое видишь на лицах сорокалетних мужчин, первое смущение старости.

Он обвёл взглядом пустой магазин своей жизни,
неоживлённой возлюбленными, детьми, никаким движением, никакой трагедией.
Всё, что он помнил – это сидение за прилавком, как это делал его отец, как это не будет делать его несуществующий сын.
Город становился всё тише и мельче. Люди продолжают покупать пианино и даже рояли, но сколько это продлится? Он уже подумывал о том, чтобы закрыть магазин и переехать куда-нибудь, однако знал, что не сделает этого.
Его засосала повседневность,
которая, как воронка воды, казалась твёрдой, потому что двигалась слишком быстро,
отбирая у его жизни осмысленные паузы,
так заляпанные дождём листья волочит ветер,
не дающий им оставить свой след на сырой глине.

Теперь же, вдруг,
это расточительное вращение прекратилось
и почти вышибло его из оправы чувств. Он ждал завтрашнего дня.
Он не мог ни думать, ни читать,
он всё лежал на диване, а кленовые листья продолжали падать в его голове,
и длинная дорожка была усеяна беспокойными цветными пятнами, вплоть до самого обшарпанного дома,
а потом были ступени лестницы, и комната, и Бёзендорфер справа, возле окна,
и… Как он ни напрягал свой уставший мозг, он не мог представить её. Он лишь помнил её огромные синие глаза и что она плакала. Да, он помнил слёзы. Охвачен смущением, он притворялся, что не видит их, и вот теперь они смывали её всю, даже её шуршащий голос,
они струились по всему её телу,
оставляя позади себя неправильные, сквозные ленты,
сквозь которые он видел ставни, перехлёстнутые медным солнечным светом.
Он не мог её представить себе, однако каждая неудачная попытка вызывала волну тепла в его груди, волну, оставлявшую горький привкус на языке.
Сердце катилось вниз, как повозка с крутого холма.

…На следующее утро он вышел из магазина, держа в руках сумку с инструментами для настройки фортепиано, и быстро зашагал к дому. На нём был его лучший костюм и чёрный шёлковый галстук. Он выглядел, как агент похоронного бюро. Его седеющие волосы топорщились на ветру.

Солнце не появлялось. Птицы попрятались, чувствуя приближение дождя. Первые капли уже упали, а потом небеса застыли в нерешительности, в молчаливой прелюдии к ливню. Он надеялся достичь дома сухим. Ворота были открыты. Он вошёл.

Дорожка и всё вокруг неё
было усеяно свежими листьями.
На них не было отпечатков ног ни грузчиков, ни его самого,
как будто бы никто и не приходил, никто не приносил Бёзендорфер,
никто там не жил, чтобы играть на нём.
С неба закапало. Он зашелестел по листьям, по ступенькам
и поступал в дверь. Ответа не было. Он постучал снова, более настойчиво.
Со скрежетом дверь отворилась. Она не была заперта.

Громкая свистящая стена уже стояла
позади него, заслоняя и его, и дом от остального мира.
Он вошёл. Всё было как прежде, только без позолоты солнечного света.
Лестница перед ним и негостеприимная дверь справа казались нарисованными серым мелом на плотной, сделанной вручную бумаге. В двери блестел сапфир, единственное пятно цвета.
Это была старуха, наблюдавшая за ним.

Он пошёл наверх.
Комната оказалась тёмной и пустой, набухшей тихим эхом.
Бёзендорфер стоял на своём месте, едва отличимый от стены.
Он приблизился к окну и толкнул ставни.
Там уже лило вовсю. Колонны воды казались твёрдыми,
дрожащими от напряжения, как толстые верёвки, привязывающие серое, отчаянно подпрыгивающее небо к земле.
Округлый, неровный ритм капель, ударявшихся о латунь подоконника,
отвлекал слух от гнетущего постоянства сиплой воды.
Трудно будет настроить рояль в этом шуме, во мгле. Он знал, конечно,
что Бёзендорфер не нуждается в настройке. Он поднял крышку,
подпёр её палкой, поднявшейся, как чёрное копьё, готовое защищать струны
от нападения тьмы.

Он сыграл несколько гамм. Как и ожидалось, звук был совершенен.
Он огляделся. Блёклые волны света катились одна за другой
над вертикальным, изрезанным побережьем стен,
вслед за слабым покачиванием ставней.

Он мог едва видеть чёрные клавиши,
лишь белые парили перед ним, странно переливаясь,
как шеренга крохотных ангелов, марширующих в ночи.

Не зная, что делать, он начал играть.
Он выбрал Баха, соль-минорную прелюдию,
медленную, благородную музыку, то идущую нестойким шагом,
то вскипающую горькой радостью, нерешительным обещанием искупления,
и всё же постоянно отступающую, оседая в сладковатую тишину,
оживляемую вьющимися под ней ручьями,
похожими на тени души,
кровоточащие сквозь умытое дождём лицо.

Бёзендорфер,
его медные вены, полные звучной крови,
его мускулы из выдержанного дерева,
его кожа из смоляного лака,
его зубы из слоновой кости, его эбеновые дёсны,
его сложенное крыло, набухающее подобно капле смолы на чёрной ветке,
ничто не сопротивлялось музыке,
сглаживая несовершенства исполнения,
утрачивая их в роскоши звука.

