Про любовь человеческую

               


     День  был так хорош, словно был он седьмым днём творения Господня, когда он отдыхал и радовался. Он был многообещающе хорош. А так – день среди дней. Но в чём же осОбина его, в чём знак, что не такой он, как все другие лёгкие летние дни? Нежность какая-то разлилась кругом, ласка необычная. Что же это? А это – тишина! – понял, позолочённый веснушками, Ванька.
     «Жалко, бабаня умерла, - подумал Ванька. - При ней дед крутился молчком, она его на работу ой как заводила! Он перед ней крошился на узоры, как молодой бурлил работой, а  воздух не портил гадким словом, а удобрял шуточками завитастыми. Да и мамка никуда не бегала, а с Ванькой щебеталась да маялась. И теперь она не за тем бегает, о чём дед говорит, а от самого деда. Больно ей его, жалкого, видеть, тошно его заведённого слышать. А при бабане такого не было. А вот ушла от них бабаня и повелось.
     И как только дом их старенький не треснет от этих склочек всегдашних», - думал Ванька, как бы отстранившись от самого себя, как будто был в доме ещё один точно такой же Ванька. И встал он как дом, раздираемый сварами старика и молодухи, одеревенело, слушая тишину…
     Мать вышла, вешать стиранное бельё. Улыбнулась сыну и вздёрнула нос: « Вот он мой какой, солнышко! Ванюшка!» Перед кем она так? А перед днём белым, перед небом с солнцем, которое всем. А у неё своё – синеглазое, родное.
     А Ванька и не дом теперь одеревенелый, а дерево живое – хочет обнять мать зелёными мягкими ветками, расцвести небывало. Нашептать нежных шорохов: пусть она с него глаз не сводит, не бежит со двора. А деду он проволоки золотой натащит, Венька обещал, пусть цепи плетёт, мать наряжает и приковывает к покою – дед при деле тихий. А если и выпьет – то не дышит – перед мамкой пример держит. Но это всё, когда он дела чарует. Так и говорит: «Зачарую это дело».
     « А странно, - думает Ванька, как будто две мамки у меня, одна со мной, другая при деде. Со мной она - как и не мамка вроде, а лучше мамки. Весёлая, озорная, ну как девчонка, которая нравится, и как будто играет в мать. А при деде – ну почти та, как он говорит, потому  как ни встанет рядом с дедом – так против деда и Ваньки сразу. И не  поймёшь,  как получается так, мгновенно, и жалко её сразу до слёз, сделавшуюся чужой, дедовой Милкой. И деда как будто два у меня, хоть и орёт он одинаково и при мне, и при Милке своей, но при Милке он как Милкин отец, а при мне как дед и мужик сразу. И вот я бы мужику всё сказал, что думаю, и хочу сказать, а вот деду не могу. А это так почему?»
     А тут и дед из дверей выглядывает. Лицо лукавое, добрый значит, и ещё это значит, что выпил он. Ну и для полной точности – ещё хочет. Кивает Ваньке, подзывая его к крыльцу. Не хочет Ванька вырываться из тишины, но детская покорность сильна, - лучше спрятать себя и угодить старшим, чем показать как, где и когда тебе хорошо. И он спрятал свои радости в открытом воздухе. Как все дети. Чтобы не отняли и не задушили мнением то, что взрослым – ерунда. Он спрятал тишину  в никому не нужные мысли, повесил их на забор, у которого стоял, и подошёл к деду.
     - Пойдём, Ванька, надрочим рыбы. – Мирно сказал дед.
     - Ты что, дед, охальные слова мальцу говоришь? Он и так это приспособился делать, дрянь такой! Не твоя ли наука, похабень  старый? Вечно ты о бабах плачешь своих прежних! Всё щупаешь их по памяти.  Да вслух зачем их телеса перебираешь? Этот уши и вострит, и в дело пускает. Весь в тебя пошёл, шкода такая, и баб твоих в уме всех перемял небось! По наследству ему их передаёшь. Ещё бы! Что ещё и передать? В доме не густо нажито, не до того тебе было.   Всю жизнь сучок затачивал, пока как карандаш не стал. Списал и карандаш, а на губах всё мясо бабье да слюни твои, - орёт Ванькина мать, дочь сточенного карандаша, невысокого, щупленького старичонка, с острым носом и маслянистой проплешиной на голове.
