Изящные вещи

Смерть точно женского рода. Иного быть не может. Стерва, жестокая и эгоистичная, привыкшая забирать все самое лучшее. Юная зеленоглазая ведьма, носящая флакончик опасного зелья вместо ладанки на белоснежной груди,  магнетизма которой не преодолеть и самому стойкому. Взбалмошная кокетка, бросающая сердца об пол, как будто бы  кипящие реторты с рубиновым артериальным эликсиром. Добрейшая состарившаяся мать, готовая вечно ждать детей, заплутавших извилистыми тропками жизненного сада, детей, убежавших поглазеть на праздник бытия, весело смеющихся  в узких улочках старого города, разодетого в карнавальный наряд осени.
За крепостной стеной старого Кельна, на краю бездны в маленькой лачуге при свете тусклой лампадки сидит у окна согбенная фигурка в черных лохмотьях и перебирает старческими скрюченными пальцами четки, шелестят слова молитв, как падают на прохудившуюся крышу листья алые и багровые, венозные и артериальные.  Со стороны все выглядит вполне благообразно, но если приглядеться, каждая бусинка в четках – миниатюрный череп белейшей кости. Но если прислушаться, молитвы заупокойны.  Горе тому, кто попытается подшутить над старухой, покачивающейся в гипнотическом молитвенном трансе, кинув ей камушком в тусклое окошко. Не шути, не играй с бездной, ведь осенний карнавал, это переодевание-раздевание-распятие достигшей роскошной зрелости природы может стать сумасшедшим средневековым пиром во время чумы. 
Соборная площадь уже кишит толпами зевак, глашатаи трубят в трубы, палач в устрашающей кожаной маске уже несет в руке горящий факел. И, кажется, от этого факела кроваво горит небо, зловеще угрожая утопить в алом серый  камень городских стен. Инквизитор, маленький сухой, практически бесплотный старик в сутане гугнивым голосом зачитывает приговор извивающейся в руках крепких молодчиков хрупкой изящной девушке, почти девочке,  с волосами  цвета огненной осеней охры, вспуганной лисы, будто бы это от них и возгорелось пожарище лихорадки под кожей сотен горожан и тела их покрыли болезненные нарывы. Стольких приняло в этом страшном чумном году кладбище. И вопли обезумевших от рыданий детей, стариков, матерей, отцов, братьев, сестер, и колокольный набат так казались неуместны в  роскошной золотой оправе прекрасной осени! Скольких же ты отпел в этот месяц, собор Святого Петра, казалось, твоя готическая  каменная громада будет смыта рекой соленых слёз. Но Господь, милосердный ли, карающий ли и беспредельный в своей жестокости, похоже, решил остановить свои кары. Вот редкая удача! Этой ночью была поймана прекрасная юная ведьма, из-за которой чуть не сгорел в лихорадочном огне огромный Кельн. Средневековье не принимало яркости, умерщвление в человеке всего живого, молитвы и посты, вот в чем заключалось бытие в те времена. Казалось, средневековый житель рождался, чтобы готовиться к смерти. О, как неуместна становилась красота, живость, изящество. Как неуместна становилась улыбка на лице, легкий румянец молодости, играющий на щеках. Даже намек на кокетство и женственность мог стать смертельным приговором.
Но как  обуздать молодость, как заморозить яркую кровь, быстро бегущую в тончайших венах? Слишком юная и слишком смешливая девочка, похожая на фарфоровую изящную вещицу, ожившую куколку, девочка с нежнейшим румянцем на личике. Девушка, только начавшая расцветать, была ли ты слишком глупа, была ли ты слишком красива… Вспуганная лисичка, почему же ты не спасла себя, замешкалась, не затерялась в осени, когда бежали за тобой ищейки, учуявшие твой след. Идущие на запах свежести и жизни, который нельзя было заглушить и смрадом средневековья, гниющего базара и нечистот, выплескиваемых прямо на мостовую.  Очистительный огонь принял юное прекрасное тело, даже в тюремном бесформенном балахоне зажигавшее  похотливый жар в глазах безусых юнцов, крепких мужчин и почтенных стариков. Казалось, чтоб помочь избавить город от нечисти, вместе с костром инквизиции горел весь Кельн, осень, закатное небо. Ходили слухи, что вместо ладанки  юная ведьма носила на груди маленький флакончик, источавший аромат почти неслышный, но столь приятный, столь манящий, что к ее точеным ножкам могли рухнуть и исполинские бастионы крепостной стены.  В пепле инквизиторского костра и действительно нашли крошечную обгорелую скляночку. Быть может, она и была вместилищем ведьминой души. Но флакончик был разбит и в том, что ведьма уничтожена, казалось,  можно было не сомневаться.