Каждая нота поднималась на воздух, как хрустальная чашечка,
отражающая бледные руки пианиста,
его сутулую фигуру, склонённую над клавиатурой,
фигуру женщины перед окном, чьи ставни выгибались
в мерцающем потоке лака.
Женщина оставалась изящной, незатронутой разрушительной настойчивостью света.
И далее плыло отражение, прочь из окна,
в шумно дышащую аллею, через ржавые ворота, мимо магазина музыкальных инструментов, вплоть до холма, видного из каждой точки города, с одиноким деревом на вершине, и дальше, и дальше, куда уже не мог последовать ничей взгляд.

Он закончил играть и посмотрел
на середину комнаты.
Она стояла там, недвижимая. Он не слышал, как она вошла.
На ней было то же самое платье. Её лицо сильно побледнело.

Простите меня, Мадам, за вторжение. Я должен был проверить Ваш Бёзендорфер. Это входит в мои услуги. Я думал, что, принимая во внимание Вашу более чем щедрую оплату, мне нужно явиться лично и убедиться в том, что Ваш инструмент находится в лучшей форме.

Бабочка выползла из вина
и сидела на кромке чашки,
её крылья вздрагивали короткими, резкими движениями.
Так раскрылись её губы, торжествующе живые,
и улыбка скользнула по её лицу,
как лоскут кружева, уносимый быстрым ручьём.

Я знала, что Вы придёте. Простите меня за беспорядок. Дом… у нас ремонт.

Теперь её голос звучал нерешительно, однако ровно и ясно,
как будто звук Бёзендорфера отдал ему часть своей округлости.

Я понял это, Мадам. Я осмелился проверить инструмент, пока ожидал Вас, мисс… Он сделал паузу, надеясь, что она назовёт своё имя, но она промолчала.
Всё, кажется, идеально. Уверен, что Бёзендорфер послужит много лет к удовольствию Мадам. Он покраснел, однако в комнате было слишком темно, и она не могла этого заметить.

Спасибо. Она подошла к окну. Её фигура была великолепна.
Он почувствовал себя никчёмным. Он мог видеть лишь переднюю часть её тела, её совершенный лоб, нос, губы, подбородок, низвержение кружев по шее, стоящие торчком груди и другой, более мелкий дождь её платья, уносящий сгустки меди, похожие на листьеобразные отпечатки солнечного света, всё ещё медлящие за окном, размазываясь по кроне дерева.

Он не знал, что ещё сказать. Смущаясь всё больше и больше,
он поднял свою сумку и уже собирался уйти,
но тут она шагнула к нему. Каскад красноватого света, теперь слишком широкий для сдерживавшего его полумрака, ниспровергся со звоном на пол.
Надеюсь, Вы удовлетворены полученной суммой?
Да, Мадам. Более чем удовлетворён. Благодарю Вас за то, что выбрали мой магазин.
Она опять улыбнулась, точно тёмно-синяя голубка развернулась в небе, на краткий миг обнажив снег под своими крыльями.
Я тоже благодарю Вас. Она протянула ему свою узкую ладонь. Он поклонился и взял её в руку. Её ладонь струилась ровным ручейком. Подняв глаза, он заметил гримасу боли на её лице и выпустил ладонь из руки.
Я хотела бы спросить Вас, не могли бы Вы оказать мне маленькую услугу.
Разумеется. Я полностью в распоряжении Мадам.

Голос его окреп. Значит, можно было пока не уходить.

Я недавно в этом городе.
Она замолчала, как будто не решаясь продолжать, а, может быть, и раздумала говорить с ним. Страшась этого, он спросил глупо:
Это Ваш дом?
Да. Он принадлежит моей семье. То, что от неё осталось.
Осмелев, он продолжил:
Вы живёте здесь одна?
Она снова улыбнулась. Белая тень метнулась по его глазам, оставив жемчужные пятна. Он чувствовал снисхождение в её манерах, но оно не было направлено на него. Всё вокруг неё должно было возвыситься. Так поднимаются на цыпочки, чтобы понюхать цветок, раскрывшийся на самой верхней ветке.

Вы встречали мою мать… Она… внизу.
Та стар… та женщина?
Да.
Она опустила глаза, и в комнате потемнело.
Она не совсем здорова. У неё… умственное расстройство. Её нужно отвезти в клинику. И… поскольку мы одни в доме…
Вы хотите, чтобы я позвал доктора?
Да, но… Всё не так просто. Видите ли, поэтому я и пришла одна. Моя мать очень робка и… бывает агрессивна. Я уже отправляла её на лечение. Но я всегда... забирала её обратно.

Она умолкла, когда же заговорила вновь, её иностранный акцент стал более явным.

Я всегда приводила её обратно, потому что… потому что я не могла видеть их… лечение. Она… стала чужой мне. Но я люблю свою мать. Вот поэтому мы и приехали сюда. В другом городе, где мы жили раньше, положение становилось… неудобным.

Она взглянула на него. Синее свечение её глаз было ровным, не нарушенным смыслом сказанных ею слов. Крупная слеза казалась всего лишь комочком заблудившегося света.

Если Мадам полагает, что я могу быть ей полезен… Я вызову скорую.

