Звучит крещендо голос века
Галут
Звучит крещендо голос века
в ночных раскачиваясь ритмах,
а здесь — стена… и плач иврита,
больная улица, аптека,
фонарь. Сюжет почти по Блоку.
Я — укрываюсь одеялом!..
Но жёлтое моё начало
спешит, усталое, к Востоку,
к садам далёкого Хеврона —
вкусить плодов. Звучит крещендо
во мне, язык мой обращенный
к Израилю, к подножью трона
Давида мудрого, что правил
во время оно… Плач, аптека,
фонарь, разбитый человеком, —
ослепшим в славе.
РАКУРС:
Из эссе «Хроники Галгала»
«Что касается нас, то самой жизнью мы принуждены отражать взаимосвязи между "быть" и "делать" в современную эпоху. Есть ли человек то, что он делает? Есть ли он то, чем он становится? Есть ли вообще человек в нашем обществе с полностью отчужденным трудом? Что предпринять, какую цель поставить перед собой современному человеку? Какими средствами ее выполнять? Как определить связь цели и средства в обществе, пропитанном насилием?
Если книга поднимает такие вопросы, она не столько нравится, сколько раздражает и тревожит. Она выглядит трудной задачей, которую необходимо решить, она зовет к поискам без скороспелых заключений, предлагает принять участие в экспериментах с двусмысленным исходом. Тягостные вопросы не могут доставлять радость. Если такую книгу удается написать, она становится, скорее, чем-то неотступным, навязчивым. Она изображает мир, который требует не утонченного способа "видения", а изменений. Но прежний мир, истрепанный до дыр, перещупанный и перенюханный, ничего от этого не потеряет.»
Жан-Поль Сартр «ЧТО ТАКОЕ ЛИТЕРАТУРА?»
К читателю
Галут.
И были слёзы… скупые, но обильные, уже старческие слёзы.
Раннее утро. Мои добрые соседи по богадельне – Ринат и Аниса, Разиля, Светлана и Юрий – ещё в объятиях Морфея. Тишина и покой – лучшие часы для работы.
Вот только что, (4.43, 27 июля 2013 года), я поставил последнюю точку в 365-ом силлогизме, да простит философия, завершив «Хроники Галгала».
Нет-нет и смахиваю ладонью правой руки со щёк горькую влагу, вслушиваясь в шёпот сердца. О чём это оно?! Ах, милое, всё бы ему прошлым жить…
Левая же рука привычно лежит на клавиатуре, держа под указательным пальцем точку отсчёта.
Откуда, из каких времён и земли мой исход? Где оно, моё начало?
Странно: под пальцами, когда касаюсь век, не нахожу спелых яблок, а обнаруживаю лишь тёмные, я их вижу, как бы изнутри, пустоты глазниц. Ничто. Но тогда не из Мёртвого ли моря Ханаана бегут слёзы мои? Смахиваю их… отгоняю, как назойливых Эриний. В августе, где-то в последних числах, почитай, и будет уже два десятка годков моему отчуждению: последний раз свет внешний промелькнул летучей мышью на окраине бытия и… и - вот оно! - пришло прозрение духовное.
Две жизни: «До» - и «После».
В первой - самые ранние воспоминания остались и приходят всегда в повторяющихся кадрах: я - очень маленький, а всё вокруг громоздится какими-то нелепыми формами, объёмными и гулкими. Моя левая ладошка почему-то всегда заключена в жёсткой и сухонькой ладони бабушки Розы. Хочется, очень хочется подбежать к воде, (уже потом знаю от отца, что это рижское взморье), к волнам, накатывающимся на песок, к таким же, как и я, маленьким и звонким фигуркам. Но всегда слышу: «Тебе с ними играть нельзя!» То же самое слышу и во дворе большого дома, где живёт бабушка. Широкие и очень высокие ступени, ведущие наверх… большая комната, очень большой круглый стол посередине, накрытый белой скатертью. И ещё вижу возле и вокруг стола громадные стулья с очень высокими спинками. Я сижу с правой стороны от бабушки. Папа и мама – напротив. Большие тарелки с кушаньем, ножи и вилки, салфетки. Обед ли, завтрак, ужин? Они о чём-то негромко говорят, не забывая поучать меня, как правильно держать вилку и пользоваться салфеткой. Очень неудобно и непривычно. Я же, улучшив момент, срываюсь со стула и бегу к открытому окну и, встав на скамеечку, смотрю сверху на маленький трамвайчик, бегущий, как мне тогда казалось, отчаянно дребезжащий и трезвонящий, прямо по камням, продолговатым и блестящим, (брусчатка – знания приходят уже потом и, положенные на впечатления детства, создают мозаику, где каждый фрагмент имеет своё, и только ему свойственное, значение).