Чума отпустила город, Зажили струпья. Залатались новой брусчаткой улицы. Будто бы поступила новая кровь в полупустые сосуды ослабевшего от болезни тела. Наступил 18-й, воистину прекрасный век от рождества Христова.  Будто бы рассвело после страшной ночи. Вместо средневековых почти что траурных месс – балы…вместо охоты на ведьм – просвещение. Из мрачного города мракобесия и ведьм Кельн стал городом ремесленников, мастеровых и студентов.  По улицам сновали изящные  дворянские экипажи, запряженные лошадьми.  Из них выпархивали дамы и кавалеры в вычурных одеждах стиля барокко и рококо.. Ведь как и во всем европейском мире  ориентиром для Германии стала изысканная Франция. Вся аристократия изъяснялась на французском. И дамы, и кавалеры носили белоснежные объемные парики а-ля Людовик XIV, одежду ярких цветов, обильно украшенную кружевами, лентами, золотым и серебряным шитьем, туфли на каблуке и шелковые чулки. В моду вошёл флирт и эротизм, женственные глубокие декольте, корсеты. Практически обнаженная грудь, пудра и румянец.  Смех, жеманные позы, фривольные шутки, кокетство, долгожданное веселье после мрачных времен.  Всевозможные изящные вещи стали теперь предметом охоты. Портреты немецкой аристократии тех времен – это, скорее, портреты вещей, обретших душу. Рука художника детально и любовно вырисовала каждую завитушку на изящных пуговицах, бархотку, перстень, сережку… сложнейшей работы табакерки и… флакончики для духов. И вспомнит ли кто теперь сгоревшую за такой флакончик ведьму?   
Счастливая, воистину счастливая эпоха. Райский сад благоухающих изысканных цветов опутал Кельн. И такая прекрасная выдалась в этом году осень, столь же яркая и изысканная как аристократический бал.  Все было окутано тончайшим флером паутин - будто бы полоками  кружев, оторвавшихся  от пышных юбок разгоряченных танцем дам, будто бы упавшими с напудренных плеч полупрозрачными накидками. Листья, алые и золотые, падали на брусчатку, как остатки от пышного пиршества. Разлетающееся в брызги цветение переполненной роскошью жизни.,.  Даже квартал ремесленников напоминал скорее картинку, легкую и фривольную. Маленькие человечки около хитрых станков.  Гончар и его подмастерье выставляют глиняные горшки на полки своей лавки. Толстый сапожник полуспит, подбивая гвоздями башмачок с каблучком, недавно снятый с изящной ножки кокетки, излишне переусердствовавшей на балу. Закат в мелких белых облаках, напоминающий королевскую мантию, подбитую мехом горностая как роскошная тяжелая рама для прекрасной картины. Все происходящее являло собой изысканное произведение искусства. Есть ли место чему-то страшному, уродливому  среди этой повсеместной красоты?
Но что это, вы слышали этот крик отчаяния и ужаса, вы слышали этот плач? Посмотрите же  – эти трое в узкой улочке  у  самой городской стены. Будто яркие пятна на добротно-сером каменном фоне. Два парня и девушка, совсем юные. Почти подростки. Как будто бы три цветка, оторвавшихся от пышного розового куста, которые ветер гоняет по грубому булыжному камню. Каким же недобрым ветром занесло сюда этих юных аристократов?  Не боятся ли они быть ограбленными городскими воришками, которых здесь всегда обретается в изобилии? Почему роскошно одетая Лизелотта плачет и заламывает руки, в то время как этому прелестному и хрупкому созданию сейчас стоило бы флиртовать на балу и делать знаки веером желающим пригласить ее на танец кавалерам? Почему на грязной неприветливой мостовой валяется растрепанный белоснежный парик, слетевший с головы ее возлюбленного, почему парни как простолюдины сплелись на земле в какой-то неприличной драке, и во все стороны летят золоченые  пуговицы из камзолов и  тончайшие кружева с воротников и манжет? Достойно ли сие поведение отпрысков аристократических фамилий? 