О нет! Они опять начнут выламывать ей руки. Я не могу, не могу это видеть.
Но что же тогда?
Её нужно отвезти в клинику. Здесь есть хорошая клиника… поэтому мы и приехали. Но всё нужно сделать осторожно. Если бы можно было… успокоить её сначала, а потом… Потом позвать врачей… Есть ещё надежда для моей бедной матери… Мы были так близки раньше… до того, как это случилось с ней.
Успокоить… Мадам имеет в виду усыпить?
Да, усыпить. Мне нужна Ваша помощь. Когда она уснёт, пусть приедут врачи и заберут её.
А в доме есть ещё люди?
О нет.

Она опять улыбнулась, беспомощно, как будто признаваясь в совершённой ошибке. Он пожирал её взглядом.

Слуги приедут позже. Дом нужно привести в порядок. Я хочу сначала устроить… всё это.
Хорошо, Мадам. Я могу подержать её, а Вы…
Нет, умоляю Вас, для меня это невыносимо. Прошу Вас, сделайте всё сами, Вы один.

Эти слова рассыпались в воздухе, как пригоршня шепечущих лепестков.

Я буду очень признательна Вам.
Она повернула голову к окну. Её шея слегка изогнулась, напоминая ему о тонких колоннах, которые он однажды видел в Альгамбре. Когда её мать исчезнет, можно будет даже… Эта мысль была так пронзительна, что не нуждалась в продолжении. Всё перед ним было разворачивающейся музыкой кружев, линий и тени. Как рисунок, созданный неуверенной рукой, очертания её тела проливались в приглушённый, кобальтовый пурпур вечера, переходящего в ночь. Дождь давно прекратился, и тишина лишь прибавляла мягкости её ощутимому присутствию, присутствию, которое можно было потрогать, даже попробовать на вкус.

Мадам может положиться на меня. Я всё устрою…
Тогда завтра?
Завтра.
Он ожидал взрыва благодарности, ещё одной улыбки, возможно, даже пожатия руки,
но она просто кивнула ему.
Спасибо.
Её голос ослаб, как будто истратив всю свою энергию,
и было что-то ещё в её синих глазах,
что-то твёрдое и острое,
но оно было спрятано слишком глубоко под их кружащимся блеском.

Идите за мной.
Она не сказала «пожалуйста», и эта лёгкая фамильярность возбудила его.
Она проскользнула мимо, поток пьянящего воздуха. Его сердце затрепетало и застыло одновременно. В углу был небольшой письменный стол, который он заметил только сейчас.
Она указала на выдвижной ящичек.
Снотворное там. Ей нужна всего одна ложка. Она проспит, по меньшей мере, весь день.

Он потянул за круглую деревянную ручку. Ящичек заскрипел. Он был весь покрыт плесенью.
Внутри лежала бутылочка, закупоренная кусочком пробки.
Её тело было так близко теперь, струясь подобно реке,
смывающей лепестки с луга.

Слуги приедут послезавтра. Им не следует видеть мать в таком…
затруднительном положении.
Я понимаю, Мадам.
Он взял бутылочку, полную жидкости.
Я дам ей лекарство, а потом… мы вызовем врачей.

Потребовалось некоторое усилие, чтобы сказать «мы», которое объединило их,
но, когда он произнёс это «мы», он смог, наконец,
опустить своё лицо в реку,
под скользящими цветами, к струям более холодной воды.

Теперь мерцание окна
падало прямо на её лицо,
и он мог видеть, как устрашающе красива она,
как все силы её тела и духа
сплавились в лестницу,
прислонённую к небу.

Её лицо было раззолочено вспышками солнца,
которое снова вышло,
и слёзы на её щеках
тоже казались каплями расплавленного золота.

Простите меня… Это так тяжело…

Она замолчала. Солнце скрылось. Её лицо поникло,
как белая лодка, затянутая под тёмно-синюю воду.

Я буду весьма счастлив, Мадам, оказать Вам помощь. Положитесь на меня.
Он надеялся, что она ещё поговорит с ним, задержит его ненадолго.
До свидания. Благодарю Вас.
Она протянула руку. Когда он пожал её, рука была обмякшей, почти безразличной.

Оказавшись на лестнице,
он вспомнил о своей сумке,
но решил не возвращаться.
Так можно будет прийти ещё раз.
Его сердце горело,
и пламя поднималось к голове, лизало снег волос,
который таял и струился по его лицу.
Он не чувствовал слёз, пока капля-другая
не сорвалась с его щёк.

Всё казалось близким, исполненным смысла.
Дерево на холме покрылось белыми и розовыми лепестками,
как стружки, соскобленные с какой-нибудь планеты, нечувствительной к боли.

Он задержался у подножья лестницы,
подошёл к двери и приставил глаз
к серой скважине в двери комнаты, где жила старуха.
Большая комната. Воздух вспыхнул. Стол посередине.
Он увидел её. Она держала в руках голубя. Головка птицы лежала на столе.
Старуха пожирала птицу, вместе с перьями и внутренностями. Её подбородок был отлакирован кровью.
Картина была такой неожиданной, такой мерзкой,
что он отскочил от двери,
сжав руками горло.

Когда он вновь заглянул в скважину,
уже ничего не было видно, потому что свет погас,
только слышались отвратительные чавкающие и сосущие звуки.

