И скучно и грустно

Поэт – всего лишь материал; материал, может, случайно оказавшийся в руках стихии. Об этом многие значительные стихотворения. В том числе и это произведение Лермонтова: «И скучно и грустно, и некому руку подать В минуту душевной невзгоды... Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?.. А годы проходят – все лучшие годы! Любить... но кого же?.. на время – не стоит труда, А вечно любить невозможно. В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и все там ничтожно... Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – Такая пустая и глупая шутка...».
Стихия использует этот материал в творении себя, в спасении, защите, потому поэт и гениален. Но самопознание материала тоже происходит, как происходит самопознание земли.
Самопознанием материала в руках стихии является стихотворение. И обнаруживается то, о чем сказал Тютчев: «Поэт всесилен, как стихия, Не властен лишь в себе самом». 
Обнаруживается, что материал ценен лишь тем, что он оказался в руках абсолюта в тот момент, когда абсолют испытывал тревогу, сомневался, был разочарован совершенством мира, тосковал по изначальному его несовершенству. Пушкин знал об этом, когда говорил о поэте: «И средь детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он».
И «душевная невзгода» Лермонтова происходит оттого, что у Бога передышка, что в стихии глубокое, тяжелое затишье, и стихии в этот момент нет дела до тебя. Потому и пытается поэт вернуть Бога к делу, что – когда при деле Бог, закручивается и материя вокруг поэта. Но когда этого нет, некому подать руку; потому что поэт, когда он не несет на себе сияние Божьего взора, никому и ничем не интересен. Более того, в это время «всех ничтожней он».
И «душевная невзгода» – не от особого состояния поэта. Она – от отсутствия особого состояния, когда он как бы ни с того, ни с сего знает о мире все, видя былинку в степи, он понимает пустыню, разговор звезд, тоску Пушкина, радость Ньютона, то есть видит невероятную взаимосвязь вещей и явлений в стихии, в абсолюте, в Боге. В таком особом состоянии поэт видит, как листочек на дереве, шелестевший тысячу лет назад, перекликается с одой Державина, а Пушкина в данный момент светло печалит цветок, который  через тысячу лет будет сорван где-нибудь на африканском континенте. Таково бытие поэта в Боге.
«Желанья»!.. Действительно, «что пользы напрасно и вечно желать?». От поэта ничего не зависит. «И не она от нас зависит, А мы зависим от нее», – так Рубцов, говоря о поэзии, говорит об истине для поэта.
«А годы проходят…».  И поэту невозможно быть наивным и постоянно верить в то, что Бог только в тебе. Бог мимо поэта проходит с проходящими годами; пролетает в звезде, летящей с неба; уносится в туче, проплывающей над тусклой деревней. И в топоте «пьяных мужичков» не меньше, наверное, Бога, чем в гениальном стихотворении.
Что делать? Смириться? Обожествить себя? Поэт понимает, что Бог о нем не знает; или знает не больше, чем о былинке или о камне, на который «в пустыне безотрадно» он сядет «в полдень отдохнуть».
Гениальность поэта в том, что он знает о Боге больше, чем другие. Но больше ли, чем другие? Больше ли, чем тот же камень, дерево, туча, звезда, мужик, пасущий овец в предгорье? Не больше ли знания о Боге содержит их изначальное смирение? Не больше ли знания в смирении, с которым поэт, скорее всего, уже опоздал?
Поэт оказался в пустыне, раскинувшейся между смирением и гордыней. И ждет, когда вспомнит о нем Бог. И поэт напоминает ему – не о себе, а о нем. Поэт возвышает Бога в его собственном мироощущении, когда он почувствует необходимость в поэте.
Но пока – «и скучно и грустно, и некому руку подать». Современникам подать руку невозможно. Они – отвернутся или вырвут руку. Но нет на них вины за то, что поэт находится в пределах совершенства; что поэт оказался в необозримом другими людьми пространстве Бога. Но и современники поэта тоже в пространстве Бога – в том, где и песчинка о нем знает что-то только свое, и былинка, и ягоды, и лист на дереве.
А поэту, достигшему пределов совершенства, не дано знать того, что знает былинка. И поэт не знает: вдруг знание былинки о мире бесконечно превосходит его знание о мироздании.
Может, пространство былинки – более идеальный предел совершенства? И не входит ли – всего лишь песчинкой – достигнутый поэтом предел совершенства в предел совершенства песчинки?   
Лермонтов уже знает о том, что «вечно любить невозможно…». Но разве невозможно вечно любить абсолют? И нуждается ли он в вечной любви поэта? И любит ли поэта абсолют вечно?
«В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа». Там нет следа даже вчерашних и даже сегодняшних стихотворений. Стихи в поэте природа вдохновенно создает по тому же подобию, как сама создавала песчинку, ягоду, росинку. Но радость вдохновения бывает мгновенной. И остается пустота. Чем ее заменить, если нет новых стихотворных озарений? Чужими стихами? Байрона, Ломоносова, Державина, Пушкина? Что бросить в образовавшуюся пустоту, чтобы она не стала бездной?
И ничтожны «радость и муки» человека. Ничтожны радость и муки поэта, если они не связаны со стихотворением. А радость и муки обычного человека велики сами по себе, как шелест древесного листа на дереве, как полет песчинки, как сияние восхода. Им не нужно стихов. Но стихи нужны поэту – чтобы избавиться от страдания, от тягот совершенства, пределов которого достиг в поэте Бог. И в этом нет ни заслуги поэта, ни вины. Просто – поэт увидел Бога и признался себе в этом, подумал об этом, поверил в то, что Бога видел – поэт.
Уже как отчаяние звучат слова Лермонтова о том, что «жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – Такая пустая и глупая шутка». А с «холодным вниманьем вокруг» может смотреть только стихия. В этом монологе выражено страдание стихии, в которой воплотился Бог.
Стихия, достигая великого рассудка, лишилась возможности испытать сладкий недуг страстей. И отныне все в ней бесстрастно – и ураганы, и ливни, и горные обвалы, и буйство океана. И не просто «скучно и грустно», а невыносимо страдать на земле страданиями стихии. И «с отрадой, многим незнакомой» видеть «полное гумно, избу, покрытую соломой, с резными ставнями окно».
А ведь Лермонтов в последний год жизни на земле, в 1842 году, «проселочным путем» любил «скакать в телеге и, взором медленным пронзая ночи тень, встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, дрожащие огни печальных деревень». Но какой мог быть ночлег, когда поэт бессонно нес в себе – страдание стихии!..


Рецензии