Да, она целовалась с Амадеусом в одном из лестничных пролетов, пока громыхало празднество под прикрытием украшенной кружевами и перьями фарфоровой карнавальной маски, но это был карнавал, а имя Амадеус и означает «любимый».
Она же все равно собиралась танцевать через часок-другой с влюблённым в нее до беспамятства Антониусом. Это же невинная, практически детская шалость. Ведь она так любила, чтоб ее ревновали, на самом-то деле она была еще совсем неискушенной, и хитрая наука флирта и любви представлялась для нее не более чем занимательной игрой. Да, она хотела быть светской дамой, которой целуют руки надушенные кавалеры. Оставляя на платье следы пудры от париков, будто бы оставляют пыльцу пролетевшие мимо лёгкие мотыльки. Мотыльковое амурное трепетание – ведь это и есть жизнь. Полунамеки, затаенная страсть…томность…это ведь когда-то должно было и в ней проявиться. Да и как свежи и прекрасны были оба, сложно было и выбрать. Безусые глупые юнцы Амадеус и Антониус, которым больше стОило б сейчас думать об учебе в гимназии, чем о балах и дамах, оказались такой наивной и лёгкой добычей. И вот сейчас в ее руках, как бокалы красного вина – их сердца, одно из которых должно было упасть на грубый булыжник мостовой и разбиться. Но пока что она была слишком чиста и невинна, и  из начинающей кокетки обольстительница превратилась в напуганную девочку. Своими хрупкими ручками она пыталась растащить дерущихся парней, встать между ними. И ей было совершенно все равно, что по ее лицу течет пудра и румяна. Окрашивая чем-то кровавым нежно-розовое личико и белоснежные кружева, пышно нашитые на лиф платья, оттенявшие красоту ее хрупких плеч и совсем еще юной высокой груди. За потоком слез девушка не увидела, как Антониус достал пистолет. Пистолет с перламутровой инкрустацией, так не похожий на опасное оружие, был,  казалось, продолжением его руки в белой перчатке, утопал в цветущем кружевами рукаве. Выстрел был как распустившийся алым диковинный цветок. Пуля вошла девушке аккуратно между бровей и прошла навылет, оставив лишь небольшое отверстие, почти не изуродовав  личико.  Вероятно, сама  смерть, вдохновленная вычурной французской модой, была бережна и не смела портить непоправимо изящные вещи, будто бы надеясь, что их снова можно починить, и они будут как новые. Антониусу пуля прошила его влюблённое и без того разбитое сердце. Быть может, избавив тем самым от необходимости мучительного выздоровления от несостоявшейся любви. Оставив  мальчишку в счастливом неведении и надежде, что он добьется своего счастливого танца с Лизелоттой.  Парень и девушка лежали на земле, будто бы в последнем объятии. Казалось, Лизелотта просто уснула на груди у Антониуса, утомленная балом.  Быть может то, что не удалось доказать жизни, сделала смерть. Потрясенный Амадеус стоял сейчас над мертвыми телами своей возлюбленной девушки и лучшего друга и не знал, что ему делать. Вот она Лизелотта, предмет его мечтаний, изящная вещица. Которую так хотелось однажды  подержать в руках, заглянуть за кружева лифа словно под подарочную упаковку и коснуться губами изящной ключицы, спускаясь все ниже, ощущая аромат духов, заключенных в трогательном флакончике  на груди и совсем опьянеть от этого запаха, теряя силу воли, голову и погружаясь в соблазн.  А сейчас лиф сполз с хрупких плечиков девушки, щнуровка корсажа растрепалась в драке и возне, и ее грудь бесстыдно оголилась.  Флакончик с духами был пуст, и так опьянявший ранее аромат теперь свободно летал в воздухе – как будто бы одна на двоих душа убитых влюблённых.  Вот он Антониус, верный друг по школьной скамье, ставший почти как брат. Тот самый, кто мог всегда поддержать любую самую сумасшедшую и взбалмошную выходку, который был по сути вторым Амадеусом. Такой же изящный, стройный, будущий похититель сердец. С  утонченными чертами лица, в чем-то даже женственный, что особенно проявилось сейчас, когда отгорел закат, и на неосвещенные пустые задворки опускались сумерки. Это все казалось просто дурным сном. Те, кого он любил – каждого по-своему и в чем-то одинаково –  теперь лежали перед ним как его поломанные куклы, две фарфоровых куклы, что он разбил однажды в детстве. Он чувствовал себя сейчас нашкодившим мальчишкой.
