И резвая задумается радость

В образе живой стихии моря Василий Жуковский рисует свое бытие. Жуковский себя – поэта рисует в образе живого моря, будто генетически вспоминая турецкий берег, пахнущий теплым и родным всемогуществом моря. Жуковский – сын турчанки – сам был стихией занесен в пространство нарождающейся русской поэзии, чтобы наполнить ее «новым звоном», мировым смыслом, всемирными созвучиями континентов и ландшафтов. Жуковский и сам был производной парадоксального созвучия народов в природе, в человечестве.
В русской поэзии Жуковский, как и Державин, появился накануне Пушкина. Державин и Жуковский привели Пушкина в стихию, оставили его возле бьющегося сердца природы. Это возле пока еще безрассудного сердца природы поэзия должны была «быть глуповата», чтобы вразумлять и просвещать стихию на «понятном» ей языке – языке метафор и узнаваемых образов. Пушкин уже был стихией, а во время Жуковского Пушкин был еще юной стихией, которую и просвещал Жуковский. Это и было гениальным предназначением Жуковского в эволюции.
Потому можно сказать так: все в русской поэзии было сделано при Жуковском, если согласиться со словами Аполлона Григорьева о том, что «Пушкин – это наше всё». Пушкин, можно сказать, родился и умер при Жуковском. Умер Пушкин – и было уже видно, какой будет русская поэзия после Пушкина и всегда. Пушкин, черпнув в бесконечности вещество поэзии, действительно, так много поэзии расплескал, что хватит для всех его потомков. Должно быть, и в самой природе существовала предписанная судьба русской поэзии. Уже было принято природой «решение» о том, что она никогда не отпустит от себя, от своего сердца русскую поэзию, навсегда вверив ей сокровенную историю своей сущности. В значительной мере поэзия и занята описанием этой истории. А главной и единственной темой русской поэзии всегда будет, как и была всегда, живая стихия, о чем бы ни были стихи поэтов.
Таково и стихотворение Жуковского «Море»: «Безмолвное море, лазурное море, Стою очарован над бездной твоей. Ты живо; ты дышишь; смятенной любовью, Тревожною думой наполнено ты». В образе моря Жуковский рисует поэта – всемогущего и беззащитного, всемирно известного и в то же время одинокого. Себя ли только Жуковский рисует в образе моря? Или Пушкина? Или Лермонтова? Значительно признание поэта: «Ты живо». И поэт Жуковский видит, что стихия – живая, наполнена «тревожною думой». Но, казалось бы, что тревожиться морю, знающему о своем всесилии, всемогуществе? Однако – «смятенной любовью» наполнено море, оттого – и дума его тревожная. Любовь, которая меняет жизнь, крушит всемогущество, уподобляя море цветку.
Выдающийся переводчик мировой поэзии Жуковский будто хочет и море перевести в элегию. И он это делает, причем – не сочиняет, не выдумывает, а именно переводит смятенную любовь и тревожную думу моря на стихотворный русский язык, который уже взволнованно готовится к явлению Пушкина.
Жуковский себя – поэта воплощает в образе моря, чтобы яснее выразить стихию – поэзию. Выразить – как данность. А выраженностью стихии в стихах – добиться не столько ее расположения к человеку, сколько добиться реализации великого сочувствия человека к природе. Только сочувствие человека к стихии определит бытие человека в природе и бытие природы возле человека. Происходило, в том числе и в стихотворении Жуковского «Море», породнение поэта со стихией – накануне явления Пушкина.
На гения работает все сущее вокруг. И Жуковский уже накануне Пушкина – будто больше за него, чем за себя, говорит со стихией, понимает и выражает ее. Жуковский разгадывает ее тревожную думу, обозначает стихию – как умеющую любить перед тем, как появится здесь Пушкин и изречет, тоже обращаясь к морю: «В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн». Пушкин к тому времени будет полон морем, с которым нежно разговаривал Жуковский. Пушкин и сам, как море, разольется по ландшафту.