     - Не слушь  её, Вань! Я честным трудом жил, вот и всё моё ****ство. А мать твоя сама работать не хочет, чтоб жрать иметь и пить хлебать! Пол пенсии пропила, выкрала и пропила со своим Ханом! А он не Хан, пи*дка ты эхнова, а пахан какой-нибудь! Вот увидишь, из зэков он будет, выплывет это, да поздно. И тебя обучит своему делу воровскому. Вишь, крадёшь уже, у отца родного! А Ваньку не трожь! Все дети этим балуются! А откуда берётся – кто может сказать? Природа, дура, зовёт! Свою лучше лунку береги, а то родишь второго, а кормить мне, деду!
      Ванька видел, что вяловато дед на Милку идёт, чуял,  о другом он сейчас думает.  А Милка день портит, хочет не пустой таз в дом занести – с грязью. Он стоял, понурившись настолько, что их, понятные ему слова о его ночных тайнах, не тронули его стыдом за себя, поскольку стыд за их бесстыдство, так говорить о нём и о друг друге, перекрыл в нём стыд собственный…  Он стоял как призаборное дерево, внимая всему на свете, но молчащее бесправно. Лишь жалость к ним захлёстывала его горячей волной, и едкий стыд за них как бы растворял его в саморастворении личных чувствований, и не было в нём поэтому никакого протеста их произволу так испортить и день этот чудесный и его ровное и ясное настроение, растворённое в нём, а вот теперь облитое этой щелочью их злого карканья друг на друга. Они и правда вдруг увиделись ему двумя воронами, одна холёная, и блестящая перьями, а другая ощипанная и злая, и  правдой карканья брала старая и надорванная, а красотой лицезренья – молодая и красивая, и всем видом своим она была права вне правоты, ибо мать она была его, а мать права вне всякой правоты одной своей кровью в нём, Ваньке…
     - Опять попрёки завёл? Нет мне тут работы по мне!
      - Всем есть работа, а тебе нет?
     - Нет мне работы по характеру!
     - По характеру тебе одна работа – стерва! И правда, нет такой работы. За это денег не дают! Людей бесплатно изводят, для удовольствия!
     - Способности у меня другие, - начала было Милка их объяснить, но дед оборвал:
     - Знаю я твои способности! По кустам куролесить! А таким работа – из ширинок деньги вынимать. Да не построили ещё публичных домов по деревням, это в городах такие заводы завели, с такими станками! Ты бы и ехала туда, а нам приветы слала. А денег не надо! Денег нам таких с Ванькой не надо! На, скажешь, тысячу, я её честно наебла, а я тебя ею удавлю, - и полез было к её лицу, но остановился. «Как можно тысячей удавить?» – подумал Ванька. «Никак нельзя. Сам понял, что нельзя, вот и не полез показывать»,  - думал Ванька, подпирая забор. И хоть закипело в нём от слов дедовых, что швырнул он в мать, заклокотало, и кулаки его сжались крепко, и хотелось ему подойти к деду и врезать ему прямо в рот его кричащий, как просто чужому и паскудному мужику, обижающему его мать родную, но жалость к ним обоим и неправота их взаимная, держала его крепко посередине, ни на чью сторону не вела, хоть и кричало в нём сыновье, остро и больно кричало. И был он как всегда в таких делах – третий лишний. Возраст гнул его к земле, и был он землёй, поглощающей скверну.
     - Отец, ты у меня дождёшься! Всё тебе скажу!
     - И что же? – ехидно, и вздрагивающе внутренней обидой, спросил старик.
     - А то, что на себя посмотри!
     - А что на мне? На мне крест, Милка! А на тебе нет.
     - Крест-то когда себе принУдил? Когда грехи к земле гнуть стали?
     - Нет грехов у меня человека! Одни грешки, и всё от вас, от баб препоганых! И то с меня не ты спросишь, а к кому умирать пойду, марАзница! Отца плотью попрекать?! Да если б не то, и тебя бы не было!
      - А ты меня можешь, можешь попрекать? И плотью, и тем, и сем, и всем? Моим видом, и хлебом твоим, и сыном моим рОдным?
     - Вот тварь! Ванькой ни раз не попрекал! Дитё свято, кто б его не наёб, хоть свинья, хоть сука. Что родила его ты от кустов – не попрекал! Хотя отец всем известный. Колька отец! Бычья сиська! Но Бог детей даёт, а Колька только помогал. А вот невниманье твоё к работе попрекал и попрекать буду. Потому что дитё,  на жизнь вытолкнув, кормить надо! А дитё пухнет… - старик хотел было сказать «с голоду», но оборвал речь, смешался неправду говорить. В неправде – уязвимое! Но тут же вывернулся:  - тухнет от ****ской вони твоей, и слов твоих, отцу супротивных, мерзких слов!
