4. Ма

- Слушайте живописец, баснями соловья не кормят. Я там бульон сварила и еще кое-что поставила. Сходите, поешьте, - Она откашлялась и ушла в свое кресло, оставив нас в недоумении, родившемся от слова «обед». Здесь это звучало священным отходом от чайной аскезы. И еще это «сходите», в это «поешьте», будто там за стеной «раз» и за стеной «два» располагалась харчевня, а не кухня, в которую можно было «сходить», преодолев «расстояние». То есть, для этого надо было покинуть одно место и, пройдя через какие-то поля с лесами, что предполагало «пейзаж», который можно после написать художнику, и прийти в другое. Но в другое можно было попасть, только зайдя в него, оставив и пейзаж, и то из чего мы вышли мгновение тому. Квартира превратилась благодаря двум простым словам в сумму отдельных пространств, которые можно было отделить друг от друга. Для этой женщины «кухня» не было ее пространством. Это лишь место, в которое можно путешествовать, раскручивая в обратном порядке клубок своего взгляда. Это кубической формы машина, со своими жужжащими огоньками форсунками, числом четыре. Двумя кранами. И скелетом дракона на столе…

…Пока художник ходил на кухню закончить приготовления к обеду с мыслью «зря я выбросил поднос прошлым летом», я оставался наедине с женщиной родившей его тридцать семь лет тому…

Не покидало ощущение, что она начиналась, как впечатление «вот женщина», как восприятие «вот человек», как информация «вот мать», совсем иначе. Не так, как видел других людей. Она появилась со звукового ряда, с буквы «м». Немного гудящей, где-то внутри, исподволь. Немного вытягивающей губы, где-то снаружи, не смущаясь своих преклонных лет. Понемногу, как в сдержанном речитативе. Из этого звука вырастало имя. Следом поспевал платок, очертивший худые, с готовыми выпрямиться, в любой момент, стержнями,  плечами. А потом волосы. Почему-то не седые, а кучерявые с каштановым отливом. Но, после этого, ожидаемых глаз-рук и прочей атрибутики, которую ждешь, если это касается тела человека, не появляется. Напротив, многое исчезает, сжимаясь вновь до звука. Скорее до крика. Да, до крика, в котором, вся сумма звуков и вздохов между ними. И даже после этого неистовства не вижу, не могу увидеть чего-то осязаемого, а только слова. Сухие как хворост, собранный для растопки.

Когда она еще не была мамой – она не была еще женщиной. В ней все начиналось и заканчивалось одновременно. До сорока лет она принимала роды, где-то между Уралом и рекой Леной. Рожденные с ее помощью дети вырастали и приводили своих жен рожать. А потом уезжали зимником, так как другой дороги от городка не было. И, однажды, на семитысячной попке, по которой она шлепала, чтобы раскрыть рот младенцев, она сказала себе «стоп». В квартале от больницы военные железнодорожники тянули ветку. Сменой командовал прапорщик, в светлом кожухе и валенках…

…Далее она «отрезала» воспоминания. Вместо слов появились глаза. Потяжелевшие - водянистые. Мать художника закурила. Курила она иронично. Покашливая. Гулькуча. Резонируя грудью, будто прохудившейся волынкой…

- А что? – Сказало она, не то с вызовом, не то, с той же иронией к себе самой, - Взяла и женила на себе прапорщика. Молодой! - Здесь она сжалась ручками, и почти свела кулачки. И издала вновь свой гудящий изнутри звук. В этом было, что-то шаманье, - через девять месяцев сотворили живописца, а еще лет через шесть-семь, скульптора-стеклодува, - при этом она выхватила изо рта пальцами потухшую сигарету. Заложила нога на ногу. Являя мне свой пьедестал.

Только тогда появились тощенький ситцевый халат. Согнутая-пересогнутая спина. Дряблые щиколотки. И полное приятие всего, что творилось вокруг кресла…
- Послушай, - прохрипела она сыну…


Рецензии