Он вышел из дома и направился по дорожке к воротам.
Старуха безумна, это очевидно. И безобразна, как гарпия.
Трудно было поверить, что это её мать. Чернота, источаемая этой ведьмой в изношенном халате, каким-то образом пятнала другой, ослепительный образ, душистый плод его памяти.
Теперь он мог убрать это пятно, эту глубоко оскорбительную связь.
Бутылочка в его руке сильно нагрелась, став почти горячей.

Вернувшись в магазин,
он попытался поужинать,
но еда была совсем безвкусной. Он выпил вина
и начал ходить из угла в угол, задевая свои фортепиано.

Бутылочка была старой и явно купленной в аптеке.
На ней остались кусочки ярлычка. Он откупорил её и понюхал.
Терпкий запах. Он не посмел попробовать жидкость.
Он всё гнал прочь одно занудное подозрение,
приходящее из той части своего существа,
которое было недоступно чувствам.

Он попытался вспомнить собственную мать,
но она была струйкой теней, рукой, улыбкой, голосом, приглушенным тенью облака.
Она ушла слишком рано, чтобы упразднить раздельность этих воспоминаний.
Она могла бы проскользнуть сквозь любой пробел между ними,
когда пробелы эти были ещё новыми и широкими,
так кулон или сломанные карманные часы
проскальзывают сквозь трещину в выдвижном ящике,
падают куда-то за вздутое дерево.
Ты знаешь, что они там, но продолжаешь не доставать их,
понимая, возможно, что стыд, который ты чувствуешь оттого, что ничего не делаешь,
оказывает большее сопротивление тому забвению,
которое принесёт с собой бесполезное обладание.

Он услышал глухой стук в дверь. Должно быть, собака пришла.
Вдруг у него возникла одна мысль. Он взял мясной шарик со своей тарелки,
разломил его посередине и налил туда немного зеленоватой жидкости,
достаточной для того, чтобы наполнить ложку. Руки его тряслись.
Собака отчаянно замотала хвостом.
Она стояла в бледном свете, её глаза блистали преданностью.
Он открыл дверь и поднёс мясо к носу собаки.
Одно резкое движение, лязг зубов, и его ладонь опустела.
Он стоял и смотрел. Ничего. Собака подождала ещё,
но где-то раздался шум, и она убежала.

…Завтрашний день пришел и миновал,
как рука, махнувшая платком из гремящей кареты.
Он чем-то занимался, делал записи в реестре,
долго разговаривал со вчерашним толстяком,
запомнив лишь сильный запах лука, исходящий из его рта,
затем вышел из магазина и вернулся с пустыми руками.
На улице ему стало плохо и он присел на скамейку,
а голуби метнулись к нему со всех сторон, и затем расстроенно разлетелись,
их перья гнулись и больно хлопали у него в ушах.

Приближался вечер,
скользя в своих фиолетовых шлёпанцах по влажному небу,
и его охватывало всё большее беспокойство.

Он сидел на скамейке, неподвижный,
как слишком туго заведённые часы,
и вдруг что-то потёрлось о его ногу.

Собака вернулась. Значит, это не яд.
Всё снова заняло свои места,
его вечер, его магазин, его тоска,
даже старуха заняла своё место, как недостающий кусочек мозаики,
вернувший синяк на лицо фавна.

Часы потикали немного
и вновь остановились.

Он сидел, сгорбившись,
пытаясь представить, как он скрутит старухины руки,
как повалит её, разомкнёт ей челюсти
и вольёт лекарство в её разверстый, чудовищный рот.
Всё это было невозможно.
Он продолжал отрывать тягучие кусочки от булки,
которую, должно быть, купил и положил в карман,
хотя и не помнил этого.
Вскоре его снова облепили голуби,
клюя друг друга, вспархивая на скамейку,
даже взбираясь ему на колени. Ему было всё равно.
Он продолжал методично отрывать кусочки от булки
и бросать птицам.

И затем, неожиданно, пришло решение.
Из воркующей тучи
показался подбородок, запятнанный киноварью,
и голова с клювом
и глазом посередине, недвижная, огромная,
как пруд, растянутый
корнями растущих вокруг него деревьев,
довершающий лазурное небо,
намазанное на купол черноты,
где звёзды раскачиваются на золотых гвоздях
и поношенный дракон нисходит на землю
посреди мерцающего, плещущего безумия.

Он лишь надеялся, что найдёт в силках голубя,
как в прошлый раз. Если нет, нужно будет поймать одного.
Сама мысль о том, что придётся дотронуться до этой полоумной, смердящей твари,
вызывало рвотные спазмы у него в животе.

Старуха – её мать.
Этого не может быть. Как беспощадно время!
Само старое тело – это лодка Харона,
состоящая из планок прошедших часов, и дней, и лет,
распадающаяся лодка, которая не тонет
лишь потому, что она сделана потонувшей, ведь Элизийский берег
есть то, что растёт по направлению к нам,
а не то, к чему мы гребём,
и лодка расширяется, предчувствуя мягкое столкновение,
которое убивает драконов и топит небеса.

У него был старый шприц
и несколько иголок. Наверное, их купил его отец,
когда заболел, однако так и не воспользовался ими.
Он приладил иглу к шприцу
и окунул её в бутылочку.
Казалось, что игла пронзила стеклянное дно,
и стол, и доску пола,
и землю, и скалу под ней,
и прошла весь путь до жгучего нерва земли,
и уколола его, и всосала его очистительный огонь,
и сорвала дракона,
оставив на его месте лишь смоляное пятно,
и, чтобы смыть его, небесная лазурь должна была опуститься на колени,
сжимая в руке ручьистую тряпку дождя,
она наклонилась так низко, что её грудное дыхание
сгладило ландшафт её лица,
так сильный ветер прижимает к земле стебли травы,
и долина казалась отполированной, как зеркало из яшмы,
всё время, пока длился ветер.

