Андрей Голов Проза Поэта
Мессианский, мистический смысл исторического Бытия русского народа находит свое подтверждение и выражение на самых разных уровнях и в самых неожиданных проявлениях. В этом отношении неслучайность появления трех императоров, носивших имя Петр, и одного Павла приобретает почти онтологическую вертикаль.
Три Петра в русском осьмнадцатом веке, если продлить аналогии с апостолами Петром и Павлом, знаменует собой троекратное отречение ап. Петра от Спасителя. Русь в лице трех своих монарших тезоименитов ап. Петра также троекратно, цепенея от ужаса и отчаяния, отрекалась от семи первых веков своего христианского служения православию, от прежних этических и семейно-бытовых ценностей, и, наконец, от прежнего самоосмысления и самовыражения на уровне государственности. И отречение это было куда более резким и трагически-долгим, чем у ап. Петра, а раскаяние было подменено целым комплексом государственных мифов и увенчалось мученически-апостольским венцом событий начала ХХ века.
Император Павел же был столь же непостижимо-цельной и инакой фигурой среди императоров, как и ап. Павел – среди апостолов. У обоих духовная мощь личности проявилась после резкого, почти катастрофического перелома. Ап. Павел, воспитанный в духе ортодоксального, фанатического иудаизма и бывший неумоилмым гонителем пиервохрисиан, пережил, в сущности, прозрение и перерождение, когда ему на пути в Дамаск явился Господь, и стал поистине духоносным и непревзойденным адептом и истолковатетлем Нового Завета, неофитом, вершина духовного ведения которого о Господе осталась в последующие двадцать веков Христианства столь же недостижимой, сколь и одинокой.
Император Павел, выпестованный сторонником аристократической фронды Паниным в духе конституционного рыцарственного служения, в течение двадцати пяти лет день за днем, унижение за унижением, переживал переоценку преподносимых ему данностей и ценностей, ту невыносимую пытку двойстенностью своего положения, которая наконец выразилась в ментально-волевых порывах, более всего напоминающих детский каприз по поводу желанной игрушки, с той лишь разницей, что в данном случае роль игрушки выполняло царство. Но, наконец-то вступив на престол, Павел все свое недолгое царствование посвятил упрямому и непреодолимому убеждению всех и в первую очередь себя самого, что он один знает, умеет и видит за всех, но не в силу личных заслуг, ибо при всей гипертрофирванной самонадеянности Павел был человеком негордым, а в силу убежденности в том, что он любым своим поступком творит не свою волю. Знаменитое изречение ап. Павла «Не нам, не нам, но имени Твоему», выбитая на русским рублевиках Павловского царствования, лучше всего объясняет и его цельность при всех антиномиях, и религиозную истовость. Обыкновенно историки обходят молчанием глубокую и искреннюю религиозность Павла. Между тем разграбление и закрытие русских монастырей, процветавшее при Екатерине под предлогом секуляризации, при Павле было немедленно прекращено, и одним из первых деяний его на посту министра-протектора Мальтийского ордена, стало перенесение христианских святынь (мощей и первоявленных икон) в Россию. В то же время поведение Павла отнюдь не вписывалось в традиционные русские представления о православном царе и не могло создать ему достаточно много сторонников в народе, что еще более усугубляло трагизм его личности. «Бедный Павел!» - вздохнула о нем тень Петра, явившаяся ему, тем самым создав аналогию-контроверзу явлению Спасителя ап. Павлу.
Трагические и поистине безвременные кончины всех трех Петров и гибель императора Павла еще более усиливают онтологический параллелизм с крестной смертью апостола Петра и Павла, придавая ему надчеловеческое, метаисторическое содержание, проникнуть в которое так же трудно, как и не замечать его или считать случайностью.
***
Китайские иероглифы, в сущности, совсем не знаковая система, как обычно принято полагать. Иероглиф передает информацию не только своими элементами, но и просветами между ними, зиянием Великой Пустоты. В известной мере иероглифы – изысканная рама, манерная оправа и даже кованый бронзовый витраж, единственная цель которых – донести до зрачков и подсознания островки и частицы Великой Пустоты, благоволившие уместиться в них. Сложность иероглифа обусловлена не количеством его элементов, а тем, что он сопрягает в своем витраже частицы Великой Пустоты, несущие знание о различных реалийных и ментальных понятиях, дает однаовременно и символ, и его истолкование, и даже мнение о нем миллионов духовных сущностей, прикасавшихся к нему кисточкой и судьбой.