Будто, вступая в доверительное метафизическое взаимодействие с Жуковским – учителем Пушкина, стихия сама уже забоится о явлении Пушкина. И во всем, что причастно к поэту, будь то Державин или Жуковский, – стихия уже заранее взращивает Пушкина, чтобы услышать воплощение совершенства в стихах, чтобы услышать созвучие смыслов и звуков, услышать гармонию в мироздании.
Зачем это нужно стихии? Живой и мыслящей стихии, чтобы мыслить и чувствовать многогранно, всеобъемлюще, было важно обретение стихов как части стихии. И было важно обретение стихов – в их совершенном воплощении. А это совершенство природе необходимо было готовить долго, взращивать в «Слове о полку Игореве», в стихах Ломоносова, Державина, Жуковского. Сначала стихии необходимо было приблизить их к самой себе. В «Слове о полку» явления природы участвуют в битве, сочувствуя героям поэмы. В стихах Ломоносова явления природы разумно и одушевленно живут уже в масштабах космоса и взаимодействуют между собой. При этом во всех текстах – главным является воплощение озарений в слове, в языке, воплощение северных сияний в свечении метафоры. У Державина – появляется ода, восхваление, возвышение человека, укрепление его. Всемогущей стихии был необходим сильный человек. У Жуковского – происходит элегия, теплое созвучие слов и смыслов, их породнение, их взаимное узнавание. И все это – накануне Пушкина. Будто и море было таким – пока безвольным, но уже не скрывающим того, что оно живое, – накануне Пушкина. «Безмолвное море, лазурное море, Открой мне глубокую тайну твою. Что движет твое необъятное лоно? Чем дышит твоя напряженная грудь?».
Жуковский просит море открыть тайну, хотя поэт хорошо знает о том, что тайна преждевременно открыта не будет. И поэт не узнает еще от самого моря, «что движет» его «необъятное лоно», «чем дышит» его «напряженная грудь». А беседу прерывать нельзя. Нельзя завершить доверительную встречу поэта и стихии только этим вопросом. И Жуковский – для того он и явлен накануне Пушкина – сам отвечает на свои вопросы, продолжая разговор с морем в его откровенный час. Жуковский, отвечая на свои вопросы, учитывает уже существующий опыт поэзии, связанной с небом. И в то же время создает новый опыт для грядущей поэзии – для Пушкина и Лермонтова, говоря об особых взаимоотношениях земли и неба. Жуковский беседует с морем в 1822 году, чтобы оно было готово к беседе с Пушкиным уже в 1824 году, когда прозвучит: «Прощай, свободная стихия!».
При этом, слушая и слыша стихию, Жуковский смиренен перед ее необратимой и неизбежной эволюцией: гений придет, потому что не может не прийти. Пушкин будет, потому что Пушкин уже есть – не только в 1822 году, когда было создано «Море» Жуковского, но Пушкин уже есть в сознании природы и во время создания «Слова о полку Игореве». Жуковский великодушно и радостно написал на своем портрете, подаренном Пушкину: «Победителю-ученику от побежденного учителя», и эта надпись навсегда останется грандиозным стихотворением в русской поэзии, которая есть производная эволюционного взаимодействия истории и стихии.
Жуковский знает свое место в эволюции, в поэзии, в стихии. Это особое место – находиться впереди гения. Радостное осознание такого своего места Жуковского настигло как озарение, как стихотворение, как данность. Жуковский был рядом с Пушкиным всегда. Он был рядом с природой, когда природа творила Пушкина. А рядом с природой, творящей поэта, нужно было быть поэтом, умеющим говорить со стихией.
Жуковским и говорит с морем как с поэтом: «Иль тянет тебя из земныя неволи Далекое, светлое небо к себе?.. Таинственной, сладостной полное жизни, Ты чисто в присутствии чистом его: Ты льешься его светозарной лазурью, Вечерним и утренним светом горишь, Ласкаешь его облака золотые И радостно блещешь звездами его». Море и должно быть поэтом – возле грядущего поэта. Жуковский и Пушкина готовит к тому, что море – поэт, что и у моря есть своя стихотворная дума. А стихотворной думе должно быть тесно в земной неволе.