     - Заткнись, папка! Тысячу раз заткнись! А то… - Милка выкатила глаза и побледнела.
     - Чего же? – юзил около неё дошлый старик.
     - Скажу, что тварь ты! Что гад словесный!
     - Уже сказала! Горемычная! Горя своего ты не чуешь!
     - И добро своё попрёками обгаживаешь, вот что! И что ум твой в одни деньги вхож, а не в душу! И что… и что затрахал ты меня в доску, Скрудж рёхнутый!
     - Ах ты, булка сраная! Вкусная, а жрать нельзя!
     - Леший истасканный!
     - Сутерва измыленная!
     - Шалоблудный!
     - Соска мужикова!
     - Дрыныч обломанный!
     - Ку… - выдохнул дед и задохнулся, трясясь мелкой рябью, но довыдохнул всё же по собачьи: -р-р-р-ва!!!
     Они ещё не выплюнули на землю весь запас обученных у жизни слов, Милка хотела было ответить на курву, а Ванька хотел сглотнуть то, что хотел сплюнуть, и уйти в дом, но дед взял второе дыхание:
     - Господи, помилуй! – взвыл дед, бухаясь на землю и задрав к нему кричащий чёрный рот. – Останови ты эту шелудИху! На отца, - помилуй её, тварь куражную! - на отца!.. – Руки его скребли землю, несознательно, но яростно скребли.  Иль жизнь мою задуши, Господи! Может смерть моя, её, кУрвицу бесИвую, окстит! Боже мой, Боже! Устыди душу её препоганую! Спустись наземь, встань между нами: кто есть кому объяви ей, злЫбени бесстыжей! Уйясни ей, что отец я ейный, что по порядку я первый, а она кто? ****ь она человеческая, и бабья ****ь! Но ты как с человека с неё спроси, не как с бабы! Дурная бабья природа, это твоё упущение. А человеком быть и ей надо! Что отца мучит?! Что дряни отцу говорит? Ты меня, Господи, знаешь! Кому я вредил, кроме как самому себе? Никому. И за что мне эти горемУти? Это бесиво дОчее? Что тебе стоит раз сойти?... – орал дед, глядя в небо. С настоящею болью орал, сотрясаясь тщедушным, выпитым жизнью телом.
     Дочь притихла. Жалость гуляла по её лицу, но к отцу не протянулась. Она шмыгнула в дом.
     Ванька стоял тихо, опустил голову. Опять потекла по миру тишина. Утекли чёрные реки  слов в землю. Не добрались они до неба, и Бог не сошёл…
     Дед опустил голову, встал, тряся штаны, и посмотрел на внука.
     - Ванька, что стоял чучелом, не заступился? Иль тоже меня в уме клал по-ейному? Ты её сын, что с тебя взять?! Но ты мой внук!  Защита деду! А где защита? Где не надо – есть ты, где надо – нет тебя сроду. Хаял деда в уме, хаял?
     Ванька скривил лицо…  «Тронул душу, тронул…» - подумал дед, и пожалел. Испугался лица Ванькиного. Вот-вот заплачет, а терпит слёзы мужиком. «Ну что за жизнь препоганая? Учить надо, а как учить?». У деда внутри срамно как-то стало.
     - Ну что ты?.. Ваня… - « Какой с него спрос? Нет с него ещё спроса за других отвечать. Меня-то он только ртом своим и мучит. А кому же ещё хлеб отдавать? Не в попрёк, а жрать ему всегда охота, а доход мой не согласован с интересом его живота. Прости меня, Господи! Не приработал на его аппетит» - думал дед, обдаваясь как кипятком жалостью к внуку.
     - Ну что ты… - повторил дед. – На тебе сушек, - дед полез в карман. – Тебе припасал, мне что ль? Я теперь лишь воду грызть могу. – Дед натянуто засмеялся: - Грызть воду – это я хорошо сказал, точно сказал.
     Ванька понял движение деда, увести его от слёз обидных, и он выплеснул их в словах:
     - Водку грызть, а не воду.
     - Цыц! – Мирно сказал дед, - я водку не пью, Аннушка не позволяет! Одна у меня теперь баба осталась – Анна Пална! Дорогая мне баба!