Он сунул шприц во внутренний карман
своего пальто. Он чувствовал себя врачом, отправляющимся к больному.

Луны не было видно,
однако он ощущал её присутствие. Воздух был тепловат и светел.
Стены зданий
поблёскивали, как будто ещё заряженные дневным светом.
Как бездомный призрак, он добрался до ворот и проскользнул во двор.
Он пытался ступать как можно мягче,
и всё же листья шуршали под ногами, пугая его.
Возле порога что-то двигалось на груде листьев.
Он присел на корточки и вгляделся. Это был голубь,
угодивший лапой в петлю. Вокруг валялось множество перьев.
Видимо, птица пробыла здесь уже долго,
её крыло высовывалось из-под туловища
под неправильным углом, как лезвие из сломанных ножен.

Слава Богу! Он вытащил шприц
и ухватился за морщинистую шею. Две руки начали биться о его запястье,
синие глаза лопнули и заструились по его локтю,
и драконьи зубы залязгали так близко от его уха,
что, казалось, весь дом начал распадаться на части.
Он вонзил иглу прямо в грудь птицы
и нажал на поршень, как нажимают на кнопку радиоприёмника,
чтобы заставить умолкнуть назойливую симфонию.

Голубь вздрогнул несколько раз
и обмяк, и распростёрся на земле.
Он был ещё живой, грудь его вздымалась.

Ему стало нехорошо, и он сел на груду листьев,
пахнущую, как морской берег во время отлива.
Его рука вздрагивала так резко,
что, казалось, наносила шприцем колющие удары темноте,
будто защищаясь от луны,
которая начала наскакивать на него.

Должно быть, он поднял много шума,
потому что дверь заскрипела и начала отворяться.
С резвостью, на которую он уже не считал себя способным,
он вскочил на ноги и быстро,
как обрывок чёрного паруса, оборванного бурей,
ринулся к стволу клёна и спрятался за ним.

Царапаясь щекой о бороздки коры
и тяжело дыша, он ждал.

Старуха появилась в смертельно-бледном свете.
Она казалась вздыхающим ломтем луны.
В её движениях было достоинство,
и на несколько мгновений она не казалась безобразной. Она спустилась по лестнице,
покачивая бёдрами, точно в ней ещё оставалось что-то от женщины,
но эта иллюзия вскоре прекратилась. Теперь она была ближе,
и отвратительные руины её лица,
её длинные скатанные волосы, напоминающие мох на мёртвой ветви,
выступали и обдавали холодом его душу.

Наклонившись, она подняла птицу и сорвала с неё петлю,
потом постояла, нюхая воздух. Потом шагнула к стволу клёна.
Вдруг его охватил такой гнев,
что, если бы она подошла хоть немного поближе,
то он выскочил бы и воткнул шприц ей в глаз,
но она остановилась и, вместо того, чтобы сделать ещё один шаг,
поднесла голубя ко рту и начала есть,
крутя его в своих корявых пальцах.

Это было слишком омерзительно, слишком невыносимо. Он стоял за деревом,
сжимая горло обеими ладонями,
пытаясь остановить приступы рвоты. Увидит ли она его или нет,
ему было уже всё равно. Всё, чего он хотел – это уйти прочь, вернуться домой.

Когда он выглянул из-за дерева,
старухи не было. Он чувствовал такую усталость,
такое безразличие ко всему и всем,
он был настолько стёрт, смыт, пуст, что его душа сияла чистотой.
Последовавшую за этим ночь
он всеми силами пытался не помнить.
Лёжа в кровати, он ворочался с боку на бок,
лоб его был холоден, как лёд, а мозг омывался волнами кипятка.
Его тело подёргивалось, извивалось,
как голубь между почерневшими зубами.

Когда настало утро,
он надел костюм и выбежал на всё ещё безлюдную улицу.
Приближаясь к дому, он чувствовал, как тяжелеет его тело,
как будто с каждым шагом
ещё одна нить обматывалась вокруг шерстяного шара в его груди,
пока он не встал возле ворот, скрежеща зубами, стараясь унять дрожь в руках.

Во дворе кленовые листья падали, падали,
и по каждому листку растекалось фиолетовое пятно.
Он пошёл по направлению к дому, взобрался на крыльцо.
Дверь была открыта. Он вступил в дом.
Дверь справа была тоже приоткрыта
и похожа на кусок льда, утопленный в тёмной воде.
Всё было тихо. Кто-то начал стучать в дверь внутри него,
сначала осторожно, даже вежливо,
но вскоре сильней и сильней, со всё возрастающим упрямством,
и, наконец, ломясь с такой силой, что у него заболели уши.
Это стало нестерпимо, и он толкнул дверь ногой.
Старуха сидела за столом, изо рта у неё торчало крыло.
Он была мертва. Змейки сухой крови сползали по её шее.
Шёлковый дракон спрятал нос между её голых колен,
одна её рука лежала на столе, сжимая голубиную голову,
другая скрутилась за её спиной,
точно всё ещё томясь перенесённой агонией.