***
Лампа с абажуром, творящая конфуциански-архиерейский обряд стояния на столе, самодостаточна, как проповедь дуализма и амбивалентности, и непричастна ни к благоговейной мудрости, ни к сладострастно-потягивающейся мерзости, излагамой перед най на любом земном алфавите. Ее вольфрамовая спираль, делающая технократический реверанс в сторону спирали бытия, высокомерно отказывается от старомодных свечей и тем паче – масла, но ее никогда не поднимут над и перед своей явью девы благоразумные, шагнувшие на порог вечности встречать Жениха, грядущего в полуночи.
***
Розанов, разглядывая лежащие на ладони пантикапейскую дидрахму или свейский ефимок с признаком, испробованный на зуб кем-то из окружения Василья Шуйского, и используя их как отправную точку для своих медитаций о сравнении иудейства и христианства, был так же далек от осознания сущности денег, как и те, для кого их роль исчерпывается зиянием номинала. Эстетический путь к постижению этой сущности, воплощенный в монистах на шеях султанш арабского мира или гибельных цыганок, более логичен, но так же бесполезен. Но трактаты Адама Смита или штудии Маркса, поглядывающие на сущность денег искоса и свысока, в сущности, ничего не проясняют, ибо по-настоящему деньгам деньгово воздает только притча о денарии Кесаря.
***
В сущности, будущее – великолепная возможность раскаяться в прежних грехах и промаха и особенно в том, что успел совершить их слишком мало для того, чтобы рассчитывать на полное прощение.
***
Будущее обыкновенно становится прошлым куда раньше, чем мы соберемся как следует испугаться и как следует встретить его. Прошлое – это бывшее будущее, и хотя бы в силу одного этого заслуживает если не прощения, то хотя бы права свидетельствовать о себе и быть выслушанным.
***
Голландские натюрморты XVII века со всеми их часами, виноградинками и крабиками, имеют гораздо большее право назваться трактатами по метафизике и даже оккультизму, чем сочинения Якоба Беме и Сведенборга. Сочетание реалий из разных плоскостей бытия, предлагаемое Тарборхом и Хедой, Ван Бейереном и знаменитым Снейдерсом, удручающе прекрасно, невыносимо изысканно, если забыть, что любая из этих реалий и предметных данностей имеет смысл и значение только как символ и рама для знания, сквозящего между ними и сквозь них. Ближе всего они подходят к китайской Великой Пустоте – Сюйдао, с той только разницей, что пустота как бы выталкивает предметы из себя и позволяет им непринужденно заполнить пространство, чтобы еще нагляднее оттенить ее величие, тогда как вещицы и существа на натюрмортах ведут между собой некий, почти эротический, диспут, убеждая и помогая друг другу потесниться или принять более естественную позу в едином немом хоре, воспевающем «Теrirем» Неведомому им самим Богу.
***
Противоположности, как отмечали еще римляне, имеют привычку сходиться в самых неожиданных плоскостях, проливая с китайских свитков шань-шуй (горы-воды) и из оссиановских водопадов Макферсона целые потоки аргументов в пользу того, что Запад и Восток в определенном смысле находятся куда ближе друг к другу, чем, скажем, Франция и Германия. Японская эстетика бликов луны в озере, корейские сиджо с их превозданной и негармонизированной мощью горных водопадов и лесов, уже упоминавшиеся китайские пейзажные медитации в жанре шань-шуй по одну сторону пространства и времени и кельтские, особенно оссиановские, попытки наделения дикой природы собственным бытием, придания ветрам, водам и дубравам самодостаточной информативности и сюжетной ценности – по другую представляют собой, по существу, данную на разных языках и алфавитах запись одного и того же монолога природы, убеждающей человеков не искажать ее мистический смысл или хотя бы полюбоваться им на прощание.