     Так они, уже оба смеясь, вышли из этой напасти. Но в Ваньке вызрело наконец то слово, которое он так долго искал в уме своём после всех таких Орных баталий между мамкой и дедом, вызрело-таки слово как всё это назвать: ДУШЕГУБЫ. Это он подумал вообще о всех людях, а не про деда с матерью своих бестолковых. Жалость его к ним, видимо, спасала его от жестокости к ним же…
     Дед шмыгнул в сарай, вынес удочки. «И червей уже прикопал!» - удивился Ванька, видя как дед открыл железную коробочку из-под чая и щёлкает пальцем червяков. Всегда он их так на живучесть проверяет. Ну и ясно, что у деда на уме. «Пойти в отлОг», так он это называл, выражение уму непонятное, но суть его ясна уж давно Ваньке.
     - Пошли, Вань, мочи нет эту видеть, дуру размасленную! Фиг тебе рыбы! Иди к своему, топчет тебя, пусть и кормит. А денег не ищи, я их с собой взял, рыбу буду приманивать! – дед злорадно рассмеялся, хлопнул Ваньку по плечу и бодро зашагал за ворота.
     - Эть, эть! Как я иди! – крикнул он уже за воротами, - иди красиво!
     Ванька догнал его бравым шагом, думая, плачет сейчас мать или нет.
                .  .  .

     - Счас, Вань. Надрочим рыбы, не бойся! Кто ловит, а кто дрочит. Одну за одной это значит, Ваня, одну за одной. Эх, по молодому, так их растак, одну за одной, девок этих беленьких, помпушек маковых! Ух ты! – остервенело взвыл дед. – Но сначала в магазин, Ваня, сначала в магазин. За подругой, за красненькой. Чтоб душа расслабилась. Чтоб брод к доброте нашла. А сейчас во мне всю доброту напрочь вышибло чадо моё богомерзкое. Мать твоя меня бесит, дюже бесит! Ей бы вот вставить туда и прокрутить как следует! Чешется и чешется у неё.
     - Это у неё по наследству, - ляпнул Ванька, пацан двенадцати лет. Это он как мужик мужику деду сказал, не по обиде. Засохла обида.
    - ВЫебыш! – завизжал дед. – И ты в попрёки!
     - Да не в попрёки, в чём природу упрекать? Зовёт природа, сам говоришь.
     - Ай, Ванька, - сплюнул дед, - вот вы как с Милкой всё вывернуть умеете. И всё в деда ткнуть, всё в деда, все слюни ваши ехидные, - он опять сплюнул.
     - Иди не вякая. А то отправлю вас к Хану с матерью твоей. Пусть вас обхаживает, как я. Он вам рот маслом не намажет, хлеб вам не преподаст. Хрен он вас будет кормить. Он матку твою тыкать будет и тебя.
     - Я тебе дам, дед, тебя! Я тебе что, баба сзади?
     - Умный ты больно, а не понял. В морду тебя тыкать, да попрёками.  Как вы меня с Милкой тычете.  Не сладко будет вам ума набирать. К деду вернуться захотите – масло есть, а нет деда – помер!
     - Как помер?
     - Это я умозрительно говорю. Ты представь. Жалко будет деда, Ваня? Скажи честно, жалко?
     - А то, - шмыгнул носом Ванька. Жизнь представилась не сладкой, хотя и сейчас не мёд. Тухло в доме. Шумят и шумят. Колготно лихо. А дед в гробу – тихий, и такой правильный – это проймёт и без крика. Тут ясно, кто будет прав.
     - Дед,  ты б не пил и умирать не надо, - перешибает Ванька словами не выходящие на лицо слёзы.
     Дед с утра уж сдобрил себя винцом. Чтоб тянуть подольше –  вино он всегда разбавляет вполовину водой, говорит: «Как Исус, для мира и любви! Да, дети мои, как Исус  разбавляю, и как Исусу перед смертью смОчите мне губы уксусом вонючим, гады вы нешутЕйные! Я старый и я вас кормлю, а вы меня дерьмом мажете!» - И так всегда, а не часто.
                .  .  .

     Ну вот и магазинчик.
     - Клава, дай родненькую, Аннушку мою. Нет, дай две!
     - Дед, хватит тебе одной, - выправляет его внук.
     - Молчи, Ваня, и на людях не позорься, деду перечить – нехорошо.