Кафе, где пахнет ванилью и кофе,
маленькое и тёплое, как память,
в которую так и хочется падать,
вспоминая на фоне окна профиль
милой феи, наверное, матери.
А, собственно, это не так уж важно.
Главное – услышать шорох бумажный
салфетки белой на белой скатерти.
И поймать, чуть позже, краешком глаза
движение рук прозрачных настолько,
что видишь сквозь них лимонные дольки
на тарелке фарфоровой и вазу
с очень аппетитными пирожными…
Главное вспомнить кафе, где на скрипке
играет старик со странной улыбкой
и где чувства не бывают ложными…
Вижу тот же большой круглый стол, но уже спустя десяток лет, с воздвигнутым в центр его громадным самоваром, медным и пышущим жаром. И обнаруживаю стулья из гостиной, потерявшими здесь своё величие, как и монограммы, изящно вырезанные на их спинках и утратившие былое присутствие.
Ах, запомнить бы мне эти символы, уложив в памяти пусть бы даже и на самую дальнюю полку!
Дом бабушки Марфы, что был в заречной слободе, в Великих Луках, запомнился длинной чередой комнат, маленькой кухонькой и такими же сенцами.
Розы, моей первой бабушки, уже давно нет, как и деда Виктора Виттинга, сгинувшего в сталинских застенках. Да и, насколько помню по толкам, не любили её, Розу, в этом доме и она, отвечая тем же, вовсе не бывала здесь.
Во главе стола, у окна, сидят дед Иван и мой отец. Очень красивый, даже мне, пацану, это видно. Густые, уже с сединой, вьющиеся чёрные волосы. Лицо выбрито «до синевы». На плечах серый, спортивного покроя пиджак, белоснежная накрахмаленная рубашка, галстук чуть ослаблен и вот, в эту свободу вырывается от груди – чернь с серебром, кистью художника. Женщины, сёстры матери, их много, (мужья, отягощённые ранами войны, тоже ушли к праотцам), не сводят глаз с него. А он-то, он, батя мой, бисером рассыпает анекдоты и читает, читает Лермонтова: «Гарун бежал быстрее лани...» И потом, уже потом, после чая вприкуску с сахаром, (горка из крупно наколотых кусков его громоздится на блюде и каждый щипчиками откусывает себе и, возложив на язык, звучно прихлёбывает горячий, и крепко заваренный напиток из блюдечка), извлекает из футляра итальянский, трофейный аккордеон (перламутровый, красно-белый), и играет, играет… тётя Дора и Инна, моя двоюродная сестрёнка, в четыре руки уже подыгрывают аккордеону отца на пианино.
Где ныне всё?! Кануло, кануло в Лету и остались на этой земле только и всего-то из рода: брат мой в Питере да племяш от Инны, что в граде Киеве – все с отпрысками своими… галут.
Нет, я не ошибся, взяв на себя это слово – галут – на слух больно уж родное и понятное. В том и дело, что все дочери Марфы вернулись с войны с мужьями-евреями. Ну, а кто мы тогда, наследники их? И живёт во мне это слово, не испрашивая на то разрешения.
Галут – и есть моя вторая жизнь.
http://www.proza.ru/avtor/yutvis
P.S.
«Еврейский галут прекратится лишь тогда, когда Израиль вновь возвратится к своему Отцу – Яхве, Которого обрести можно только через посредничество Царя
Давида, упоминаемого евреями в одной из молитв как «вечно живого и могучего».
Это единственное средство. Об этом мы находим указание и у пророка Осии, предвещавшего, что потом «обратятся сыны Израилевы и взыщут Господа Бога своего
и Давида, Царя своего, и будут благоговеть пред Господом и благостью Его в последние дни» (Ос. 3:5).
Это «благоговение», о котором говорит пророк, и будет служить залогом процветания Израиля, ибо, возвратившись к Яхве, он до конца дней будет трепетать
над своим примирением с Господом, чтобы вновь не скрылся лик Его и не наступило новое испытание.»
ИОСИФ РАБИНОВИЧ (1837-1899)
«В ЧЁМ НЕСЧАСТЬЕ ЕВРЕЕВ?»
Свидетельство о публикации №115051800745