***
Идеал абсолютной статики, постоянства, сохранения всех тех религиозно-государственных идей и ценностей, которые были унаследованы Византией от Рима и апостолов, так неуклонно и обреченно воплощавшие ею в течении одиннадцати веков, был предуказан и зафиксирован уже в самом названии ее столицы. Константинополь – град Константина, город постоянного и постоянства, подобно магическому кристаллу, вбирал в себя ослепительно-совершенные и привлекательно глубокие лучи самых разнообразных учений, художественно-философских систем и т.д., доводил их до почти маньеристического совершенства, до вершины акме и упоенно любовался ими. Но взор его повергал в гипнотическую летаргию все, на что он обращался, ибо, завораживая, «замораживал» и уже в силу этого обеспечивал долгое сохранение святынь, администартивно-военных структур. Ритуализированных государственных актов, и т.д., в то же время почти начисто лишая оберегаемые ценности возможностей внутреннего развития. Авторитет василевсов и патриархов удостоверял, что все истины уже явлены и поняты, все пути к Господу открыты и указаны, и константинопольское постоянство есть те абсолютная вершина, выше которой по эту сторону реальности подняться человеку невозможно и незачем.
Но магический кристалл Византии обладал онтологическим трагизмом, ибо, вбирая лучи, он не проецировал их ни во времени, ни в пространстве, в лишь ревниво оберегал точку их фокуса, видимую лишь посвященным. В этом смысле Византия поистине построила «царствие не от мира сего», и ее игемоны и логофеты были не меньшими мистиками, чем афонские исихасты. И когда ушли те, кто обладал даром видения этого царства и молитвенного охранения его, оно просто перестало существовать. Византия в известном смысле была видением, ментально-энергетической сущностью, во всей полноте постигаемой только верой. Видением тем более мощным и реальным, чем большее число отдельных человеческих воль и отдельных народов верит в его подлинность.
***
Ни в одной из цивилизаций прошлого евнухи не играли столь видной и важной роли, как в Византии. Логофеты дрома, протеспафарии, стратиги и даже патриаршие протосинеллы, избавленные от бремени пола в Армении, Киликии или Македонии, не тратя времени и жизненных сил на пркорение Евиных дочек и тем паче на пестование отроков и отроковиц, завоевали для Константинополя новые провинции и деспотии, возвышали дух внутренним деланием, привозили во влахернский храм омофор и посох Пречистой, и были носителями активного государственного начала в этом царстве абсолютной статики, на тоже подали свои высокие диаконтовые голоса в пльзу мнений о творческом бесплодии Византии.
***
Фразу надобно принимать как дар, как нерукостоврную молекулу знания. Но, чтобы приобщиться к высшему ведению надобно набраться отваги и помощьч словам начать цепную реакцию распада линейного смысла, перехода звучания и значения в новое, непредставимое рпжде, качество, которым новая реальнсоть пытается утвредиться в мире. Надобно также присутствовать при риспаде слова прежнего закона, как Византия присутствовала при
ЕКАТЕРИНА МАЛАЯ,
или достопамятные меморабилии о княгине Екатерине Романовне Дашковой, урожденной Воронцовой, кавалерственной даме и двух российских академий возглавительнице
“Какая женщина! Какое сильное и богатое существование!” - писал о ней Герцен.
А вот слова подруги ее старости, англичанки Катрин Вильмот: “В ней все оригинально. Она учит каменщиков класть стены, помогает делать дорожки, кормит коров, сочиняет музыку, пишет статьи, знает до конца церковный чин и поправляет священника, если он не так молится, знает до конца театр и поправляет своих домашних актеров, когда они сбиваются с роли; она доктор, аптекарь, фельдшер, кузнец, плотник, судья, законник. Она, не задумываясь, говорит разом по-французски, по-итальянски, по-русски, по-английски.
Она родилась быть министром или полководцем, ее место - во главе государства”.
Трудно поверить, что все это относится к одному человеку, тем более - женщине, тем более - жившей в XVIII в. И тем не менее это далеко не полный перечень талантов, занятий и увлечений знаменитой “Екатерины малой” - Екатерины Романовны Дашковой, едва ли не единственной русской энциклопедистки. Не случайно ею интересовались Дидро, Вольтер и европейские монархи, а Екатерина Великая в письмах к Дашковой называла себя ее преданным другом. Дашкова - активная участница переворота 1762 г., возведшего Екатерину на русский престол.
