Последние главы из книги Искры жизни

 Когда в начале девяностых писались первые главы
этой книги, ни у кого в мыслях не было, что произойдет
с Украиной через 10-15 лет. Перечитывая книгу автор
с удивлением обнаружил, что некоторые главы
оказались пророческими.

                « МЕРЗОСТЬ БЕЗЫСХОДНОСТИ»

   - Зяма, я понимаю, что задаю бестактный вопрос, сказал однажды Шершерович, - тем более что на твою голову свалилось столько в этой жизни, что хватило бы на дюжину таких босяков, как я. И всё же, я не говорю о твоих личных потерях - сколько их было, не о болезнях и старости, не об одиночестве и нищете на исходе жизни, сколько таких как мы по всей стране мается от безысходности. Что больше всего отвращает тебя от этой жизни?
   - Больше всего? Странный вопрос. Ну вот пожалуй усталость, усталость от понимания того, что за нашу долгую жизнь длинною без малого век люди не стали лучше, и после нас резких перемен не предвидится, и нечего нам самообольщаться на этот счёт. А самое паскудное - наблюдать, как топчут и унижают, ломают через колено не угодных новой власти. Не помнишь одну из песен нашей революционной
молодости, "Вышли мы все из народа..." Теперь её нужно петь так:

                Вышли мы все из народа,
                Дети семьи трудовой,
                Навыбирали уродов,
                Что тянут нас всех за собой...

Понимаешь, Моня, сказал старик Рабинович, самое ужасное, когда тебя охватывает омерзение к собственной стране, когда хочется бежать отсюда без оглядки, и понимаешь, что не убежишь, а будешь до самого конца мучиться и тянуть эту лямку безысходности и глотать, как собственную рвоту, мерзость нашей жизни. Говорю нашей, так как не вижу разницы между Одессой, Москвой и Минском, да и у других «бывших» не лучше. Возьми Грузию. В самом Тбилиси всегда что-то от Одессы было, правда, на свой манер. Ты знаешь, что лучше всего утешает душу? Вот когда я слышу мужское многоголосие народных грузинских песен. На Северном Урале сидели со мной ребята из горной деревни неподалёку от Крестового перевала. Как они пели! Один от чахотки помер, двух зарезали в драке, а один парень, Гоги звали, на войне погиб. Какой красавец был! С него бы итальянцам портреты писать в стиле Возрождения. Вот это и спасает, память,  память наша бессонная.
- «...Иных уж нет, а те далече...» - процитировал классика Шершерович, - а мы, Зямка, до сих пор вместе, и слава тебе Господи...


                ПОСЛЕДНИЕ ВОПРОСЫ ШЕРШЕРОВИЧА

       - Зяма, ты не жалуешься на свою судьбу? - Этот вопрос  Моня Шершерович  носил в себе долго, долго. Уверенный в исключительном уме и человеческих достоинствах друга, и не раз внутренне содрогаясь от мысли, как жестоко обошлась с ним жизнь, он всё не решался спросить Зяму напрямую. И слава Богу, что решился, и именно тогда, когда старик Рабинович стал безнадёжно плох. Иначе нам никогда бы не узнать ответа моего героя.
        - Моня, - сказал старик Рабинович, внимательно  и долго разглядывая трещины на  потолке, - вся  моя жизнь в таких трещинах. Ну и что? Жаловаться человеку на свою судьбу? Моня, это лишено, как сказал бы теоретик, физического смысла. Это она, судьба, по большей части была мною недовольна.
- Но почему?!
- А потому, Моня, что мы слишком торопливо и бездарно тратим её святые дары.
-  А как же быть со счастьем, Зяма? Разве его не бывает?
- Бывает, бывает, Моня. Но счастье, это всего лишь частный случай всеобщего несчастья.
- Зямка, а что нам, как спрашивал классик, готовит  день грядущий?
- Минувшая эпоха, Моня, это кривое зеркало, в  которое сморится эпоха наступившая. А мы всё  удивляемся,
откуда у нас такие кривые  рожи, особенно у тех,  кто управляет этой страной.