Он не помнил, сколько он так простоял.
Вышло солнце.
Закрытое дырявыми ставнями окно, как мясорубка,
начало наполнять комнату фаршем красноватого света.
Пылающая волна заскользила по столу
и дошла до трупа,
смывая его цвета, его кровь и черноту
приливом живой меди.
Он пошёл наверх.
Комната была пуста. Бёзендорфер стоял у окна.
Крышка была открыта, его чёрное крыло исчезало в стене.
Сумка лежала на полу.

Он прошёлся по коридору, найдя несколько незапертых дверей.
Комнаты были пусты, бездушны, покинуты годы назад.
Вьющиеся полоски обоев свисали со стен, занавески не скрывали грязное стекло,
многие окна были разбиты, а рамы искорёжены ветром и дождём.
Волна оранжевого света упала из окна в конце коридора
и покатилась к нему. Он мог видеть завихрения пылинок, танцующих в лучах света.
Воздух посветлел. Послышалось чириканье птиц.

Он был один во всём доме,
а мёртвая старуха сидела внизу.

Он вернулся в комнату,
чтобы взять сумку. Пол был покрыт толстым слоем белой пыли.
Справа виднелись отпечатки ног носильщиков,
мерцающие желтизной открывшегося пола.
Он увидел отпечатки и своих ног.

Возле окна, где стояла она,
пыль была нетронута.

Он не уходил ещё долго.
На что он надеялся? Трудно было сказать.
Он сидел на ступеньках лестницы,
старея минуту за минутой,
и внутри него разверзалась чудовищная пустота.

В тишине
слышно было, как тикают его часы на цепочке. Каждый звук был как лопанье ещё одной верёвки, привязывающей его голову к причалу плеч.
Так много верёвок было там, и все они лопались одна за другой.
Вскоре его голова развернётся, как лодка, в оранжевом потоке,
и её засосёт бездна, в которую превратилась его душа.

Он пошёл в полицию.

Он помнил двух человек и носилки, покрытые белой простынёй.
На мгновение показалось, что они выносят снег из дома.
Когда они клали носилки в грузовик, простыня приподнялась, и он увидел руку с длинными грязными ногтями, всю в морщинах, сухую, как веточка, покрытая почерневшей корой,
веточка, пролежавшая в ручье слишком долго.

Особого расследования не было. Старуха была явно сумасшедшей. Может быть, бродягой. Никто её не знал. Её смерть была всем отвратительна. Дело закрыли.

Что до Бёзендорфера,
то у него были все бумаги, кроме расписки. Он сказал, что одна респектабельная дама попросила его доставить рояль. Водитель грузовика всё подтвердил.
Ему разрешили увезти инструмент обратно в магазин. Он ничего не сказал о соверенах, отчасти из жадности, отчасти из страха.

Ночью, онемев от выпитого вина,
он лежал наверху, в своей комнате,
окно было открыто, ветерок прокатывался по его лбу,
привнося некий порядок в лихорадочный хаос его лица,
которое пыталось сжевать его губы, бороду, глаза,
сплавить их вместе, такой раскалённой была волна, рвущаяся из него,
оттуда, где прорастали его глаза, из многоцветной земли,
придававшей глазам своё отстранённое великолепие.

Ветерок становился всё тяжелее,
будто нагружаясь памятью всего, по чему он когда-либо скользил,
от лезвия травы до лезвия холма,
вонзённого в облака,
оставляя видимой лишь грубую рукоять
с тонким деревом, похожим на трещину в ней,
знак того, что рукоять уже начала ломаться под весом заколотого и умирающего неба,

и всё тяжелее становился ветерок,
и вот он уже лежал на его лбу, струясь, как поток воды над выровненными камушками,
вот поток приостановился и, согретый его теплом,
выплавился в ладонь, лёгшую ему на лоб.

Он открыл глаза. Ночь изменила свой цвет,
и её чернота сгустилась до такой степени,
что пожрала все оттенки, все пятна видимого цвета,
уступая место лазури с примесью меди,
истинному цвету тьмы.

Комната и всё в ней
отступила перед лицом ночи,
оставив его, с ладонью на лбу,
с рукой, ниспадающей в струйках шёлка
по тонкой тропинке на плече, загибаясь
к лицу, белой, как голубь под янтарными листьями,
синие глаза, начинающие лить свои нетвёрдые гармонии,
от которых белизна казалась благородной,
как постаревшая жемчужина.

Прости меня.

Это всё, что он услышал, всё, что запомнил.
Её покров светился, как будто он был только что вышит,
и дракон ерошил свои перья,
полный жизни, пьющий море шёлка,
его жабры сплетены из ярко-красных нитей,
а туловище – из золотых,
голова и когти не сплетены, но изваяны
из мерцающей синевы, растекающейся по комнате.

Он открыл глаза.
Никакого дракона не было. Ночной мотылёк
трепетал за стеклом, в свете уличного фонаря,
такого далёкого, что на него натёрлось немного синеватого ночного воздуха.