Екатерина Романовна Дашкова, урожденная графиня Воронцова, родилась в 1743 (1744?) г. в семье, принадлежавшей к олигархическому барству. Ее восприемниками при крещении были императрица Елизавета и великий князь Петр Федорович, будущий император Петр III, тот самый, в низложении которого крестнице суждено было сыграть такую яркую роль. Ее мать умерла рано, и Дашкова воспитывалась в семье дяди, великого канцлера М. И. Воронцова. Забавно, что, владея четырьмя языками, она не говорила по-русски, и выучила родной язык лишь после замужества, стремясь угодить свекрови. Предоставленная самой себе, девочка много читала, к 15 годам собрала богатейшую по тем временам библиотеку (более 900 томов). Но романы мало занимали ее. “Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескье, Вольтер и Буало”, - признается Дашкова в своих “Записках”. - “Глубокая меланхолия, размышления над собой и близкими... изменили мой живой, веселый и даже насмешливый ум”.
Лекарство от меланхолии не заставило себя долго ждать. Конечно, это была любовь.
Дашкову трудно было назвать красавицей. Не отличаясь особой грацией, она даже в юности сторонилась балов и наотрез отказывалась румяниться и пудриться. Зато в другой красоте, очаровании ума и блеске остроумия, соперниц у нее, если не считать Екатерину, почти не было. В Дашковой рано пробудилось сознание своей неординарности, инакости. Она жаждала дружбы и любви. “Все ее привязанности отличались полнотой и какой-то законченностью: она всякому чувству отдавалась вся”, - писал о ней историк Д. Л. Мордовцев.
В своих “Записках” Дашкова вспоминает, как однажды, поздно вечером возвращаясь из гостей, она увидела гвардейского офицера, статного красавца, и с первого взгляда полюбила его. Он отвечал ей взаимностью, и 15-летняя графиня Воронцова вскоре стала княгиней Дашковой. Романтическая идиллия, да и только!
Другая версия, принадлежащая перу К. Рюльера, секретаря французского посольства в Петербурге, выглядит иначе. Как-то раз неотразимый красавец князь Дашков наговорил юной графине массу вольных любезностей. Она выслушала их и позвала дядюшку: “Князь делает мне честь, он просит моей руки”... Дашков не посмел признаться великому канцлеру, что он вовсе не имел в виду этого, и повел племянницу вельможи под венец. Свадьба прошла скромно: болела жена канцлера, кузина императрицы Елизаветы.
Как бы там ни было, мужа она любила горячо и преданно. Молодые поселились в Москве. Через год у них родился ребенок, а еще через год, вновь беременная, Дашкова узнает, что ее муж тяжело заболел, и его перевезли в дом тетки. В этот момент у княгини начались схватки, но она, несмотря на все уговоры, решила отправиться к мужу. Пройдя несколько улиц и из последних сил поднявшись по лестнице, она увидела что муж жив, и потеряла сознание. Спустя час у нее родился сын Михаил.
“Женщина, которая умела так любить и так выполнять свою волю вопреки опасности, должна была играть большую роль в то время, в которое она жила, и в той среде, к которой принадлежала” - писал об этом эпизоде Герцен.
***
В июне 1761 г. Дашковы перебрались в Петербург. Великий князь, крестный Дашковой, пригласил их к себе в Ораниенбаум: родная сестра Екатерины Романовны, Елизавета, была его официальной фавориткой. Со своей женой, будущей Екатериной Великой, Петр обходился довольно резко и холодно, а Дашкова буквально влюбилась в нее. Екатерина, стремясь заручиться поддержкой в аристократических кругах, преувеличенно пылко отвечала на ее дружбу. Они вместе мечтают о славе, сочиняют стихи и статьи, переписываются. Дашкова искренне обожает свою старшую подругу, впавшую в немилость, а та скорее играет в чувства и слова. Ее письма к Дашковой - расчетливые жесты умного психолога, вербующего себе сторонников в борьбе за престол.
В Рождество 1761 г. скончалась императрица Елизавета. На трон вступил Петр III, намеревавшийся сослать Екатерину в монастырь и жениться на Е. Воронцовой. Надо было действовать. И Дашкова бросается агитировать друзей в пользу Екатерины, создает нечто вроде кружка заговорщиков, подготовляя “революцию”, как она ее называла - тот самый переворот 1762 г., после которого престол перешел к Екатерине. 18-летняя Дашкова наивно верит, что действительно держит в руках нить событий. А осторожная Екатерина за ее спиной организует настоящий заговор, вербуя гвардейских офицеров и влиятельных сановников. Увы, кружок восторженной “Екатерины малой” был лишь романтической ширмой для готовящегося переворота. 28 июня 1762 г. Петр III был свергнут, а через несколько дней убит в Ропше братьями Орловыми.
