О маме

     Нашему внуку Вовке исполнилось пять лет.  Когда он приходит ночевать к нам, то мы с ним уходим от деда, смотрящего по вечерам телевизор, в другую комнату и начинаем укладываться спать.  Раньше Вовка требовал сказку. Когда знакомые сказки закончились, я предложила рассказать о своем детстве, о том, как все было, когда я была маленькой. С тех пор Вовка просит: «Расскажи, как ты жила».  И я рассказываю.
     Сегодня Вовки нет, он не пришел, и не будет мешать, я буду вспоминать маму.
     Крошечная мамина фотография, наверное, на паспорт,  заложена за стекло в серванте. Я редко ее замечаю. Но каждый раз, когда вижу ее, испытываю чувство вины, потому что редко думаю о ней. Ведь чтобы подумать, нужно время, чтобы вспомнить. А времени всегда не хватает. Хотя тут я лукавлю, это, не времени не хватает, а душевных сил. Душа должна потрудиться, чтобы, вспомнить,  как это было, когда была мама. Надо потрудиться! Потому что кто еще расскажет Вовке про прабабушку?
     Итак, мама.
     Самое, кажется первое, что я помню про маму – это рисунок на ее халате: коричневые волнистые полоски, а между ними точки. Я сижу на кровати и говорю почти стихами: «Мамочка пала-пала, волосики ваяются». Это я спала с мамой и на подушке ее волнистый черный волос. Может быть, я помню это по маминым рассказам, но ощущение сна, тепла, смятой подушки – это так явно. А стихи так и прошли через всю мою жизнь.
     Дальше все папа: «Тише, Танечка, не плач, не утонет в речке мяч»; «Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину в машине привезли…»; «сколько будет дважды два?»; «Ш, У – ШУ,  Р, А – РА, это наша тетя Шура!»
     А мамы не было, она была в классе. Она учительница. Ведет сразу по два класса: утром первый и третий, вечером второй и четвертый. Начальная сельская школа. В ней мы и жили: комната, кухня с печкой, холодный туалет да чулан.
Имя у моей мамы сложное – Евфрасия Васильевна по мужу Точилова. Девичья фамилия Лапшина. Было их в семье тринадцать детей, а выжило шестеро: Шура, Николай, Франя (Евфрасия), Фаля (Евфалия), Паня (Прасковья) и Толя.
     Ученики мамино имя упростили и звали ее ФраВасильна, всем это нравилось. Родом мама была из деревни Селезенево, Ивановской области. Это километров в шести или семи от нашего Лесникова, где мы жили. Всего один раз была я в Селезеневе, возила меня туда мамина сестра тетя Шура. Показала крапивное место, где был их дом когда-то, переночевали у Скриповых  - дальней родни.
     Узнала я,  как мама учиться хотела, а мать ее не пускала: бедные были. Пока тепло было, мама босиком в школу бегала, а потом и по морозу. Пристыдили знакомые женщины мамину маму: «Что же ты Пелагея, дочку не жалеешь, вишь,  как учиться то ей хочется! Застудится». Заплакала она, купила обувку дочери да трусов нашила.  Так мама и закончила девять классов. А потом учить пошла в школу, не хватало учителей.
     Потом двухгодичный учительский институт закончила, были такие. Пока училась, чуть дочку не потеряла: переболела Лидочка менингитом, потеряла слух, но выжила. Было сестренке полтора года. Родилась она в селе Никольское, там мама учила. Ухаживал за ней поповский сын Владимир, тоже учитель, розженье, как говорят. На маме женился, а жену первую любил,  вот и не пожилось.
    Рассказывала мне мама,  как жилось ей в поповской семье в войну. Попадья хлеб ломтями нарежет, самый тоненький маме, а она беременная. Ушла оттуда. В лесу землянику собирала да ела, колхоз литр молока давал. Родилась Лидушка здоровенькая, да потом не повезло, оглохла. Фамилия зато красивая, звучная, Свирелина.