   
                СУЖДЕНИЯ О МЕТАФОРАХ, АФОРИЗМАХ И СТРАДАНИЯХ МЫСЛИ

       Однажды неугомонный Моня  спросил Рабиновича:
     - Зяма, а что такое афоризм?.
     - Если я скажу, Моня, что мысль моя глубока, как океан,
 а чувства мелки, как береговая отмель, что это будет?
     - Это будет красиво, Зяма!
     - А если я скажу, что мысль глубока, да чувства мелки?
     - Это как по морде дать? - напряжённо соображал Моня.
     - Ну да! Там где красиво - поэзия, а как по морде дать - афоризм.
Афоризм - это концентрация мысли и это поэзия, сжатая в кулак.
Так неожиданна бывает любовь и вот так она сбивает с ног, - заключил
со вздохом литературовед и бывший первый любовник Одессы.
     - А  метафоры? - спросил, потрясённый такой простотой мысли,
Шершерович.
     - Метафоры,  Моня, это поворот туда, где красиво, из них складываются
 такие стихи - всё возьми, всё отдай и умри на месте!
Мой любимый поэт Ося Мандельштам как-то написал:
«Художник нам изобразил  глубокий обморок сирени.»
-  Какая прелесть! - Воскликнул Моня.
      Ну да, ну да, - сказал Зяма, ещё Бальзак говорил, что потребность
высказаться есть прекрасное свойство человеческой души. А вот Антон
Павлович был противником  такого пафоса. "Писатель пописывает, а читатель
почитывает" - это его ответ на подобный пафос. Но я всё же на стороне
Бальзака.  В сущности писатель, как и поэт, это человек настрадавшийся
мыслями.  Хорошая книга  это летопись страдания мысли, изрёк Рабинович.
    - Даже, если она весёлая, Зяма?
    - Тем более, Монька! Смех  сквозь слёзы - это вершина литературы
Вспомни своего любимого Сервантеса!
   - Ну да, ну да, я тоже так думал, сказал смущённый Шершерович. -
Вот  только  непонятно, ну настрадался человек мыслями и написал книгу,
которую интересно прочесть. А  для второй книги ему тоже нужно настрадаться?
а для третьей?!.
    - Ну это уже то, - сказал Рабинович, покосившись на Моньку,
что  называется профессионализмом.
    Настрадался ты мыслями, допустим, один раз и обнаружил в себе художника
слова, и это само по себе -  потрясение. Ты и самне заметишь, что ты - уже другой!
А когда спохватится - поздно, брат, затянуло в этот омут -
не выбраться! Должен тебе сказать, Монька, что многие знаменитые писатели
довольно цинично отзывались о своей профессии. Лев Николаевич Толстой
разговоре с одним русским художником, кажется Крамским,
разгуливая по аллеям Ясной поляны, сказал  примерно следующее:
 «писатель - это человек торгующий
своими эмоциями».  А Хемингуэй говорил, что писатель,
это репортёр собственной жизни. Обрати внимание, они не говорили
о страдании мысли, потому что ну, скажем,
на подсознательном уровне, писатель использует мысли
всего лишь как  средство
 для выражения того, что чувствует  душа его героя.
 И я, как человек в этих делах искушённый, настаиваю на
страдании  мысли, как первичном проявлении творческого процесса.
    -Зямка, вот критики говорят  "сверхзадача, сверхзадача" вот этого самого
процесса, а в чём она собственно?
   - Сверхзадача писателя, босяк,  состоит не в том, чтобы думать самому,
а придумывать мысли своим героям независимо от степени собственной
неспособности думать. Вот почему из меня писатель и не получился.
Однажды мне показалось, что я перестал думать. Монька, какое я испытал
блаженство, жаль, что только один раз и то во сне.
   - А язык, Зяма, язык писателя?
   -  Язык, Моня, возвращает мысль в лоно образа, без которого читать
тебе будет невыносимо скучно, как скучно, то что я тут наговорил... 
   - Дурак ты, Зямка, -  сказал расстроенный Шершерович, -  с такими
мыслями мог бы критиком стать, или там литконсультантом при областной
газете, а то и лекции мог бы читать в одесском университете марксизма-
ленинизма - старый ты лопух, вот что я скажу.
   - Очень мне нужно свои мысли к каждой тупой заднице прилаживать.
 А если по  правде сказать, так я же в лагерях без малого семь лет жил
литературой, кого я там только не консультировал - от вохры до дамских
бараков. Вот где  была литература, вот университет! Маяковский бился бы
в истерике, если бы услышал! Да что там Маяковский! Джон Мильтон свой
«Потерянный и возвращённый рай» переселил бы под Соликамск. И был бы прав,
Монька! А Хэмингуэй почитал бы за счастье тачку в руднике покатать и в
буру резаться с тамошними отморозками. Такую жизнь литературой разгребать
- это тебе не ром распивать на Кубе, чтоб мне в рудник провалиться, в тот
 самый!..
    - Зямка, а почему при всех своих талантах ты не знаменитый?
    - Хороший вопрос, босяк. А потому, Монька, что я слишком ленив
для такой большой любви к самому себе.
     Вот какими  сентенциями иногда обменивались два полунищих старикана,
греясь где-нибудь на  одесском солнышке в самом конце  XX века.               