     Клава моргает Ваньке. Клаве двадцать пять. Это на неё Ванька пачкает постель.
     Клава улыбается.
     Ванька не выдерживает, вспыхивает весь сладкой дрожью, и быстро идёт к выходу.
     - Ванька-дурак! Да ты ж меня крючком зацепил и тащишь! Вернись, я ещё денег не уплатил.
     Ванька возвращается и смотрит,  как дед снял одну галошу и полез в носок за деньгами. Дед достал, поднялся, подавая Клавке две бумажки, моргнул ей, и сказал Ваньке:
     - Вот кого ловить надо, а ты деда подцепил! – и запшИкал противным смешком.
     Ванька взмок аж весь от униженного напряжения своей души и плоти. И как бы впервые обнаружил в себе какую-то животную покорность жизни и людям,  и возмутился этой своей покорностью чем-то нарождающимся мужским и твёрдым. Он понял, что это всё прорвётся в нём однажды, как гной прорвётся его покорное детство,  и вытечет оно напрочь, зацементируется жёстким и прочным, и даст он всему и всем ответ свой основательный.
     - Ну, всё, слава те Господи! Идём, внучёк, идём, куда шли. А если мать спросит, тут мы не были…
     Дед очень боялся быть обнаруженным в пьянстве своём перед Милкой. Боялся он потерять авторитет слов своих, поставить их под сомнение и под упрёки Милкины, что говорит в нём не разум его и не совесть плачущая, а вино лживое. И как-то уж умудрялся он пить незамеченно по большей части. И Милка его этим хоть не торбошила, что радовало деда беспримерно. В этом вопросе он просто гордился собой несказанно. И Ванькой в этом вопросе он гордился тоже, зная, что не продаст его матери своей.
     Ванька на улице наконец-то задышал. Всё стиснутое в нём как бы размякло под лучами солнца. Он зажмурился и улыбнулся мысленно Клаве, и моргнул ей, словно перешагнув свой смущённый возраст, открыто весело и даже дерзко, как бы в месть ей за его смущение в магазине. Он смотрел на неё мысленно вызывающе, чуя в себе какую-то силу над ней, будто точно могла она быть с ним, только он того захоти. В магазине же он, если бывал, то всегда задыхался, глядя на всё, из чего она состояла. Не столько глядя даже, а чувствуя её чем-то в себе, буквально дурел он от этой чёткости осязания её, чем-то разумным в его теле, но приводящим его ум в состояние растекшееся и рабское. Что на неё глядеть? Он давно её в себя впечатал, в глаза свои. А по ночам он её из глаз своих вынимал, клал рядом, и они почти всю ночь не спали…
                .  .  .

     Выходя из магазина, дед потоптался на крыльце в раздумьи, шагнул было прочь, но не пошёл, а скрючился, достал из носка ещё одну мятую бумажку, разгладил, и сунул Ваньке в руку.
    - Иди, купи себе, чего хошь, - сказал он, отвернув лицо от Ваньки. -  Хоть съешь, хоть выбрось, но сначала купи. От души даю. И вот ещё скажи, забыл я что-то: кто такой Скруджев? Это по Гоголю что ли? Вы там в школе небось проходили. Что-то память мою не всколыхнуло.
     Ванька засмеялся в душе, но сказал всерьёз:
     - Ага, дед. По Гоголю.
     - Ну, Гоголь неправды не напишет! А вот чего меня Милка с ним сверила?
     - Правильный он был больно. И доброта его растворялась в сумасшедствии людей, и все плевали на его доброту, потому что не на языке она у него была, а на деле.
     - А на деле… - подхватил дед, повторяя. – За дела бьют! Употребят добро и все мозги выбьют! Ну пошли к реке, Ваня, - дед, довольный объяснениями внука, забыл о сунутых ему деньгах.
                .  .  .

     Дорога шла легко, сверху вниз. «Пойдём ловить ветер в камышах!» - подумал Ванька. А вслух сказал:
   - Дед, а дед, а чем ты разбавлять будешь?
    - А мы что, души идём ловить, али рыбу? Логику видишь? Я её, лапоньку, и так присосу. – Дед остановился, сунул Ваньке бутылку:
     - На, дорогой, надкуси! – Это чтоб Ванька пробку зубами снял. Ванька надкусил и глотнул.
     - Э, паря, не балуй! Мал ещё кровь бедой разжижать. Если петушок твой кукарекать начал, это не значит, что курица тебе даст.