    Вскоре перевели маму в Лесниково. Вот и жили они вдвоем с дочкой в нашей школе. Днем ничего, уроки. А ночью страшно, одни в пустой школе. Окна огромные, хоть на телеге заезжай. Проезжая дорога в ста метрах.  Да еще учительницу убили в соседнем селе. Война, голод. Ужас!
     Подруги привет с фронта передали от Виктора Точилова.
В самый первый год работы в школе Лесниковской познакомились. Было маме семнадцать лет. На фото худенькая, круглолицая, беззащитная. Любил ее сильно, но безответно. Так  бывает. Придет, сядет у постели и смотрит на нее молча. А она спит. Проснется, фыркнет, отвернется, а он сидит, любуется.
Потом уехала в Никольское, расстались, не виделись много лет. Виктор женился, на фронт ушел. Мама замуж вышла, теперь вот одна с дочкой и снова в Лесникове.
     Ну, привет, так привет! И ему тоже. И пошли письма…
«Следы ног твоих целовал…» Да пока был на фронте, жена сына родила, чужого. «Вернусь с фронта к тебе…» А она рада была: не одна!
     Пришел фронтовик, отгулял, откуролесил за всю войну.
Хозяйством стали обзаводиться. Из Иванова зимой на санях вез кровать железную, роскошь по тем временам. Простыл сильно, плеврит заработал, умирал в больнице. Месяц температура держалась сорок два градуса. Кости да черный волос на коже. Врачи удивлялись, как еще живет? Сердце молодое, как медный колокол. А все равно не выжить. Мама корову продала, купила на рынке с рук девять ампул пенициллина, спасла. Может и еще какие болячки, в окопах заработанные, вылечились. Родилась я.Было им по тридцать шесть лет.
     Первая моя фотография: стою на стуле, в черном пальтишке, в светлых валеночках, взгляд изподлобья,  щеки из капора вываливаются, а в руках подснежники. Самые любимые цветы на всю жизнь. Мама с учениками, в этот же день: худенькая, моложавая, волнистые черные волосы до плеч, красивая. И еще общая семейная фотография: мама, папа с папироской, Лидушка с любопытным взглядом, я у мамы на руках, да папина племянница Надя, нянька моя. Сидим на лавочке под соснами.
     Под этими же соснами и загорали летом. Старое одеяло расстелем, а оно на солнце нагреется, ноги босые обжигает. Играли в домино с папой. Он проигрывает, сокрушается,  как это я играю хорошо. Мама смеется, а я собой горжусь.
     Был у нас щенок. Молодой, глупый, такой же, как я. Мы загораем, а щенок лает – заливается, да за босые ноги нас хватает. Папа спасал, отгонит щенка. А когда я одна, то загонял меня на лавочку щенок своими щенячьими забавами. Лавочка под сиреневыми кустами, а цветут они не с бордовым оттенком, как сейчас часто вижу, а именно  сиреневым, с голуба. Аромат! Только в детстве такой бывает!
     Недалеко от лавочки круглая, неглубокая как тарелка, ямка. Весной в ней лужица, а летом травой зарастет – тарелка и есть тарелка. Сижу на краешке, в куклу тряпичную играю.  У куклы лицо цветными карандашами нарисовано, страшненькая, но любимая. Да и нет другой-то. Кофта на мне красная, мамина, рукава закатаны. А щенок уже подрос, дури только не убавилось. Примчался, и ну лаять! Я руками машу, отгоняю. А он зубами хвать за длинный рукав, рычит да вокруг ямки - тарелки скачет, хвост пропеллером крутит-играет. Завертел меня до слез, а я все куклу спасаю. Мама услышала из класса прибежала. Досталось щенку.
     Мама меня часто в класс брала. Я там свой человек, ребят всех знала. Как-то на уроке пения поставила меня мама возле себя. Я как раз подбородком до стола уже дотягивалась. Все поют хором, и я подтягиваю. Мальчишка с передней парты заметил, кричит: « Смотрите, Светка поет!» Все смеяться, а  я смутилась.
     И пению мама учила и рисованию, и рукоделию. В глазах стоит девочка, вышитая стебельчатым швом: бантики в волосах, платьице на кокетке, носочки, сандалики, корзинка в руках. Идет по ниточке – дорожке, а там грибы стоят, ягодка земляничка растет. Все как живое. Мне до сих пор так не нарисовать.