Вскоре императрица наградила Дашкову орденом и назначила ее мужа командиром Кирасирского полка, полковником в котором считалась она сама. По ее настоянию Дашковы поселяются во дворце, и у них часто бывает государыня. Дочь Дашковой впоследствии рассказывала, что ее отец, князь Михаил, был влюблен в Екатерину.
Дашкова считала, что Екатерина обязана короной именно ей. Но когда на первый план вышли истинные заговорщики, особенно Г. Орлов (а именно его княгиня особенно невзлюбила), ставший фаворитом императрицы, оказалось, что Дашковой среди новых приближенных места нет. Затем последовало и резкое охлаждение со стороны Екатерины. Владыки не любят чувствовать себя обязанными кому бы то ни было. Наступило горькое разочарование. Много лет спустя Дашкова писала: “Знаю только два предмета, которые были способны воспламенить бурные инстинкты, не чуждые моей природе: неверность мужа и грязные пятна на светлой короне Екатерины”. А пятен этих с годами становилось все больше... Увы, незадачливый Петр III как в воду глядел, говоря своей крестнице: “...безопаснее иметь дело с честными простаками, как я, чем с большими умами, которые выжмут из вас сок, а потом, как апельсинную корку, выбросят за окно”...
***
Настало время испытаний. В Москве умер сын Дашковой, а вскоре ее ждал новый тяжелый удар судьбы - смерть мужа. Дашкова, которой едва исполнилось 20 лет, осталась вдовой с двумя детьми и кучей долгов мужа. В будущем ее руки добивались многие, но она навсегда сохранила верность первой любви и больше замуж не выходила.
После кончины мужа Дашкова на 5 лет поселяется в деревне, а в 1769 г. отправляется в свою первую заграничную поездку.
Маршрут ее странствий - Кенигсберг, Данциг, Берлин, Ганновер, Берлин, Бельгия, Англия, Швейцария и, конечно, Париж. В Кенигсберге произошел забавный эпизод. На стене гостиницы, где остановилась Дашкова, висела картина, изображающая раненых русских солдат, просящих пощады у пруссаков. Оскорбленная этим, Дашкова покупает краски и перекрашивает мундиры солдат. Теперь уже поверженные пруссаки просят пощады у русских, и удовлетворенная княгиня продолжает путь. Она всюду чувствовала себя прежде всего русской.
И еще эпизод, показательный для характера Дашковой. Во время одного из ее путешествий с запяток кареты сорвался слуга, и его переехали два экипажа. По правилам медицины XVIII в. главным средством в таких случаях считалось кровопускание. Врача, естественно, не было, и никто из мужчин не решался взять в руки ланцет. И тогда княгиня твердой рукой вскрыла несчастному вену, и ему сразу стало легче...
В Англии Дашкова осматривает Лондон и Оксфорд, где русские студенты и вице-канцлер устраивают ей пышный прием. В Париже она встречается с самим Дидро. Знаменитый философ очарован редкой эрудицией и остроумием княгини. А в Швейцарии другой властитель умов Европы, легендарный Вольтер, рассыпается перед Дашковой в любезностях. Из Швейцарии княгиня через Германию возвращается на родину после более чем двухлетнего отсутствия.
Вернувшись домой и так и не дождавшись приглашения ко двору, Дашкова несколько лет проводит в своем имении. Живет почти уединенно. Правда, есть косвенные данные о ее причастности к несостоявшемуся заговору Н. И. Панина. Панин, кстати, родственник Дашковой по мужу и воспитатель наследника престола - Павла, намеревался возвести его на трон, узурпированный Екатериной. Один из участников заговора оказался предателем и написал донос, да и сам Павел, испугавшись, рассказал обо всем матери. Но никаких репрессий не последовало. В 1775 г. Дашкова, выдав замуж дочь, вновь, на этот раз - на долгие 8 лет, уезжает в Европу. Официальный предлог - образование сына. С нею едут и дочь с мужем.
Теперь Дашкова направляется в Шотландию и поселяется в Эдинбурге, в королевском замке. Ее сын учится в знаменитом университете, а она заводит знакомства в кругу ученых, слушает ораторов, много читает и даже сочиняет музыку. В церкви Дублина (Ирландия) и в Эссексе (Англия) проходят концерты из ее произведений.
