Душа не знает стройных слов

Стихотворение Пушкина «Не дай мне бог сойти с ума» связано с поэтом Константином Батюшковым, которого настиг психический недуг. Пушкин, размышляя о безумии поэта, написал о себе: «Не то, чтоб разумом моим Я дорожил; не то, чтоб с ним Расстаться был не рад: Когда б оставили меня На воле, как бы резво я Пустился в темный лес! Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чудных грез. И я б заслушивался волн, И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса; И силен, волен был бы я, Как вихорь, роющий поля, Ломающий леса». Пушкин говорит о своем стремлении слиться со стихией, стать ею, чтобы обрести свободу – в поэтическом безумстве, которое было бы сродни «безумству» самой природы – бурь, гроз, метелей. Прелесть стихийного «безумства» Пушкин, должно быть, почувствовал, написав стихотворение «Бесы».
Гениальное поэтическое сумасшествие было известно и Блоку, написавшему однажды в обращении к музе: «Простишь ли мне мои метели, Мой бред, поэзию и мрак?».
Но Пушкин боится такого безумия, в котором находился Батюшков: «Да вот беда: сойди с ума, И страшен будешь как чума, Как раз тебя запрут, Посадят на цепь дурака И сквозь решетку как зверка Дразнить тебя придут». Потому – «Не дай мне бог сойти с ума. Нет, легче посох и сума; Нет, легче труд и глад».
А тем временем безумие Батюшкова осталось – как его особенное стихотворение в поэзии. Его недуг, его «болящий дух» сегодня будто «врачует» вся русская поэзия. Ее невозможно представить без Батюшкова, который был рядом с Пушкиным, Жуковским, Карамзиным. И трагическим достоянием необъятной русской поэзии стала болезнь Батюшкова, скорбь его разума, возможно, не сумевшего осмыслить тайну мира. Пушкин боится такой участи, потому что большей тайны, чем уже явлена гармонией, поэту и не нужно. Есть то, что есть. Гоголь в книге «Выбранные места из переписки с друзьями» написал о Пушкине: «Ему ни до кого не было дела. Он заботился только о том, чтобы сказать одним одаренным поэтическим чутьем: «Смотрите, как прекрасно творение Бога!» – и, не прибавляя ничего больше, перелететь к другому предмету затем, чтобы сказать также: «Смотрите, как прекрасно Божие творение!».
Для Пушкина услышанное созвучие – как правда, гармония – как истина, стихия – как муза. «Безумие», необходимое для выражения доступного ему созвучия вещей в природе, у Пушкина было, о чем свидетельствуют те же «Бесы». А судьба Батюшкова не была судьбой Пушкина, хотя в жизни они и были близки.
У Батюшкова было свое сокровенное представление о гармонии, которое, однако, тоже опиралось на опыт познания живой и мыслящей стихии русской поэзией: «Есть наслаждение и в дикости лесов, Есть радость на приморском бреге, И есть гармония в сем говоре валов, Дробящихся в пустынном беге». Батюшков находил «наслаждение и в дикости лесов», то есть в том, что олицетворяло первозданность в природе, постоянство – как абсолютную основу бытия стихии и гармонии в ней. Батюшков как раз и находил гармонию «в сем говоре валов», потому что и они находятся внутри этой гармонии. А «говор» – это глагол, речь, поэзия, возможно, и «песнопенье», исцеляющее «болящий дух» валов, которым суждено дробиться «в пустынном бреге». Такова их судьба, таково их единственное место и действие в природе, как единственное место в природе и у поэта.
Батюшков пишет в этом же стихотворении: «Я ближнего люблю, но ты, природа-мать, Для сердца ты всего дороже! С тобой, владычица, привык я забывать И то, чем был, как был моложе, И то, чем ныне стал под холодом годов. Тобою в чувствах оживаю: Их выразить душа не знает стройных слов, И как молчать об них – не знаю». Это признание в стихии – Бога, признание – накануне безумия Батюшкова, которое впоследствии растворилось в самой стихии, должно быть, обогатив ее вселенский разум парадоксальностью. Батюшков и сам растворяется в природе-Боге. Его разум поэта растворился в величии и прозрачной мудрости природы в отличие от его недомогающего разума бренного человека.
В какой-то момент, наверное, Батюшкову не стало хватать только поэзии – для бытия в стихии. Не находил он стройных слов, чтобы выразить «невозмутимый строй во всем, созвучье полное в природе», что было замечено Тютчевым. И не было у Батюшкова глагола, чтобы выразить молчание, которое было бы совершеннее стихов. Этот глагол принадлежал – «дикости лесов», первозданности природы, стихии как поэзии. Совершенным бытием для человека в представлении Батюшкова было – нежно вписаться в эту первозданность, в эту дикость. Батюшков, должно быть, и реализовал в своей трагической жизни то, чего бы хотел здоровый Пушкин, увидевший больного Батюшкова: «Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чудных грез».
Перед смертью разум Батюшкова прояснился и он написал: «Премудро создан я, могу на вас сослаться. Могу чихнуть, могу зевнуть. Я просыпаюсь, чтоб заснуть, И сплю, чтоб вечно просыпаться».
Судьба Батюшкова трагична. Гармония расстроилась – и расстроился разум поэта, желавший ее постичь, растворившийся в гармонии. Гармония была цела в Пушкине. Но, навестив Батюшкова в больнице, Пушкин увидел катастрофу, которая произошла в гармонии: с ума сошел поэт – хранитель созвучий, размера, совершенства. А от катастрофы в гармонии невозможно убежать ни в прошлое, ни в грядущее, ни в явь, ни в сон, ни в небытие. Гармония как раз и есть созвучие времен, сна и яви, бытия и небытия.


Рецензии