     Видимо, во всем понемножку мама была талантлива. Она ставила спектакли с детьми. На праздники в школу сходилась вся деревня. В классе была сделана сцена с суфлерской будкой, с кулисами. Даже я играла на этой сцене. Роль была ответственная, я играла партизанскую девочку. И даже несколько слов говорила по- немецки. Аплодисменты помню до сих пор.
     Разыгрывали и смешные сценки:
- Кто съел пирожное?
- Не я!
- А почему у тебя на губах крошки?
- Крошки? Да это от вчерашней картошки!
     Так хотелось узнать, что же это за пирожное такое с крошками. Зато каким чудом казались новогодние кульки из-под елки! Ведь в них были кроме карамели яблоки! Каждому по одному! Ничего, что с мятым бочком, все равно чудо среди зимы!
     Мама расставляла пакеты под подарки в фронтовой фанерный папин чемодан, и мне под строгим маминым контролем доверялось раскладывать конфеты. Пакеты склеивали вареной картошкой. Дети после уроков красили бумагу чернилами: красными, фиолетовыми, зеленкой.  Сушили, а потом резали из нее флажки – гирлянды на новогоднюю елку, бумажные цепи. Из такой же бумаги делали цветы на праздник Первомая.
     Праздников в году было четыре: новый год, «Елка» иначе говоря, Первомай, Октябрьская и «Смоленская». Ну, первые три понятно, а «Смоленская» отмечалась десятого августа. В каждой деревне был свой, престольный что ли,  праздник. На Смоленскую созревали лесные орехи. По традиции дети шли их собирать. Разве сравнишь молочную нежную спелость лесной лещины с теперешними пересушенными деревянными камешками, что по безумной цене нафасованы в магазине! И какая же кислятина, эта зеленая сочная ореховая одежка! Зубы сводит! Ведь снять то ее вернее всего зубами. А орехи висят на тонких веточках по четыре, по три, по две штучки в горсточке.
     В Смоленскую к нам съезжалась вся папина городская родня, а было их немало и все родом из деревни. Сил маминых и денег, конечно, уходило немало. Все подоконники в школе были уставлены студнем, густым, застывшим в дрожалку клюквенным киселем. Ох, как хорошо шла под него папина самогонка, горевшая синим газовым огнем. Одного квасу заваривали целый бочонок,  и пили ковшом, пока пузо не лопнет. Винегрет делали, а вот оливье тогда еще не было в ходу.
     Было ли мясо,  не помню. Зато помню, что по осени резали телка и здоровую свинью, которую подвешивали на толстенный сук у сосны. Спрятаться от поросячьего, очумелого визга было невозможно. Он проникал сквозь заткнутые уши, раздирал сердце жалостью и чужой болью. Даже сейчас, когда пишу это, наворачиваются слезы, детские, тогдашние.
     Потом жарили печенку. Как вкусно она пахла! Но есть я ее не могла: совесть не позволяла. А вот суп с курятиной ела. Варили его вместе с головой петушиной, и папа уверял, что гребешок – это самое вкусное в курице. Мне тоже так казалось тогда. И курицу, вернее петуха,  было как-то не так жалко. Наверное,  потому, что клевал меня в детстве петух нещадно, по темечку, и вовсе не понарошку, как в сказке, драчун был ужасный! Его не только деревенские петухи боялись, даже коршун стороной облетал. Красавец был! С красно-зеленым хвостом. Мог показать, кто в доме хозяин. Ну и куры неслись на славу! Тоже красавицы были: черные, коричневые пеструшки, не то,  что белый теперешний инкубатор.
     Мясо же хранилось в холодном чулане, в больших деревянных ящиках, нарубленное квадратными кусками. Чулана я боялась. Было там холодно, сумеречно. Валялся всякий хлам. И, подозреваю, что водились там не только мыши.