На следующий день он пошёл к аптекарю,
старому знакомому, который продавал порошки ещё его отцу.
Он показал маленькому лысому человечку свою бутылочку,
сказав, что нашёл её среди вещей отца.
Человечек понюхал жидкость, капнул на кончик пальца,
растёр и даже попробовал на вкус.
Ничего необычного, заявил он. Это снотворное, которое продавалось давным-давно.
Удивительно, что у кого-то оно ещё сохранилось. Его запретили из-за редкой, но смертельной аллергической реакции.
Один-два человека умерли от удушья.
Теперь есть гораздо лучшие пилюли. Вам нужно?
Нет, спасибо.
Он вышел на улицу. Сторона холма, царящая над городом,
была инкрустирована пятнами полуденного света. Другая сторона уже посинела,
словно ушибленная небесным прибоем.
Дерево, несмотря на свою отдалённость,
было до хрупкости чётким,
готовым сломаться при малейшем прикосновении любого облака,
её изящный ствол извивался, как трещина в лазури
или как вена в огромном голубом глазе, бездумно уставившемся на него.

Он никогда не был на этом холме, даже в детстве.
И теперь, впервые в жизни, ему страшно захотелось взобраться туда.
Он пошёл. Дело оказалось намного труднее, чем он себе представлял.
Он шёл и шёл, однако холм ничуть не приближался.
Он уже не чувствовал под собою ног, и они двигались инстинктивно,
как ноги падающего с утёса.

На склоне холма, дорожка вилась почти на уровне лица. Он задыхался и потел в своём чёрном костюме.

Потом он стоял на холме, рассматривая город,
пригоршню ржаво-красных домов, брошенных на пустую равнину,
уже исчезающих под покрывалом вечернего тумана.
Он ожидал величественного вида, откровения,
но всё было обыденным. Ветер здесь дул сильно,
и его рубашка, пропитанная холодным потом, липла к телу. Он застегнул пиджак.
Смотря вниз, он мог видеть свой район,
даже свой магазин, крохотный, незнакомый,
и несколько заброшенных домов слева. Он искал глазами один,
с усыпанной листьями дорожкой и клёном,
но всё было мешаниной кирпича и железа. Он поднялся чуть выше, к дереву.
Его кора была покрыта бесчисленными жёлтыми и фиолетовыми кружочками мха. Дерево давно погибло.
Что-то трепетало на одной из немногих оставшихся веток. Листок, подумал он с некоторой надеждой. Но это была бабочка, прилипшая к своей куколке, её лучезарные крылья обтрепались по краям и хлопали скорее силой ветра, чем своей силой. Одна из ножек была погружена в чёрную корку, которая отказывалась отпустить её. Между порывами ветра куколка исчезала под великолепным двойным покровом, но вскоре появлялась вновь, безобразная, льнущая к уже не своей жизни, а крылья бились, бились в темнеющем воздухе.

Он поднял палец, и бабочка взобралась на него свободными лапками.
Прикрыв её ладонью, чтобы защитить от ветра,
он сдвинул палец в сторону.
Вскоре два шёлковых лепестка развернулись на его пальце,
далеко от мёртвой ветки, под куполом ладони.

Он постоял так немного,
чтобы бабочка отдохнула, а потом убрал купол.
Ветер ринулся на неё и поднял в небо.
Крылья мелькнули и скрылись из виду, как первая звезда, появившаяся слишком рано
и, поняв свою ошибку, пропавшая вновь.

…Время начало двигаться,
облизывая берег его памяти,
унося с собой кусочки кленовых листьев, несколько слов, шаги, шуршащие в листьях, обшарпанную белую дверь и в ней синий сапфир, и ещё фрагменты, ещё образы,
чьё отсутствие не замечаешь, пока не начинаешь замечать лишь отсутствие.

Он больше не выставлял Бёзендорфер на продажу,
однако держал его в магазине, играя на нём, настраивая его.
Несколько раз он прошёл мимо дома
и вернулся с разорванным и кровоточащим сердцем. Он перестал туда ходить.
Ветер дул вольно от его двери к дому и обратно,
взбивая немного снега с носилок, которые грузили в полицейский фургон,
и принося этот снег обратно, снежинку за снежинкой, на его волосы,
пока они все не побелели.
В конце концов, он позволил фургону отъехать прочь.

Много лет спустя, он стал потолстевшим стариком, всё ещё продающим фортепиано, расхаживавшим по своему магазину в чёрном сюртуке, с цепочкой, качающейся на полузастёгнутом брюхе, с головой, похожей на обдутый одуванчик, переживший порыв сильного ветра.

Однажды после полудня
он сидел на своём обычном месте, смотря, как на полу распускались медные лилии.
Дверь открылась, и вошли две женщины,
явно мать и дочь.

Простите, начала старшая женщина,
мы только что переехали в этот город и хотели бы приобрести инструмент,
чтобы Беатрис занималась. Что-нибудь скромное, добавила она смущённо.

Он должен был закрыть глаза, когда девушка взглянула на него.
Два синих камня ринулись в неподвижный пруд
и две синие змейки начали виться по его дну.

На вид ей было восемнадцать или чуть больше, очень изящное создание, движения быстрые, одета в серый пиджак и длинную фетровую юбку.
Она обернулась и, пока её мать продолжала говорить, подошла к Бёзендорферу,
стоящему в дальнем углу, открыла крышку и села на стул.