    - Какая курица? – спросил Ванька и подумал: « Это он о Клаве что ли? Откуда ему знать?»
     - А такая курица, которая яйцо учит. Не пить тебе, пока я жив! Я – твоя курица, а ты моё яйцо. Мать-то твоя тебя на хрен променяла, а я тебя не поменяю ни на что. Постель гадь, если девки не дают, а пить – задушу! Нет, хрен отрежу! Вот попомни! Это я тебе сверх самого серьёза говорю! Отвинчу тебе всё на свете, из  чего соделан ты матерью-блудницей! Помни это намертво, Ванёк! И не дай Бог мне эти слова ещё хоть раз тебе повторить! Сумей намертво их запомнить с этого вот раза!
     «Вот это дед выдал!» - подумал Ванька. «Да затрахали вы меня своей учбой!» Но смолчал парень, смолчал, погрузившись опять в покорностью свою, не подросшую до ответных слов, ибо не знал он в себе ещё правоты личной, которая и даёт право дерзить и поперечить.
                .  .  .

     Пришли к реке.
     - Вот, Ванька, река. – Сказал дед не выразительно спокойно.
     - Да я сам, деда, вижу.
     - А вот, Ванька, рыба.
     - Где? – удивился Ванёк.
     - Где, где? В … этой самой реке.  Ты тут пощупай её, есть ли тут у берега, или пить ушла, на коренной ведь вода пьяней. А я распрягу тут малость свои члены скорбные, выпью, и полежу для отдыха души и тела. Негде мне, Ваня, душой обмякнуть и тело размягчить.
     Дед завозился на траве, ища себе удобного положения, а Ванька пошёл к воде, бросить удочки. Походил, холодя ноги,  в воде, перебрал речные камешки, забросил удочки, и стал прислушиваться к распускающейся тишине.  Дед млел, таял на солнце. И вдруг заорал петухом:
      - Глашка! Забава моя внезаконная, берёзонька моя! У тебя была – да! Сколько взмято, сколько взято, а твоя как зарплата! И кидал я якорь на такую мель! Бабы мои беленькие! Все вы теперь куры старые! Не хочу вас имать! А и нечем, бля*очки! – и захихикал, словно кого обманул удачно. – Вот была жизнь, не тугая! Сила пёрла, Господи, дурАвая! Небеса вы мои синие! Что я вам теперь, гляньте! Разбитый человек! А и дождь пойдёт что ли? – крикнул он внуку. – Ванька, глянь! Облака как дымом напитало! Серь-то какая снизошла…
     - Пьяное тебя, дед, берёт, - ответил, подходя, Ванька.
     - И то может, - согласился дед. – У тебя-то глаза незастарелой синевы, голубиные. Мои глаза, Ванька! Ну вот словно не Колькин ты, а мой сын. А я сколько не губил бАбов, а только одну твою дурную мать и сотворил. Не лучшее в корень пустил. ПустельгУ.
     - Дед, а ты чё от бабани бегал? – спросил вдруг неожиданно Ванька.
     - Куда это? – встрепенулся дед, поворачивая лицо к Ваньке.
     - Ну сам говоришь… - смутился Ванька. Дед понял.
     - Тебе чего? – настороженно сказал дед. – Ну-ка выкладАй, что тебе в ум взнялось?
     - Добрая была бабаня, - вот и всё, что сказал Ванька деду.
     - Это да, лучше не было… Не ко всем бабам мужики за добротой ходят, ото своего зла отдохнуть, а всё чаще за злом же, но сладким злом, за мёдной грязью. Добро и доброту в дом тащи, а зло выноси и другому злу сваливай. А и ну тебя, не поймёшь ты, пока сопли не засохнут.
     - Ну дед… - затянул Ванька. Деда слушать – не то, что слушать ребят. У них все замки с бабьих секретов снимаются вместе с одеждой, а доступа к ним всё равно не дают, а дед больше знает – дед знает их тайны!