    Была страшная история, когда из дома стали исчезать чулки, носки, мелкие вещи. Да и видела я, сидя на кровати, что в углу, где на одноногом маленьком столике стояло радио, сидела длиннохвостая крыса. Пришлось папе вскрывать пол в кухне, где крысы свили огромное гнездо из наших потерянных чулок. Ушли умные животины в другое место, не понравилась им отрава.
    Так и вижу эту комнату: кровать с никелированными спинками; радио в углу, из которого неслись звуки матча, знакомые фамилии Хурцилава и еще кто-то. Зеркало в простенке между окон. Под ним на гвоздике кожаный мамин ридикюль синего цвета. Три фикуса выше человечьего роста. Деревянный,  на заказ изготовленный комод с большой глиняной кошкой-копилкой, подаренной Надей, двоюродной сестрой, нянькой моей и Лидиной подругой-ровесницей. Еще одна кровать с пружинным матрацем. Стол посередине комнаты, где мама вечерами проверяла стопки тетрадей, писала планы учительские на следующий день своим бисерным почерком, соединяя все буквы друг с другом  в неразрывную цепочку.          Писала мама школьным перышком в тетрадях в клетку. Ничего красивее этого почерка, а, скорее всего,  роднее, я не знаю до сих пор. Много лет спустя, больная, парализованная, левой рукой писала она мне письма в далекое далеко, тем же школьным перышком, корявыми буквами, но сохраняя что-то свое, присущее ее почерку.
     Мама! Как я могла так долго не думать о тебе! Сейчас я в ее возрасте, но все еще она старше  меня, все еще мама.
     Во втором и третьем классе учиться мне пришлось у мамы. Никак не могла я называть ее по имени и отчеству, протестовала моя детская душа.
     Я помню, как сидя за этим столом, я горько плакала и переписывала домашнюю работу, за которую поставила мне мама тройку. Тройка была обиднее двойки, хотя двоек я не получала долго. Виной всему был мой природный плохой почерк. Чистописание – это не мой предмет. Да еще первый класс я окончила в больнице, лежа на спине неподвижно. А писать приходилось,  положив тетрадь на фанерку на согнутых коленках.
     С дочерьми маме не везло: одна оглохла, другая в шесть лет заболела кокситом и стала хромать. Положили меня костно-туберкулезный санаторий в Иванове. Вылепили на спине гипсовую кроватку, привязали к кровати нагрудником с лямками, и два года не разрешали вставать. Не могу сказать, что методы лечения были плохими, ведь суставчик мой восстановился, а нога выросла до нормальных размеров. И, хотя в восемь лет пришлось мне учиться ходить заново, хромать я перестала.
     Мамочка же моя,  через каждые две недели, шла пешком восемь километров до городка, потом два часа на поезде, и вот она у моей кровати, или возле окна на морозе, потому что часто бывал карантин. А не приехать нельзя, ведь я жду ее. Спасибо, мама!
     А ведь ездила она не только ко мне. Лидушка,  в силу своей глухоты, училась то в Кинешме, то в Шуе. Домой приезжала только на каникулы. Перед ее приездом, старый фанерный чемодан постепенно заполнялся печеньем, конфетами, сахаром, подушечками, пряниками. За каникулы все это съедалось. Не без моего участия, конечно, ибо за компанию, сами знаете,…жид удавился…
     Когда приезжает ко мне сестра моя старшая, единственная, не мудрено, что сядем мы с ней на кухне по душам поговорить, маму вспомним, поплачем.
     Разница в возрасте у нас с сестрой – семь лет. До того, как я стала осознавать, что у меня есть сестра, я видела ее платьица, из которых она выросла. Они хранились в каком то ящике, скорее всего, это был сундук. Но самого сундука я не помню, а что в нем хранилось, помню. То самое Лидино платьишко в клеточку бежевого цвета с красной тоненькой ниточкой по этой клетке. Еще там были старинные полушалки кружевные, рулоны широких кружев, мамины платья из старинных материалов. Натурального шелка, с искусно сделанными цветами, креп-жоржета и чего-то еще. Мама говорила, что это реквизит для театральных постановок.