А где есть свобода? Поэту кажется, что в небе, которое – как стихотворение – безгранично. Так кажется в эпоху Жуковского, но уже Пушкин не будет безоговорочно боготворить небо. И свободное пространство для Пушкина не будет ассоциироваться только с небом, не меньше вольного пространства он увидит и на родном ландшафте. И «далекое, светлое небо» к Пушкину будет намного ближе, чем к Жуковскому.
Сияние неба Жуковскому видится как непременно связанное с небом, как с небом было принято связывать и поэтические озарения. Ласка моря нужна небу, которое божественно в представлении поэтов. Ласковое слово поэта необходимо стихии. И Есенин напишет: «Дар поэта – ласкать и карябать».
Пушкин был эволюционно необходим и необратим в истории, взаимодействующей со стихией. Стихии важно, чтобы мир был неизменным, повторяемым, предсказуемым в цветении и увядании, в восходе и закате, чтобы вечно сохранялось созвучие времен, пространств, звуков, ландшафтов, смыслов. Этим и жива стихия; в этом – философия стихии, узнанная поэзией. И Пушкин потому самый стихийный поэт, что стихия долго взращивала его как абсолютное воплощение жизненно необходимого постоянства и созвучия в природе.
Пушкин потому поэт навсегда, что и сама природа стремится, кажется, только к одному – быть всегда и почти не меняться. Быть первозданной в постоянстве своей творящей и творящейся жизни – в этом философия и смысл бытия природы. Иногда природе мешает человек – который еще не поэт, но только с человеком-поэтом природа может находить общий язык. И сама же себе природа дарует поэтов, рожденных в человечестве, будто человечество необходимо природе для того, чтобы оно рождало поэтов.
Пушкин всегда был, есть и будет у стихии. До его физического появления за Пушкина были первые песни, услышанные человеком у шелеста травы, Баян, безвестный автор «Слова о полку Игореве», переложенного и Жуковским тоже на современный русский язык, Ломоносов, Державин. И Жуковский, который буквально растил поэта и проводил его в последний земной путь. И остался Жуковский – хранитель поэта – после Пушкина. Жуковский – посредник между Пушкиным и стихией, между поэзией и морем.
Для того, чтобы было постоянство в мире, существовала гармония в стихии, и самой стихии важно оберегать святыню, воплощенную в чистом и высоком небе. И бунтовать тогда, когда кто-то хочет лишить стихию этой святыни. То есть – быть начеку. «Когда же сбираются темные тучи, Чтоб ясное небо отнять у тебя – Ты бьешься, ты воешь, ты волны подъемлешь, Ты рвешь и терзаешь враждебную мглу...». Вот тогда стихия и становится поэтом, вот тогда и рождается поэзия.
Поэзия рождается тогда, когда нужно уберечь, отстоять гармонию, созвучие сущего. Поэзия есть порыв вновь и вновь воплощать созвучие смыслов, звуков, пространств, времен, помыслов, озарений, созвучие, без которого не может происходить жизнь. И такой порыв, такая поэзия свойственны и природе, и человеку.
Морские волны – как и текст в стихотворении поэта. Текст, как и волны, поднимается и шумит. И любая «мгла», то есть – хоть какая-то неясность, становится враждебной для стихии. Потому метафора – основа поэзии – не ведает сомнений в своей истине. Метафора всегда утверждает то, чего вроде бы нет и не может быть. Но при этом метафора является светом во мгле; создает единственно возможную ясность в беспросветной бесконечности. Метафора приближает человеческий разум и душу к непостижимой тайне мироздания. Море не ответит Жуковскому; но ответ моря может быть обнаружен в метафоре. Никакой другой ответ на вопрос о том, что таит море в бездне своих переживаний, невозможен.
