Маки

Старый граммофон, который, наверное, старше меня лет на тридцать, царапает своей иголкой старую пластинку, воспроизводя романс. Все залито красноватым и таким теплым солнечным светом, что проникает в комнату сквозь плотно задернутые и тяжелые красные шторы, которые тоже старше меня. И видимо, даже этого света хватает, чтобы заметить на фоне штор летящие пылинки, что странно танцуют, попадая в такт умолкающего романса. Громкий стук в тяжелую дверь из дуба, от которого я вздрагиваю. Пыль, от вибрации двери танцует уже не странный, а безумный танец. Еще один громкий стук, а после короткого молчания, целая мериада ударов в дверь.

- Эмили! Эмили, ты меня слышишь? Немедленно открой дверь. Эмили, я же не уйду! Дай мне все объяснить! – Так надрывно, но с явной фальшью в голосе, настолько явной, что кажется, будто она выливается из его рта и просачивается под дверь, смешивается с пылью и пропитывает мой маленький уголок уюта и печали. Он так сильно колотит в дверь, что приставленный к стене комод начинает шататься и ваза с сухими маками падает на пол, разбиваясь на уйму острых и не очень осколков. Стебли гербария ломаются, бутоны разлетаются в стороны. Этот человек рушит абсолютно все в моей жизни. И кто же виноват в этом? Только я.

- Эмили, твою мать! Немедленно открой эту гребаную дверь, иначе я ее вышибу!

Столько пафоса в его голосе, что блевать охота. Крепче сжимаю деревянный подлокотник кресла, на котором я сижу. Подлокотник был покрыт лаком лет десять назад и очень странно, что за это время лак не облупился, а только приобрел характерный горьковатый запах, от которого все погребенные заживо надежды и мечты просыпаются где-то зарытые в глубине и начинают биться грудью о толщу, скрывающую их.

Стуки все громче и громче, а мысли все тише и тише. О чем он думал, когда спал с той шлюхой? О том, как будет колотить в мою дверь, и просить прощение? Ставлю сто долларов, что он даже не думал, что я буду чувствовать, если узнаю обо всем. Блеск. Ставлю цену своим чувствам. Но мне, собственно говоря, ничего и не остается, кроме как ставить им такую жалкую цену.

Стук. Еще стук и маты.

И что сделать, чтобы он, наконец, прекратил? Открыть дверь и простить не вариант. Этот человек убил мои чувства, плеснул на них бензина и поджег их, любуясь этим болезненным для меня огнем.

Чтобы хоть как-то заглушить фальшь, льющуюся под дверь, я включаю старый телевизор, который не работает уже наверно, года три. «Старик» тут же отзывается громким шипением и серой рябью, от которой кружится голова и сжимается в спазме желудок.

Ты сделал мне так больно.

Так больно.

Кажется, что эта боль вот-вот переполнит меня и польется отовсюду: из ушей, глаз, носа, рта. Затопит пол и остатки гербария, вновь оживив его.

Стуки и ругательства, мольбы и упреки, уже настолько громкие, что даже телевизор не в силе заглушить их. А в воздухе, почему-то появляется запах йода.

Где-то между моей ногой и креслом, лежит маленький и аккуратный дамский револьвер, доставшийся мне, как и все это милое сердцу старье, от бабушки. Опускаю руку и нащупываю холодную, металлическую ручку оружия. А что если прострелить дверь, заодно грохнув и Эда? Идея, конечно же, стоит свеч, но я не такая. Вынимаю револьвер и встаю. Подхожу к окну и приоткрываю штору, смотря на залитый летним солнцем двор. Где-то там, внизу, резвятся дети, а молодые мамаши присматривают за ними и обмениваются сплетнями. Старики просто греют свои кости. А просто тут. И мне просто все осточертело.
Возвращаю штору в прежнее положение и иду в центр комнаты. Думаю, я не хочу, чтобы Эд слышал стук падения моего тела. Странно, хочу, чтобы услышал выстрел, но только не звук падения. Тогда я просто ложусь на пол, головой прямо на поломанные цветы мака.

Уже лежа я проверяю, заряжен ли барабан и, защелкнув его обратно, я вставляю посеребренное дуло в рот. Что сказать этому миру на прощание? Если меня и попросят что-нибудь сказать, я лучше промолчу. Ну, или скажу, что меня тошнит от запаха прогнивших душ.

Палец дергается и раздается выстрел. Вместе с ним оживают и маки, вновь окрасившись в красный цвет.


Рецензии