    Свой первый год работы она проработала в лесниковской школе младшим учителем. Еще была старая заведующая, наверняка помогавшая ей, семнадцатилетней учительнице утвердится в профессии. Школа была центром культурной жизни. Мама вела театральный кружок. Молодежь деревенская тянулась туда. Вот там и познакомились они с моим будущим папой. Тогда и начал ухаживать он за ней.
     Были они одногодки, 1914 года. Образование у папы, как он сам говорил: «Три класса, четвертый – коридор». Когда он учился, в школе еще преподавали закон божий. А он, шалопай, нарисовал на школьной доске карикатуру на попа и не стер. Последствия были жестокие: выгнали из школы. Папе вообще на попов не везло. Когда он родился, поп то ли пьян был, то ли сердит, и нарек его Путом. Еле-еле уговорила его Зинаида, бабка моя, дать другое имя. Видно приношение хорошее было, и нарек поп младенца Виктором. Но, это уж совсем другое дело.
     Как-то, вскоре после маминой смерти, а было мне тогда двадцать четыре года, в самом расцвете молодости и свежести я была, одела я мамино девичье платье, и стоя перед зеркалом, спросила отца: похожа ли я на маму. На что он с грустью ответил, что мама была красивее… Любил он ее всю жизнь. Попросту, по - деревенски, иногда по пьяному делу и ругнется и поколобродит. Мама осердится, и день не разговаривает, и два… Но отец так старается ей услужить, все дела переделает, что маме смешно на него станет. Ну и ссоре конец. А я глупая была, в ссору влезу, за маму заступаюсь. Что я в их отношениях понимала?
     Помню, что пели они песню Людмилы Зыкиной на свой лад: «В жизни раз бывает сорок восемь лет…» Мне тогда было двенадцать лет. Я не помню их молодыми. Но сорок восемь, разве это много, особенно, когда тебе скоро шестьдесят?
     Каждый год к учительской конференции, которая бывает перед началом учебного года, мама покупала себе новое платье. Это было раз в году. Потом платье висело в шкафу, его просто некуда было надеть. Но каждый раз, видя маму в новом платье, с подкрашенными губами, с ее черными, не седеющими волнистыми волосами, заколотыми простой гребенкой, мы любовались ей. Она не была худенькой, скорей даже наоборот. Но нам нравились и крутые бедра, и крепкие плечи, вся ее крепкая, складная фигурка.
     Я помню ее сиреневое полупрозрачное платье в редкий цветочек. В нем она приехала с папой забирать меня из больницы. Какой это был праздник! Я и свое платье помню: бирюзовое в мелкий черный горошек. Мне восемь лет, я не умею ходить, и папа несет меня на руках по деревне, а все смотрят.
     Было еще строгое в черно-белую полоску платье с пластроном и пуговками в два ряда. И васильковое кимоно. И еще черный крепдешиновый костюм с розовым воланом в глубоком вырезе, это называлось манишка. И еще туфли, на высоком толстом каблуке нежно сиреневого цвета с тонким черным лакированным бантиком. Другие туфли назывались «Сорочки». Черно-белые,  они были похожи на сороку. Все это было из ее молодых лет.
     Мама старела, болела. Былой шик уходил, а платья хранились. Когда мамы не стало, я увезла на память три маминых платья. Долго берегла их. Потом,  когда нищета добралась и до меня, а случалось это в нашей стране с завидной постоянностью, я перешила на себя черную крепдешиновую юбку. Носила с удовольствием, потом ушила еще, и моя дочка побегала в ней.
     Был у нас в доме мамин портрет в широкой деревянной рамке. Там ей лет около тридцати. Стрижка времен НЭПа, открытая высокая шея, темное платье с овальной белой вставкой на груди. С этим портретом мы хоронили ее, а потом с него же сестра заказала керамический овал на памятник. Фото на памятник поставили другое, когда рядом с ней положили папу, очень уж резкая разница была в возрасте. Портрет сгорел в пожаре, в нем же погиб и папа.
А овал на керамике до сих пор у меня.
     Дальше, дальше ведет цепочка воспоминаний. Да разве все расскажешь! Сердца не хватает, устала! В другой раз.

27.11.08 г.


Рецензии