Потом непременно «и мгла исчезает, и тучи уходят, Но, полное прошлой тревоги своей, Ты долго вздымаешь испуганны волны, И сладостный блеск возвращенных небес Не вовсе тебе тишину возвращает; Обманчив твоей неподвижности вид: Ты в бездне покойной скрываешь смятенье, Ты, небом любуясь, дрожишь за него». После потрясения поэзия продолжается, текст стихии продолжает – происходить. Опыт стихии как поэзии не прекращается. И не учитывать этот опыт поэты уже не смогут. Тот из поэтов, кто «горд был, не ужился» с предшественниками, будет вырываться за пределы существующего опыта. Но это значит, что такие поэты будут вырываться за пределы поэзии. Нигде более, кроме как в пространстве поэзии как стихии и стихии как поэзии, бытие поэта, поистине значительное, невозможно.
Феномен Пушкина связан с потребностью стихии жить первозданной жизнью, в которой и потрясения, и бури, и ливни, и грозы, и шелест полей, и цветение цветов, то есть все сущее – предсказуемо. Так и потрясения в поэзии Пушкина – размеренны и гармоничны. И гроза у Пушкина такая, что находится в нежном созвучии с шелестом травы, и море бушует почти соразмерно со стихотворением «Я помню чудное мгновенье». И метафизический бунт Маяковского или Велемира Хлебникова был возможен в присутствии Пушкина. Такой бунт был возможен тогда, когда в природе и в русской поэзии уже был Пушкин, то есть тогда, когда безопасность для размеренного бытия природы и поэзии была обеспечена существованием Пушкина. Маяковский и Хлебников вполне вписывались в стихотворную стихию – возле Пушкина, как стихотворение самого Пушкина «Бесы» вписывалось в добрую метафизическую материю стихии.
Белинский писал о Пушкине: «Пушкин был призван быть первым поэтом-художником Руси, дать ей поэзию, как искусство, как художество, а не только прекрасный язык чувства».
Пушкин сияющими холстами, совершенными портретами извлекал сущность стихии и воплощал эту сущность в размеренном слове. И природа узнавала и признавала себя в художественных творениях Пушкина. Феномен величия Пушкина заключается в том, что природа не отходит от пушкинских рисунков, в которых она  долго любит себя. И любовь природы к себе на пушкинских холстах является органической частью всеобщего творения.
Феномен Пушкина в эволюции – как феномен неизбежной данности. Мир таков – какова поэзия Пушкина, независимо от того, какие еще другие стихи описывают мир. Есть Лермонтов, Маяковский, Цветаева, Есенин, но все же при этом – Пушкин. Памятник, воздвигнутый себе, Пушкин называл нерукотворным, но это – памятник, воздвигнутый «руками» стихии.
После того, как «мгла исчезает, и тучи уходят», море не забывает свою тревогу – и продолжает волноваться, а каждая новая волна моря – как новое стихотворение. Море на поэтическое творчество получает импульс с неба. Хотя уже после Жуковского Лермонтов узнает о том, что «тучки небесные, вечные странники» уходят своей дорогой странствий, а не потому, что испугались моря. 
Вот Жуковский и узнал в метафоре о том, что таит море в своей бездне, которой был «очарован» поэт. В бездне море скрывает смятение, тревогу о небе, без которого море не может жить. И дрожа за небо, море делает важное дело земли – переживает за небо. И это дело земли вместе с нею делают и ее поэты. 
И это дело всегда делает Пушкин.
Пушкин умер в день рождения Жуковского – 29 января 1837 года. Жуковский вспоминал: ««Жизнь кончена!» – повторил он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит!» – были последние слова его. В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали…».
Все над Пушкиным молчали. Это – природа притихла возле Пушкина. Жуковскому хотелось спросить у умершего поэта: «Что видишь, друг?». Жуковский вновь, как когда-то у моря, хотел выведать тайну. Но бездна небытия молчала, и можно было только самому сочинить глагол о тайне.
История, взаимодействующая с природой, с единым ландшафтом, не случайно свела Жуковского и Пушкина. У них и родина была одна – Турция, откуда были привезены в Россию мать Жуковского и прадед Пушкина. Ландшафт искал свое родство по миру. Травы и пески, деревья и моря тянулись друг к другу, сжимая пространства для сближения.