               
                НОСТАЛЬГИЯ

    Вышел однажды старик Зяма Рабинович из дома на солнышке погреться, по Дерибасовской прошаркать, вспомнить золотые денёчки. А уже совсем плохой стал, ноги с трудом переставляет, как никак на десятый десяток перевалило, анурезом потихоньку мучается. Но тут, кстати, кооперативный ларёк подвернулся, присло нился к нему и пока свои стариковские дела делал, задумался и забыл своё подер жанное хозяйство спрятать. Так и пошаркал дальше по родной Дерибасовской. А в это время навстречу надвигаются две молодые роскошные  чувихи, обе в импортном навороте -  что глаза, что улыбки - отдайся и умри! А ножки, а коленки... Глянул на них старик Рабинович и растрогался  до слёз. Сколько за его пёструю жизнь таких юных птичек порхало по любимой улице, а эти... Защемило стариковское сердце.
     - Боже мой, какая гадость! - Вдруг на всю  Дерибасовскую защебетали чувихи. Как не стыдно, вам, старик Рабинович, а ну уберите назад свою трапочку!
     - Да, да, - ностальгически думал в это время старик Зяма Рабинович, какие истории, какие страсти бушевали с такими вот несравненными и незабвенными дочерями славного города и порта Одесса.
     - Вы что, оглохли к тому же, - во весь голос уже орали чувихи. - Какой срам, какой стыд, уберите вашу жёванную пережёванную промокашку. Наконец старик Рабинович внял их рассерженным ангельским голосам.
     - Вы не поверите,  юные дамы, прошамкал он, - теперь это промокашка, а когда-то он была гроза города Одесса.
     - Ха-ха, - сказали чувихи, - когда это вы были таким бойцом со своим молодцом? Никак во времена Ветхого завета?
     - Када, када, - стал мучительно вспоминать старик Зяма Рабинович. Када я брал Одессу с красным бандитом Котовским, вот када.
     - Четыре ха-ха, - сказали чувихи возмущенно. - Вы нам не заливайте, дедушка! - А старик Рабинович, опустив очи долу, не мог наглядеться на их ножки на изящных каблучках, на юбочки, которыми забавлялся лёгкий ветерок с моря..
     А чувихи, насмешницы и пиратки - первый сорт, всё не отставали:
     - И как же это вам  удалось белую Одессу в красную перекрасить?.. Отзвук былого огня вдруг пробудился в этом, когда-то неутомимом ходоке, герое-любюв
нике, бонвиване минувших эпох.
     - Как бгали, как бгали, - встрепенулся старик Зяма Рабинович, - на кони и впигод! Глаза Зямы вдруг вспыхнули азартом и удалью незабвенных лет, и уже совсем забыв, где он находится, с кем и в каком виде, воинственно воздев правую руку, а левой будто придерживая повод горячего скакуна, заорал на всю Дерибассовскую: «Коли! Г-г-губи! Даёшь Кгасную Одессу мит саблех, мит пейсех, мит ё...  твою мать!..».
Чувихи с изумлением и даже с оттенком уважения и гордости за славного гражданина великого города, смотрели зачарованно на старика, будто за этими, стёртыми временем чертами, вдруг увидели молодого, неотразимого, полного загадочной мужской силы Рабиновича, живую легенду города Одесса.
Они привели в порядок его туалет и нежно попрощались, а старик стоял растерянно посреди великой улицы великого города и не мог понять, сон ли это прекрасный, или последнее прости.

               
                ИЗ МЫСЛЕЙ ВСЛУХ

               
                *    *   *               

                Мысль тем глупей, чем долгожданнее, - говорил Зяма.
                Импровизация правит миром. С ней или пан, или
                в чью-то постель пропал.

                *    *    *
               
                Прошлое - это пепел, унесённый ветром и попавший
                в глаза.  А вы удивляетесь: "Откуда эти слёзы?"
                говорил врач-окулист Рабинович.
               
 
                *    *    *               

                Время, которое вы упустили, это деньги, которые
                упали в чужой карман. Так говорил Зоротустра
                одесского разлива - Зяма Рабинович. И где-то
                он опять был прав.

 
                *    *    *               

                Иногда, с похмелья, шаря по карманам в поисках
                завалившейся монеты, старик Зяма Рабинович сетовал:
                «Философия нищеты порождает нищету философии,
                а нищета философии обрекает человека на философию
                нищеты, где же выход?»               
               