     - Ну чего ты меня пиЯвишь? Что я тебе могу преподать? Вырасти допреж малость, ты ж безвинен эту грязь из меня прихлебАть, что жизнь в меня сливала…  Да с бабами этими… С ними сам ангел изгрешИтся, да сам чёрт не справится. И не туды, и не сюды. Они где-то промеж них стоят, так вроде чуется; но видом своим и деяньями, то одно, то другое. Это, Вань, непознатно тут никому. Хотя и выведешь про них свои правила, по опыту, но они на хрен так особлИвы,  что все твои правила перетрут мукой, и голову твою ей посыпят. И навыдумят новые правила, и принудят им подчиниться. Потому что прёшь к ним не своей силой даже, а силой природы, что нас свыше. Нам бы только не завязнуть в них, вот наша задача, прилипнуть и отлипнуть вовремя, потому что нам надо дела творить, а не их делишкам подначивать. И своим умом владеть, а не ихним. В их ум и соваться нечего, не разгадать там ничего вовеки веков. Но тягло это, кое к ним тащит, неодолимо. Ох, Ваня, тягло это свыше и нашего крепкого ума!  А ну тебя! Все жилы мне растревожил. Аж кровь по мне потекла неправедно годам моим. Аж взвилось во мне всё, бЕсиво это! Я те щас, Вань, уши выкручу, которыми ты это слушал всё, и зажарю их на костерке, чтоб забыл ты всё, что я тебе сказал только что…  Ну дай хоть покручу их, если уж слов этих теперь с тебя не вытащить, - и он потянулся к Ванькиному уху. – Ванька дался. И сидел, терпел, пока дед с наслаждением крутил ему ухо. Молча терпел, хоть и больно было. Очень ему хотелось ещё послушать дедовых речей, размыто-внятных, но тревожащих его ужасно.
     - И о бабане твоей что говорить? – сказал дед, отцепившись от его измятого уха. – Бабаня твоя как бог была, бабий бог. Что тебе с того, какая наука? Вот заторбошАт тебя бабы, начнут тереть-лапать ласками да желанками своими, а ты смотри: куда тебя баба направлять будет? На сладкое – это баба для гостей, для праздничков. По праздникам сладости едят, а в будни – картошечку. А на правильное ведёт – на работу клонит, на тихий приют, и доброту в тебе зарождает – вот тебе и твоё спасение дохристосово. Я Ольге всё с себя отдал – всю душу, а дурам-то вязким – плоть лишнюю скидывал, кровь  дурную лишнюю, Ваня! И не стоило это ничего! Ольга-то знала, баушка твоя, что зацепила меня навек, и глупости мои эти понимала как детское. Не ругала меня, Вань, вот как пить дать – не ругала! Я и злился на то, ой злился!.. Совесть мою она этим молчанием своим ой и прочищала!.. Хотелось и мне владеть ей, как она мной владела – до всей души. Думал я, думал, что это такое в ней правильной неправильное? А это доброта ея, Ванька, доброта… Она, как я понял под годы свои нынешние, всех, на кого смотрит, детьми видит, и жалеет всех, доброта неписаная…  Она до всей земли не спускается. Хоть и обволакивает всё… Что тебе тут понять? Тут тебе понять нечего! Своих разведёшь – свои понятья выведешь. Хоть беги от них – хоть не беги – достанет тебя твоя природа, привяжет прутом к дереву. А душу не рассыпАй! Одной отдай. Грех – грехом, а верность – верностью.
     Дед замолчал, вздохнул, и выпил как-то серьёзно. Пырнул Ваньку испытывающими глазами:
     - Весь отдых ты мне попортил. Ты лучше скажи, что с маткой твоей делать? Не юзи! Вот скажи, кто мать твоя на твой взгляд? Сука или нет?
     - Ванька побледнел от прямоты и жестокости вопроса. Но разговор шёл по мужски, это Ваня понял, что дед свои речи ему нынче сверх его возраста малолетнего даёт, на память нанизывает. Как бы наперёд заглянул на Ваньку, на того, каким он только ещё будет.
     - Дед, хорошая она, только молодая. – Скуповат был Ванька на слова, возраст всё же не позволял класть всё, что он думает, на дедовы уши. Стыд сжимал.
     - Ишь ты, - задумчиво сказал дед. – А есть резон в твоём слове. Может и не совсем она ещё припорчена, а гонор её всю ясность смазывает! И уважения у ней нет! – заводил горло дед. И нечего её тебе выгораживать! Смотри,  как меня она тюкает, и по душе, и по темечку! Смотри, как боль мою приумножает! Мало мне тебя? Ещё таких напоросИть хочет? А мне её слова ядовитые ничем не залить теперь! Никаким вином! Никогда! Обидела меня, кошка! Вот ты  бы, что с такой дочерью сделал? Высек, или как?
     - Высек, если б была. Но я бы её в пять лет высек, а не такую. Я бы её такую не так устыдил.