Беатрис!
Пускай, Мадам. Я люблю слушать этот инструмент.
Он не узнал звук собственного голоса, скрипевшего, как дерево на сильном ветру. Всё внутри него трепетало.
Видите ли, мистер…
Она подождала, чтобы он сказал своё имя, но он продолжал глядеть на Беатрис, пока не сыгравшую ни одной ноты.
Я овдовела недавно, вот мы с Беатрис и решили переехать сюда. Мы были вынуждены продать наше пианино, но девочке скучно без инструмента. Мы никого здесь не знаем.

Беатрис начала играть. Это была соль-минорная прелюдия Баха.
Простите, сэр, Вам плохо?
Да-да, ничего страшного. Я слегка простужен, ничего серьёзного.
Он вынул платочек из кармана, но слёзы не хотели останавливаться.
Простите, Мадам, мне нужно принять лекарство. Я вернусь через минутку.
Он прошёл в смежную комнату. Благородная, скорбная музыка, исполняемая с поразительным мастерством, наполняла собою пространство и вибрировала под лазурным куполом его мира. Он не мог больше сдерживаться, опёрся на дверь и зарыдал, пытаясь не выдать себя слишком громкими звуками.

Прелюдия закончилась и началась фуга. Бёзендорфер пел тёмным, бархатным голосом очень дорогих, породистых инструментов. У него никогда не получалось так играть. Фуга катилась и катилась, безупречная, с великой проворностью и вкусом, её голоса мчались по воздуху, как смесь несмешиваемых потоков. Затем всё прекратилось, как будто внезапно поднялось ввысь.

Он вернулся с покрасневшими глазами.

Женщина взглянула на него тревожно. Беатрис стояла возле Бёзендорфера, положив правую руку на крышку. Он заметил, с каким усилием она оторвалась от рояля и подошла к матери. Каждый её шаг становился всё более унылым.
Простите меня, Мадам. Должен сказать, игра Вашей дочери произвела на меня большое впечатление.
Благодарю Вас, сэр. Она очень прилежна.
Вы уже выбрали инструмент?
Как Вам сказать… В этом-то и заключается трудность. Мы не можем позволить себе купить рояль, так что мы подумали…
Беатрис, Вам нравится Бёзендорфер? Он посмел обратиться прямо к девушке, хотя его сердце прыгало, как раненое животное.
Да, сэр, очень. Она опустила лицо, но синий отсвет задержался в его глазах.
У Вашей дочери большие способности, Мадам. Я советую Вам найти приличный инструмент. Она не должна потерять вкус к музыке. Как насчёт этого Бёзендорфера? На него есть скидка.
О нет, мы ни за что не смогли бы позволить себе…
Это очень хорошая скидка, Мадам. Позвольте мне предложить Бёзендорфер в качестве подарка для Беатрис.

Теперь обе женщины уставились на него в крайнем изумлении. Ни та, ни другая не знала, что сказать. Он видел, как Беатрис покраснела так густо, что даже её глаза помутнели немного. Наконец, мать произнесла:
Мы благодарим Вас за столь щедрое предложение, но об этом не может быть и…
Послушайте меня, Мадам. Он говорил с такой силой эмоции, что она замолчала с широко открытыми глазами. Я собираюсь уйти на покой и закрыть магазин. Этот Бёзендорфер принадлежит мне лично. Я не могу больше играть на нём. Я всегда хотел отдать его кому-нибудь, кто будет любить его и заботиться о нём. Прошу Вас, примите его от меня! Вы принесёте старику огромное, огромное счастье! Пожалуйста, Мадам! Я не могу представить мой Бёзендорфер в лучших руках.

Мать и дочь взглянули друг на друга. Он видел, с какой настойчивостью, с какой мольбой светились глаза Беатрис, и как мать продолжала противиться им, и как, наконец, под натиском синих волн, налетающих одна за другой, её сопротивление было сломлено.
Это очень дорогой подарок. Она не добавила «сэр», но посмотрела на него глазами, полными слёз. С тех пор как умер мой муж, мы видели мало добра от людей. Идём, Беатрис.
Куда же доставить инструмент, Мадам?
Ах, простите меня! Вот наш адрес. Мы живём недалеко, через несколько улиц. Она открыла свою сумочку, достала крохотный серебряный карандаш и записную книжку, вырвала страницу и, облокотясь на стол, начала писать. Он не отрывал взгляда от Беатрис, но девушка смотрела на пол, смущаясь, трепеща, краснея, почти плача.

Затем они обе поклонились и вышли на улицу.
Он последовал за ними. Женщины удалялись прочь, их фигуры сливались с летучим гобеленом спеющего воздуха. Вскоре он уже не мог разглядеть их, а видел лишь две нити, колеблемые ветром. Дойдя до середины улицы, они остановились и обернулись. Он смутно видел взмах руки. Он поклонился тоже.


Рецензии
Роман в верлибрах? Красиво, но читать долго сложно, ибо много искусственных красивостей затрудняют, как ни странно, чтение. И еще глагол "бледнели"(губы) длительного действия выпадает из контекста.

Валео Лученко   14.02.2016 17:47     Заявить о нарушении
Спасибо, Валео! Конечно, лучше как у Толстого: "Солнце всходит, солнце заходит". Нахожусь в поиске! Удачи Вам, Вланес

Vlanes   14.02.2016 16:02   Заявить о нарушении
Не знаю. :-) Мне Толстой не нравится. И Вам удачи, Слава!

Валео Лученко   14.02.2016 17:48   Заявить о нарушении