Все было так просто всего несколько лет назад, когда любую боль излечивал мамин поцелуй. И ему хотелось сейчас исправить неисправимое.  С ужасом он видел, как уходит с лиц умерших нежный румянец, и вот уже за несколько минут они стали столь же белы, как кружева, украшавшие их одежду. Ничего нельзя было исправить. Проще всего было  приставить пистолет к груди и спустить курок, чтоб ненавистное сердце, пропитавшееся черным злом совершенного убийства, ставшее, вероятно, чудовищным не пустило свой яд по венам и не превратило в монстра самого Амадеуса. Выстрел был похож на те самые фарфоровые осколки, о которые он когда-то порезался. Фарфоровые осколки, заполнившие его грудную клетку.
Наступила ночь. То самое время, когда Кельн являет все, о чем не принято говорить, всех своих чудовищ, притаившихся со Средневековья и оттесненных на окраины, но тем не менее выживших.
Эй, Йоханн! – откуда-то из подворотни раздался грубый дребезжащий старческий голос, похожий больше на вороний крик. Смотри что тут, смотри какая куча тканей и кружев. Дорогое тряпье-то. Неужто кто портного ограбил? Налетай! Возьми камень побольше на всякий случай, вдруг мы тут не одни да тащи это все сюда.
- Чего ты развопилась, старая крыса! Родного сына, значит, на смерть посылаешь, а сама отсиживаться решила? Ну да ладно.  Пошли. Похлебки - и той неделю не варишь, а ещё мать – ответствовал крику вороны сиплый пропитый низкий голос, принадлежавший, по всей видимости, здоровенному громиле с огромными руками.
Кельн явил своих самых отвратных призраков. Иоханн, завзятый пьяница и грабитель, и его мамаша Фрейлиграта, наверное, самая старая городская тряпичница и воровка,  вышли на ночную охоту.   
- Да ты совсем к старости слепа стала, мать. В одежде-то ее хозяева! – Иоганн захохотал.
Смех его – похожий больше на кашляние здоровенного пса, поперхнувшегося костью, оглашал собой округу.
-Кто-то перестрелял их всех,  и поделом этим зажравшимся аристократишкам.  Вытряхивать теперь из тряпья придется это мясо. А девка-то глянь, девка, как гулящая, вся грудь наружу. А ещё благородных кровей! Будь она жива, я б ее… Да и сейчас… Может, не совсем остыла? – гнусные шуточки верзилы были верхом цинизма.
-  Заткнись, охальник. Побойся бога. Они же всё-таки мертвы. Давай снимем с них тряпье да закопаем – чтоб ещё не записали в убийцы.
 Старая тряпичница и ее сынок вышли из подворотни и приближались к мертвым, озираясь по сторонам. Йоханн напоминал собой какого-то отталкивающего вида зверя,  взявшего след и вошедшего в охотничий азарт, его движения были кособоки и порывисты, огромные руки были сжаты в кулаки,  лицо перекошено напряжением, глаза воровато бегали по сторонам, а ноздри раздувались, будто бы вор постоянно что-то вынюхивал в воздухе.
-- Давай раздень мальчишек, а я девчонку. Твои ручищи с ее корсетом не справятся – все порвешь, изомнешь и изломаешь. И будь там поаккуратней, доверить тебе ничего нельзя – ворчала старуха.