В 1779 г. сын Дашковой Павел заканчивает университет, но княгиня не торопится на родину. Она отправляется в Голландию, Швейцарию и Италию, где со всей своей свитой целые дни проводит в музеях, галлереях и библиотеках, поднимается на Везувий, осматривает Геркуланум и Помпеи. В Ватикане она встречатся с папой Римским. Наконец из Петербурга приходит милостивое письмо от Екатерины, и в 1782 г. Дашкова спешит в Россию.
Здесь ее ждут новые милости. Екатерина, которой, по словам Потемкина, “надоели дураки”, в начале 1783 г. назвачает Дашкову директором Петербургской академии наук, а осенью того же года - председателем Российской академии. Дашкова с присущей ей энергией успевает буквально все. Она издает журнал “Собеседник любителей российского слова”, где помещает свои статьи и пьесы сама императрица. Дашкова тоже сочиняет и стихи, и пьесы. На сцене Эрмитажного театра идет ее комедия “Тоисеков, или Человек бесхарактерный”. Дашкова вновь занимает одно из первых мест в окружении Екатерины. Но в 1794 г., после публикации Дашковой антимонархической трагедии Я. Б. Княжнина “Вадим Новгородский” ее отношения с императрицей вновь ухудшаются, и княгиня получает двухгодичный отпуск. Екатерина Великая прощается с Екатериной малой подчеркнуто холодно.
Известность Дашковой к тому времени достигла США. По рекомендации Б. Франклина она была принята в члены Филадельфийского философского общества.
В 1796 г. после смерти Екатерины на трон вступает Павел. Он увольняет Дашкову со всех постов и отправляет в ссылку в Новгородскую губернию. Все недолгое царствование Павла княгиня провела в деревне, много читая и работая в оранжерее.
В 1801 г. новый император Александр I снимает с Дашковой опалу, и та поселяется в Москве. Увы, отношения с сыном и особенно дочерью у нее не сложились, и в последние годы она сильно тяготится одиночеством. Ее компаньонками становятся ангичанки сестры М. и К. Вильмот. В 1805-1806 гг. они активно помогают Дашковой в работе над ее “Записками”. В 1807 г. ее ждет последний удар судьбы: на 42-м году внезапно умирает ее сын. А в 1810 г. скончалась и сама Екатерина Романовна.
***
...в Санкт-Петербурге высится величественный памятник Екатерине II. Его пьедестал украшают изваяния “екатерининских орлов” - сподвижников российской Минервы: Орловых, Потемкина, Суворова, Румянцева. Среди прославленных полководцев и государственных мужей выделяется статуя блестящей дамы. Вы правы: это княгини Дашкова.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА
Иван Цветаев, создатель музея гипсовых слепков античных статуй, невольно промоделировал ими судьбу Марины. Ее бытийная самость, фонтанирующее либидо, прикрывающееся прорывами в темную духовность, до такой степени пронизана доязыческой архаикой, культом биологически-родового тела, что в ее личности нет собственно личностного измерения. Более того, степень архаичности ее “я” такова, что в нем еще не состоялось не только осмысление себя в рамках культурного, национального, религиозного и прочих контекстов, но не произошло даже разграничения самости по признаку пола. Любит всех и вожделеет всех не собственно телесная оболочка имени “Марина”, а обитающие в ней бессознательные всплески нереализованных воплощений. Цветаева (да простят мне подобное сравнение) - это амеба, ощупывающая пространства клеточными выбросами. Это - мистическое подобие простейших, меняющих пол в зависимости от возраста и нужд родового тела. Оболочка по имени Марина с кровавой легкостью сердца меняла и пол, и родину, и точки упора векторов своих страстей, и так называемые социумы именно потому, что все они были не только равно чужды ее бытийной сущности (которой у нее просто не было), но и априорно ничего не говорили о ней, а посему ничего не стоили в ее глазах.
Цветаева жила не в духовном измерении, а в пространстве клеточной самости, амебы, разросшейся до размеров родового тела и потому обретших черты архетипа. Архетипа столь же мощного, как и древнего. Впрочем, если возвратиться к категориям античной архаики, становится ясно, что Цветаева - это даже не архетип, а археэйдос, ибо ничего типического в ней не было. Был эйдос, смутное проклевывание непроявленной идеи о самости сквозь рассыпающуюся мозаику бытия. Тип есть у носителей биологической программы, предусматривающей как минимум наличие конкретных форм тела. У амебы же есть только бесформенная жажда жизни. Отсюда дикая неузнаваемость Марины на фотографиях, даже достаточно близких по времени. Ни один из снимков ничего не говорит о ней, ибо фиксирует лишь мгновенный выброс протоплазмы, распирающий мембрану единственным и неповторимым образом. В следующий раз протоплазма перетечет иначе, и Марина предстанет иной. Но мембрана останется непроницаемой.