                ПОСЛЕДНИЕ СНЫ РАБИНОВИЧА               

   Есть опасная черта в жизни каждого человека, пережившего свою земную славу. Его начинают мучить кошмары несбывшегося, того, для чего быть может была приуготовлена  его до срока исчерпанная жизнь.
Однажды ему приснился совсем странный сон, где он не видел себя, но слышал свой Голос как бы с каких-то непостижимых высот. Голос говорил на древнееврейском языке торы, который Рабинович никогда не знал, может за исключением двух, трёх коротких фраз, неоднократно слышанных им от старого раввина Ливензона. И в этом уже было чудо! Как, не зная языка, можно говорить на нём и всё понимать? Но это было ещё не самое большое чудо. Голос был обращён к кому-то совершенно ничтожному и низкому, существу обрюзгшему, с огромным дряблым брюхом, дрожащим под грязным засаленным и испачканным коровьим помётом хитоне. У этого грязного и ничтожного было толстогубое слюнявое лицо и бегающие глазки Шуры Загребовского, бывшего хозяина одесской таможни.
       - Иуда, - говорил на древнем иврите Голос Зямы, - я знаю ты при жизни ненавидел этого человека, ревновал ко всем шлюхам Иудеи, но лгал прилюдно, что он твой лучший друг. Ты предал его как человека там, в Одессе, из-за ревности к несравненной Ла Фа,теперь ты предашь его, как Сына Божия.   
       - О нет, Господи, - взмолился Иуда, - предать человека и предать Сына Божия - это  же две большие разницы. Так говорил человек, которого я предал.
       - Не богохульствуй, - сказал Голос. Разница в том, что Сын Мой не хочет покидать вашу Одессу и вернуться на Небо. Предав его, ты заставишь Сына в муках вернуться в Мои объятия. Предательство - это твой подвиг перед  людьми и Мной. Предай его дважды и ты станешь тенью, а он светом, ты мраком - он огнём любви, ты - ядом, он - исцеляющим бальзамом, ты станешь клеветой и наветом, он - оправданием. И будете вы неразделимы вовеки веков. На то Воля Моя. Предай, предай его, Шура...  Потом появилась вся окровавленная Фаня Шизновская,
или Ла Фа, как она называла себя на французский манер. Фаня стояла, как Венера Милоская с ниткой жемчуга на белоснежной шее. .
Из отрубленных рук медленно вытекала кровь, окрашивая ткань, которой была прикрыта нижняя часть её божественного тела...
Старик Рабинович проснулся в холодном поту и долго лежал не размыкая век. По  дряблым, заросшим старческим мохом его щекам стекали скупые холодные слёзы. У стариков они всегда холодные.
Потом ему снился очкарик-поэт, который учил уголовника Гниду читать по складам
 «Мадам Бовари». Потом мадам Рабинович и стряпуха Маня в белом платочке. В унитазе, по причине никудышнего клапана, всю ночь журчала вода, а ему снился рыбачий баркас, море и до боли, до крика знакомая женщина с ниткой жемчуга на белоснежной шее, прямо под ожерельем Венеры...
Не открывая глаз он ждал, когда вслед за рассветом придёт тепло солнечных лучей, которые согреют веки и лоб и тогда он еще найдет в себе силы открыть глаза на этот ослепительный мир.
Он ждал, ждал и не дождался...


                ВМЕСТО  ЭПИТАФИИ

Великий француз Рене Декарт, больше известный историкам науки под латинским именем Картезий, математик и физик XVII века, говорил: «Может показаться удивительным, что великие мысли чаще встречаются в произведениях поэтов, чем в трудах философов. Это потому, что поэты пишут, движимые вдохновением, исходящим из воображения. Зародыши знания имеются в нас наподобие огня в кремне». Зяма Рабинович не был поэтом в прямом смысле слова, хотя как никто любил и почитал поэтов всей душой. Он был поэтом жизни. Он её в определённом смысле сделал предметом искусства, достойным если не восхищения, то удивления бесспорно. Что же касается зародышей огня в кремне, то что в нём пользы, когда источилось кресало.*
---------------
*А ведь именно он говорил когда-то: «Духовность - эманация страсти, её эфирная составляющая. Вся грязь и скука жизни проистекает из-за того, что сей эфир слишком быстро рассеивается прагматическим сознанием».
А ещё он говорил "Когда я вдыхаю любовь, я выдыхаю жизнь".


Рецензии