Иоханн был несколько обижен. Жизнь нищего не предполагала возможности увидеть красивого женского тела, его спутницами на одну ночь становились дешёвые шлюхи, разгуливавшие по улицам под утро совершенно пьяными и равнодушными к тому, с кем приходится им делить грязное ложе, а то и мостовую. Йоханн, огромный мужик под сорок, попросту гора мышц, увидев женщин, становился немного сентиментален – и оттого  щадил их – не грабил полностью, забирая лишь немного денег и скотского удовольствия. Поэтому раздевание мертвых юношей казалось ему не слишком-то увлекательным занятием. Разозленный он грубо схватил тело Антониуса, спихнул с него труп девушки и усадил их  на мостовую, прислонив к городской стене. В огромных руках верзилы безвольное мертвое тело напоминало мешок пестрых тряпок. Но памятуя о том, что за бархатные расшитые кружевами и рюшами камзолы и панталоны они смогут выручить довольно много денег, вор стал двигаться несколько осторожнее. Где-то через полчаса тела парней были раздеты, а многочисленные предметы одежды валялись рядом. Полная луна освещала происходящее каким-то мягким светом, в котором лица показались ему почти живыми.  Может быть, расшатанные пьянством нервы, может, ночные вылазки сделали свое дело, и что-то странное сейчас торилось в душе Йоханна.  Взгляд его, до этого острый и бегающий, взгляд профессионального вора, цепко выхватывающий из окружающего все, что может быть более или менее ценным, вдруг замедлился и стал намного расслабленнее. Черты безобразного напряженного лица ночного чудовища несколько смягчились и из-под щетины спутанных,  давно не мытых волос проступили человеческие черты.  Последние завязки и пуговицы на теле убитого Амадеуса он развязывал и расстёгивал осторожно, почти любовно. Йоханн был похож сейчас на мастера, осматривающего сломанную фарфоровую куклу и ищущего способ ее починить. Он даже озабоченно цокал языком, будто бы в первый раз в его руки попала столь тонкая работа, столь редкая вещица.  Погруженный в какие-то свои мысли, верзила прикоснулся огромными пальцами к ране между белоснежных  ключиц молодого аристократа; со стороны это выглядело, будто бы монстр хотел попробовать на вкус его кровь. Йоханн даже вздрогнул от странности этой мысли. Он как будто бы хотел на миг стать этим утонченным созданием, молодым и прекрасным юношей, перед которым открываются золоченые в завитушках двери карет и роскошных великосветских залов. Тем юношей, чьи  изящные пальцы и небольшие узкие ладони имеют право касаться в танце тончайших талий прекрасных кокеток, таких как девушка, чье мертвое тело сейчас раздевала старуха. Будучи этим парнишкой, он мог бы вдыхать ароматы, совсем не похожие на  пыльный воздух окраинных улиц, на резкий запах дешевой еды, доносившийся из бедных лачуг, он мог бы дышать совсем  другим воздухом. Тем воздухом, что вдыхают ангелы, неземные  хрупкие существа.  Аристократический дом, в окнах которого горели сотни свечей, и откуда доносилась веселая музыка и смех, казался ему раем на земле. И сейчас он держал в руках ангела, случайно попавшего на землю. Ах, если б его душа хоть на миг  могла вселиться в это тело. Вор  знал, что аристократия душилась различными духами и пудрила кожу независимо от пола. И ему дьявольски хотелось прикоснуться к роскоши, вдохнуть ее аромат, впитать его и сохранить эти образы, чтобы отчасти, и он, Йоханн, стал ими, ведь столь изящных вещиц, как эти мертвые тела, еще никогда не бывало в его руках.
Однажды видел он в лавке старьевщика картинку в побитой временем, некогда золоченой рамке, на которой был изображен стройный мраморный  мальчик. Мещанки столпились вокруг нее и что-то крикливо обсуждали, из чего Йоханн узнал, что это греческий бог, а сама картина попала в лавку из богатого дома, в котором в окружении пьянствующих и оскотиневшихся слуг умер, не оставив  наследников, его единственный  аристократический владелец. И вот перед ним в свете луны лежали две таких статуи. Изящных, тонких и совершенных. Что-то оттуда, где Йоханну никогда не бывать. Звериная первобытная душа,  в которую вдруг попала искра прекрасного,  являет собой зрелище жалкое и растерянное. Он не знал, как выразить то, что на него нахлынуло. Что-то непреодолимое тянуло его попытаться вдохнуть аромат богатства, роскоши, будто бы выпить остатки жизни, что могли быть в этих белых безжизненных статуях. Йоханн тайком от старухи, которая в это время возилась со шнуровкой и пышными юбками мертвой девушки, приблизил лицо к шее мертвого Амадеуса , втянул носом воздух и пытался распознать аромат. Легонько тронул плечо парня таким жестом, как ценители тонких искусств прикасаются к мрамору древней статуи, пытаясь ощутить и запомнить кожей каждый изгиб Прекрасного. Еще раз заглянул в открытые глаза умершего, хранящие отблеск нездешнего света. Он напоминал сейчас философа, пытающегося найти суть бытия. Но получающего в ответ на вопросы лишь мертвые, всем известные истины. Богатство, как и познание,  на самом деле ничем не пахло. Лишь камнем мостовой, печалью и холодом ночи.  Узнавший  пустоту и тщетность  поиска навсегда печален.  Словно подтверждая это, с ночных небес внезапно хлынул ледяной дождь.