Цветаева - это изощренно-извращенное переплетение архетипов Сафо, Клеопатры, Казановы, Деборы. Всё, что она исповедует о себе, не обращено вовне, а остается внутри плотяного измерения, отграниченного стенками мембраны от остального мироздания. Впрочем, направленность вектора исповедальности особого значения не имеет, ибо “Царство Небесное внутри вас”, и исповедаться - в евангельском понимании смысла этого акта - можно и на невокативном уровне. Вопрос в другом: способна ли исповедоваться амеба? Сознает ли она, что хотя любое ее движение ведомо Творцу еще до сотворения мира и попущено Им, оно же есть ежесекундная измена Его замыслу о ней?
Чтение ее стихов - это нарушение ветхозаветного запрета на вкушение удавленины. Впрочем, главный смысл этого запрета связан с кровью, а Марине удалось травестировать ветхий архетип и здесь, ибо какая кровь у амебы? В то же время “Мне и поныне // Хочется грызть...” - это сложно претворенная жажда крови, пускай безгреховно-растительной, но - острой и алой, бессознательная проговорка о страхе перед миром, пребывающем по другую сторону мембраны и стремящемся прорвать ее, “прободать... плеву” (Ходасевич), чтобы брызнула кровь.
Однако Марина хотела не прервать циркуляцию крови от одной случайной маски-слепка-фазы амебы к другой и тем самым удержать за собой или, лучше сказать, идентифицировать со своей самостью хотя бы один - пускай посмертный - слепок. Нет, наоборот, она попыталась прорвать мембрану и выплеснуть всю ту всеобъемлющую волну бытийной энергии, которая переполняла амебу. Переполняла, провоцируя на модели поведения, абсолютно чуждые любым этическим и религиозным нормам.
“День был субботний, // Иоанн Богослов” - такова символическая точка отсчета бытия амебы во времени и плоти. Шабат - извечный день абсолютного покоя, посвященный Адонаю. И - Иоанн Богослов, апостол любви, любимый апостол Христа, перед смертью повторявший своим ученикам: “Дети, любите друг друга. В этом - всё.” Этот завет Марина исполнила, ибо по силе доличностной страсти и всепоглощающей любви, восстанавливающей с самого греховного низа онтологическую вертикаль, возлетающую ко спасению, с ней мало кто мог сравниться. Но - перевесит ли на весах Синаитской лествицы чадородие - глубины содомския? Прокричат ли петухивы, окликнут ли ишу вожделеющую? Услышит ли - да и захочет ли услышать - она, млеющая гетера Русской апостасии, зов Воскресшего?
Слова о том, будто у Марины были мужской ум и характер, - явная недоговорка. На самом деле ее мужественность - это всё то же мужеподобие амебы, акутное, как арсисы в строфах Сафо, и потому особенно бросающееся в глаза за миг до перетекания и возвращения в йоническую стихию (“Мы с Россией - тоже бабы”).
Выбор способа ухода - это антифон любимого ученика Христа другому, тоже апостолу, куда более часто упоминаемому в пору акматического распада иудиной цивилизации. Тот тоже ушел без пролития собственной крови, ибо не посмел осквернить ею землю, освященную Кровью Учителя и Творца Всяческих. И раскаялся, и сребренники - Цену Оцененного - вернул в храм, во исполнение пророчества книги пророка Захарии, и землю кровью не осквернил. И всё-таки - проклят пред людьми вовеки. А вот пред Учителем... Учитель ведь Сам избрал его, “ибо сам знал, что в человеке”. Но - в человеке. А человек ли уходит из мира через веревочную петлю?
“Мне имя - Марина, мне дело - измена: // Я - пена, я - пена морская.” Лесть собственной литературной позе, или, лучше сказать, работа на нее. Разве способна на измену амеба! Измена - это выделение одного-единственного любимого (или любимой), наделение его всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами (вспомним грибоедовское “Быть может, качеств ваших тьму, // Любуясь им, вы придали ему?”), почти обожествление, а затем надрыв, отрезвление и - в силу подсознательной религиозной основы либидо - поиск нового объекта поклонения. Но объект поклонения может быть только личностью (ибо что достойного обожания можно найти в соседнем комочке протоплазмы?), и поэтому оценить его способна тоже только личность, а не амеба.