     - От-те как! Царь ума! Это, как я, дурак, внять должен, по-русски так значит: плохо я её воспитал! Щурёнок пакостный! Иль уйди сейчас – а то в лоб тебе дам, и не слабо, иль слушай тихо. Я может и глуп в чём, но не в том, как остаток жизни своей смотрю и вижу. Я всё об том  маюсь: смоюсь я на небо, чтоб вас не видать – как вы жить будете?! Как вы меня жалеть начнёте…  Знаю, знаю… - дед припустил слезу. – И вот потому вас образумить хочу – нынче! Живите по-русски – в труде живите! Всё об вас, суки вы, - дед плакал, - дети вы мои, болЮ. И душа тянет меня в небо, а тело – в землю, а не могу! Не могу себе позволить пенсию свою от вас утащить! Она там никому не нужна, - он тыкнул пальцем в небо, - а вам нужна! Тебе и Милке моей. Что тут без меня будет? Одна рыба вам в друзья на стол, да и ту поймать надо, да хрен дикий. Вот вам что без меня по характерам вашим!
     - Я работать пойду, - сказал Ванька твёрдым и убеждающим голосом.
     - Я не о тебе. Учёба – та же работа. Тут руки, там голова. А без головы куда теперь, паря? Я о ней, Милке. Что я попрёки свои гну? – Совесть её щупаю. А выходит – и совести нет! Вот что страшно. И вот что гневит меня как отца.
     - Я бы вообще баб, женщин то есть, не пускал бы на работу, - неожиданно испустил Ванька.
     - Вот и раз! Где ты взял эти ужасы барские? – закипел дед.
     - В книжке одной читал, - ответил Ванька. – Там написано было, что женщина создана для любви, а не работы.
     - А как это понимать? – кипел дед.
     А как понимать – Ванька сам не знал. Представлялось ему в каком-то розовато-дымчатом облаке: он и женщина, красивая по его вкусу, щебечет с ним и мается с ним жарко, а дальше ничего не понималось…
     - А вот как понимать! – заорал дед. – ГрацУет. Б***ует, то есть! Всякая такая баба, которая создана для любви! Нет, баба создана для жизни. А в жизни дела надо гробить, а нет дела – это бабе хуже, чем мужику. Это её защекочет. Она невозможного захочет, чего на свете нет! И не будет никогда же! Потому что она от земли глаза свои отнимет и погибнет в своих мечтах неплодотворных. Нет воплощения мечтам её этим, от скуки рождённым, и скукой она и будет убита, забыв, какая работа ей на земле назначена. А любовь,  что ж – в сердце её спрячь, и делами вываливай, а не мечтами райскими, от скуки произведёнными, и от лени зачатые! – проорал на одном дыхании дед.
     - А мать твоя дюже ебливая! Если не Хан, то пятый-десятый был бы. И хорошо, что он её к себе приварил. Хоть на один кол из  плетня садится, а не на весь плетень. А ты кому нужен? Никому! Протянуть бы мне ещё годов пять, а лучше шесть. В армию пойдёшь – государство накормит. Тяжело, да, но сыто, обуто и одето дитё моё будет, Ванюшка мой… - дед совсем размяк.
     - Я люблю тебя, Ванька, люблю, и мамку твою, дуру, - изнывал дед слезами. – Сока в ней много, она ли виновата? Природа! А вот что тебя кормить не хочет, курва, виновата! И что бы ей так всадило, чтоб хватило ей сил пойти на работу, а не шляться по кустам. А вот сажали бы хрены вместо кукурузы! Мы бы с тобой ей, Ванька, сами бы в дом их тащили! На, употреби,  и на работу топай!  И в сумку бы ей на обед положили, чтобы изнурила голод свой ****ственный и  до конца рабочего дня дотерпела бы. А тут, на, мамка, и ужин… - и деда так понесло, что Ванька, любопытный до всего такого, не выдержал-таки, всё же мать дед во всех этих бесстыдных своих картинах употребляет, - ушёл от деда к камышам.
     «Есть, есть всё-таки у парня стыд», - подумал дед. И крикнул ему вслед истошно:
     - Как я люблю вас – никому не знать!
     А Ванька приладил спокойно удочку и покрутил ему в ответ у виска, подумав: « Ну и чего орать? Тебе тоже не знать, как мы тебя с мамкой любим».

2005

 

    


Рецензии
Слава родителям!!!

Емельянов-Философов   26.06.2022 07:29     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.