Тем временем старуха закончила с телом несчастной Лизелотты. Мертвая девушка лежала на мостовой вниз лицом, и в свете луны ее хрупкая спина, стройные девические бедра и длинные ноги были столь завораживающими, что Йоханн не удержался и, когда старуха отвернулась,  поцеловал девушку в рассыпавшиеся по плечам, прибитые дождем длинные волосы, так и не решившись дотронуться губами до нежной напудренной кожи, не хранившей больше ни запаха духов, ни притягательного аромата молодости. В глазах вора отражалась какая-то ужасающая пронзительная тоска зверя.  Губы  на уродливом покрытом шрамами от кабацких драк лице кривились в странной гримасе. Это было лицо раздавленного, ограбленного жизнью навсегда человека, который лишь на миг получил красивые игрушки, будто бы специально поломанные каким-то жестоким ребёнком. Эти двое были настолько ограблены изначально, что для того, чтоб выжить, не гнушались тем, чтоб забирать вещи у мертвых.
- Рой яму – вон у частокола лопата чья-то – да верни ее потом на место – да поторапливайся, урод – бросила вору старая тряпичница – вот если б у меня были такие красивые дети. Я б их как куколок одевала, кормила… никогда б из дому не пускала. Чтоб никто не забрал красоту. Не сглазил.  Дай сорочки на них надену. Все же мертвые должны быть в саване. Да и что делать с этим шелком, он совсем изорвался. И старьевщику будет не нужен. Эх, верно кто-то пристрелил их за их красивые вещи, да спугнули этого изверга. А я всегда говорила, красота это на погибель, богатство это на погибель.
Пока Йоханн рыл могилу, старуха неловко надевала на мертвых их кружевные шелковые сорочки, сбивчиво причитая молитвы, которые еще помнила. В жизни таких как она и ее сын не было места молитве.  Не было у них на шее даже распятий. А те распятия и ладанки, что сняты были с мертвых, придется продать. Постепенно, чтоб их не засекли.
На то, что удалось награбить, они будут год наверное жить. Каждый день есть. По лицу старухи катились странные слезы – горя, как будто она хоронила своих детей и счастья, что живому ее ребенку – верзиле Йоханну будет на что поесть похлебки.
Когда яма была вырыта, вор и тряпичница с превеликой осторожностью – как  будто бы переносили что-то очень ценное и хрупкое – опустили туда мертвые тела.  В белых, прилипших как вторая кожа, намокших сорочках они были совсем как прекрасные статуи, произведения искусства.  Старуха Фрейлиграта бережно поправила флакончик для духов, висевший на тонкой шее убитой Лизелотты.  Флакончик был пуст и никто никогда больше не смог бы ощутить пьянящего аромата изящества и молодости,  ещё непознанной любви, чистейшей квинтэссенции, которая так вскружила головы несчастным мальчишкам. Так зарывают в землю ценные клады, подальше от жадных человечески глаз и жадных рук. Так скрывают покровом тайны Совершенство, тайна которого осталась нераскрытой. Так великий Фридрих, вольнодумец и властитель дум, философ, родившийся на поле боя,   разочаровавшись в познании, через век будет хоронить богов. Мертвых вечно юных богов.  Старуха извлекла из-под лохмотьев холщовый замызганный мешочек, из которого достала шесть мелких монеток, чтобы прикрыть умершим веки.  Руки Йоханна и его колени дрожали, когда на прекрасные изваяния посыпалась земля.  И вот последний лоскуток кружевного белого савана исчез в черной земляной  бездне. Старуха и вор возвращались с полным мешком добычи - драгоценных одежд и золотых с перламутром пуговиц, жемчужных нитей и кружев. Добычи, принесенной сегодняшней опасной охотой, достаточно будет на год более или менее сытой жизни. Однако лица их были печальны, а фигуры сгорблены и кособоки даже более обычного. Будто бы эти ограбленные жизнью грабители сейчас полмира несли на плечах…  Познавший суть, навсегда изменится, навсегда будет печален, убедившись в тщетности и пустоте поиска.


Рецензии
Для проекта Жрецы сегодняшнего дня http://vk.com/gnew_time

Чёрр-Рная Кошка Продолжение   30.07.2015 01:10     Заявить о нарушении