Что же касается пены, то тут московская Сафо права. Она действительно неуловима, как пена, каждая капелька которой информативнее и содержательнее всей совокупности брызг. Другими словами, капля - это гомеопатический вариант океана, то есть всё та же амеба живой телесности и бесплотности.
Постоянные челночные подвижки протоплазмы - это, в сущности, контурные наброски будущих “Шаттлов”, сиречь челночных капсул, посредников между миром живых и мертвенной пустотой космоса. Впрочем - не совсем мертвенной, ибо там пышет вожделением и извергает потоки плазмы другая амеба - Солнце.
“...За них каждым мускулом // Держусь и горжусь”. Какая поразительная проговорка! Именно - “каждым мускулом”, то есть всем своим телесным существом, напрягшимся от волнующей близости неведомого и властно-мужского. Именно так держится за пустоту амеба, обволакивая несуществующе и насмерть вцепляясь в него.
По словам Цветаевой, из нее вышло бы семь поэтов. В Евангелии сказано, что Спаситель изгнал из Марии Магдалины семь бесов. Параллель более чем любопытная, хотя подобное признание наверняка сделано не без оглядки-аллюзии на евангельский текст. И все же: “вышло бы” означает “могло выйти, но так и не покинуло телесную оболочку амебы”. “Вышло бы” - значит, обитало. Роль и интенсивность подобного присутствия чужеродных сущностей в душах и творчестве художников (в широком смысле этого слова) Серебряного века - тема отдельного разговора. И всё же нельзя не сказать, что Цветаева в этом смысле была, говоря по-английски, особенно inhabitated, то бишь “обитаема”. Эти обитатели амебы в разные срезы ее земного бытия определяли не только ее эмоциональное состояние и сексуальную ориентацию, но и душеисповедные установки и гражданский статус. Впрочем, вопросы земного подданства и паспортной принадлежности никогда особенно не волновали “рожденную в день субботний”. Правда, она вроде бы гордилась своей принадлежностью к России и даже СССР («Советский союз! // За них каждым мускулом // Держусь и горжусь: // Челюскинцы – русские»), но русские для нее – это характеристика не национальная, а качественная, недаром это определение отвечает на вопрос «какой», а не «кто по национальности».
Рукописные сборнички Цветаевой, переписанные ей собственноручно на желтой бумаге чернилами амебного цвета и продававшиеся в Москве в годы военного коммунизма, разумеется, не идут ни в какое сравнение с ее шикарным предреволюционным «Вечерним альбомом» в бархатном переплете и футляре, ибо бесконечно выше его, точно так же как промозглая пещера с охапкой соломы и ветхая калива афонского геронта, сквозь крышу которой сквозит небо и Тот, кто на нем, бесконечно выше всех дворцов и замков, ибо превосходит их самый недостижимой и непокупаемой роскошью – роскошью аскезы.
Мужество Цветаевой, читавшей на выступлениях в той же ленинско-троцкой Москве стихи, посвященные белым героям – это мужество обреченного, отвага приговоренного, который может кричать и говорить что угодно, ибо - идет к плахе. Амеба по имени Марина объемлет и их, и любит, и ждет, и молится о них: правда, не стоит уточнять – кому. И то, что эти белые далеко не все окажутся героями, а выжившие и сумевшие бежать из Совдепии кто через Крым, а кто – через Харбин, не станут в Парижах целовать ручки Марины, пропахшие хозяйственным мылом и тупиковой бедностью – это уже другой вопрос. Амеба просто не заметит этого, ибо живет иным и в ином.
Уход в иной пол – грех или знак избранности, пускай и со знаком минус? Для христианина, иудея и прочих ветвей авраамического древа – безусловный грех, ибо нарушает Божественный замысел о личности. Но – именно о личности. А амеба на то и амеба, чтобы бытийствовать вне этических категорий, не обрезая выбросы протоплазмы об острые грани запретов и норм. Да и что есть норма для амебы? Какова нормативная форма льдины, тающей на темной мартовской воде?
Свидетельство о публикации №114111407628