Рядом с Жуковским и Пушкиным был и Карамзин. Русская история свою логику и свое оправдание могла найти только в стихии. И полного и великодушного понимания русская история могла найти только у стихии, воплощенной в поэзии. Только у своей поэзии русская история могла найти понимание. Пушкин знал о том, что «история народа принадлежит поэту». Карамзин в свое время помогал молодому Жуковскому, приблизил его к царю, чтобы было кому – окрепшему  впоследствии помогать Пушкину. В поэте Карамзине сама стихийная, поэтическая русская история помогает и поддерживает сначала Жуковского, а потом Пушкина – чтобы Карамзин мог выполнять, может быть, основное дело своей жизни.
Во имя этого же дела Жуковский был не только заботливым и просвещенным наставником, но и поэтом, которого как такового признал Пушкин: «Его стихов пленительная сладость Пройдет веков завистливую даль; И внемля им, вздохнет о славе младость, Утешится безмолвная печаль И резвая задумается радость».
Жуковский утешал Пушкина. Вот что он писал в Михайловское, где Пушкин находился в ссылке: «Ты имеешь не дарование, а гений... Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграждения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, шелуха. Ты скажешь, что я проповедую с спокойного берега утопающему. Нет! я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и не только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, если захочет сам». Жуковский видел Пушкина, которого на своих порывистых и напряженных руках несла по миру стихия, и только от нее зависела судьба поэта.
При этом Жуковский просил Пушкина писать «для славы», но не против царя. Жуковский не видел смысла в том, чтобы поэт выступал против государственной власти: «Я ненавижу все, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности». Но поэт должен помогать стихии – сохранять свою первозданность. Из этого, должно быть, исходил Жуковский в своих воззрениях на политическое поведение Пушкина. Такова поэзия Пушкина, которой и дорожил Жуковский, ради которой он и оберегал всю жизнь Пушкина. Революции зреют в стихии, а не в поэте. Важно – слышать стихию. Жуковский слышал –  и оберегал Пушкина от несвоевременного, потому бессмысленного бунта. Маяковский после тоже будет писать бунтарские стихи, но – в поддержку новой, утвердившейся власти, которую и утверждает, и свергает стихия, властвующая над логикой вещей и событий в природе. А присутствие Пушкина тогда более всего нужно было гармонии, чтобы она не была подавлена грядущим хаосом.
Жуковский убедил царя Николая I вернуть Пушкина из заточения, в котором поэт еще раз оказался – после поражения своих друзей декабристов. Более того, Жуковский привел Пушкина во дворец, приблизил к трону.
Пушкин лучше всех знал о единственности своего призвания. Он тревожился о судьбе сына: «Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи и ссориться с царями. В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет». Пушкин знал о единственности того достойного дела, которое нужно от поэта природе, – о стихах.
Потому он трезво смотрел на свое положение во дворце: «Я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного».
Но Пушкин оставался во дворце, в значительной мере – и для возможности работать в архивах. Пушкин оставался возле трона – ради истории, возле которой море то катило «волны голубые», то блестело «гордою красой». Возле которой – «Мчатся тучи, вьются тучи; Невидимкою луна Освещает снег летучий; Мутно небо, ночь темна». И возле которой – «Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя; То, как зверь она завоет, То заплачет, как дитя». Возле которой, наконец, прозвучал и выстрел у Черной речки.
Жуковский хотел расстроить поединок Пушкина с Дантесом. Но предотвратить дуэль не смог. Черная речка притекла на петербургский ландшафт из каких-то мрачных, тяжелых и тревожных глубин сознания стихии, ее жестоких представлений об эволюции.
И Жуковскому, узнавшему Пушкина еще младенцем, предстояло услышать и его самые последние слова: «Жизнь кончена!». Жуковский вспоминал: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда.
Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это был не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание».
Пушкин уже становился самой природой – шелестом травы, грозовым раскатом, шумом дерева, ветром, метелью, закатом, очертания которого отныне всегда будут являть очертания Пушкина перед взором того, кто знает о живой взаимосвязи поэзии и стихии.   


Рецензии