Календарь поэзии. 02 июля
Владимир Владимирович Набоков (псевдонимы: В. Сирин, Василий Шишков) — русский и американский писатель, прозаик, поэт, драматург, литературовед, переводчик, энтомолог.
В литературной истории 20 века Набоков занимает уникальное место, и определяется оно в первую очередь его двуязычием. Уроженец России, он пронес память о родине через годы, материализовал ее в десятках произведений самого разного жанра и по праву стал одним из премьеров русской литературной сцены. В то же время Набоков считается классиком новейшей американской прозы, которого называют своим ближайшим предшественником тамошние «шестидесятники» — Курт Воннегут, Джон Симмонс Барт, Томас Пинчон и Т. Сазерн. Более того, строго говоря, Набоков как писатель родился по ту сторону Атлантики, в русских же литературных хрониках существует «В. Сирин» — псевдоним, которым подписаны первые, начала 1920-х годов, поэтические сборники («Гроздь», «Горний путь») и который сохранился вплоть до конца 1930-х годов.
Тем не менее этому художнику-кентавру присуща редкостная творческая цельность, что определяется единством художественной проблематики и внутренней убежденностью в том, что «национальная принадлежность стоящего писателя — дело второстепенное. Искусство писателя — вот его подлинный паспорт».
Владимир Владимирович переводил и пересказывал на русский язык произведения английского писателя, математика и логика Льюиса Кэрролла, который написал такие бессмертные произведения, как "Алиса в стране чудес".
Владимир Набоков родился 24 апреля (12 апреля по старому стилю) 1899 года, в Санкт-Петербурге, в семье видного юриста-либерала, потомственного дворянина Владимира Дмитриевича Набокова (по другим данным родился 22 апреля (10 апреля по ст.ст.)). Дед писателя, Дмитрий Николаевич Набоков, занимал пост министра юстиции при Александре II. Мать, Елена Ивановна, происходила из известного рода золотопромышленника-миллионера Рукавишникова. Детство писателя прошло в Петербурге, на лето семья выезжала в собственное небольшое поместье Батово близ Выры.
Рядом с Батовом находилось огромное богатое поместье Рождествено, принадлежавшее дяде будущего писателя В. И. Рукавишникову, который завещал его своему племяннику. Эти места в памяти Набокова запечатлелись на всю жизнь. Накануне Октябрьского переворота он успел окончить Тенишевское училище, где отличался не только успехами в учебе, но и в спорте.
Бегство из России. Эмиграция
В 1918 юный Вова Набоков вместе с семьей сначала бежал в Крым, а затем в 1919 эмигрировал из России. Семья Набоковых обосновалась в Берлине, а будущий писатель поступил в Кембриджский университет (знаменитый «Тринити-колледж»), который успешно закончил в 1922. После учебы в Кембридже осел в Берлине (1922-1937). Затем судьба привела его на два года во Францию, а буквально накануне вторжения дивизий гитлеровского вермахта в Париж в 1940 Владимир Набоков вместе с женой и маленьким сыном Дмитрием (впоследствии певцом Миланской оперы и энергичным пропагандистом отцовского литературного наследия) пересек Атлантику и почти 20 лет оставался в США, сочетая писательство с преподавательской деятельностью (сначала в одном из колледжей, затем в крупном университете США — Корнелльском, где читал курсы русской и мировой литературы). В 1945 В. Набоков получил американское гражданство. Здесь же он сделал себе достойное имя как энтомолог — интерес к бабочкам, пробудившийся еще в юные годы, развился не только в страсть любителя, но и в профессиональное занятие.
Россия Набокова
В 1959 Владимир Владимирович возвратился в Европу и поселился в Швейцарии, где провел оставшиеся ему годы. Путь, в общем, характерный (хотя и с неповторимыми вариациями) для русского писателя-эмигранта. Схожий путь проделали многие, включая, например, известного поэта и критика Георгия Викторовича Адамовича, бескомпромиссного критика Набокова, пародийно изображенного им во многих сочинениях, а также Нине Николаевне Берберову, напротив, всегдашнюю его поклонницу. Тем не менее в кругу берлинской, а затем парижской литературной диаспоры Набоков сразу же занял совершенно особое положение. Его Россия не похожа на Россию Ивана Алексеевича Бунина, Александра Ивановича Куприна, И. С. Шмелева, Б. К. Зайцева. В ней нет места узнаваемому городу и узнаваемой деревне, нет персонажей, которых можно было бы назвать русскими типами, нет сколько-нибудь непосредственного отображения катаклизмов, потрясших национальную историю минувшего столетия. Россия Набокова или, точнее, Россия Сирина (одно из значений этого слова, по Далю, — райская птица русского лубка) — это образ утраченного детства, то есть невинности и гармонии, это «знак, зов, вопрос, брошенный в небо и получающий вдруг самоцветный, восхитительный ответ». Так сказано в «Машеньке» (1926) — романе, принесшем автору первую известность, и далее эта метафора, принимая разнообразные стилистические формы, пройдет через все творчество писателя, вплоть до последней его большой книги на русском языке — автобиографии «Другие берега».
Россия Владимира Набокова — это также безукоризненно-индивидуальный язык, который он считал главным своим достоянием. «Когда в 1940 году, — говорится в предисловии к «Другим берегам», — я решил перейти на английский, беда моя заключалась в том, что перед этим, в течение пятнадцати слишком лет, я писал по-русски, и за эти годы наложил собственный отпечаток на свое орудие, на своего посредника. Переходя на другой язык, я отказывался таким образом не от языка Аввакума, Пушкина, Толстого или Иванова, или русской публицистики, — словом, не от общего языка, а от индивидуального, кровного наречия». Наконец, Россия Набокова — это классическая русская литература. Запад обязан ему переводами на английский (отчасти и на французский, которым автор тоже владел в совершенстве) Пушкина, Лермонтова, Тютчева, «Слова о полку Игореве».
Вместе с метафорическим образом России как утраченного рая через все книги Набокова проходит одна экзистенциальная тема, одна ключевая оппозиция: противостояние творческой, то есть независимой, личности любым попыткам покушения на свою свободу. Она определяет строение и звучание таких романов, как «Защита Лужина» (1929), «Отчаяние» (1936), «Дар» (1937).
Творческое кредо
Больше всего на свете Владимир Владимирович ненавидел, ненавидел остро и изощренно то, что он называл «пошлостью», вкладывая в это понятие чрезвычайно просторное содержание. Пошлость в наиболее элементарном виде — это буржуазность, только не в марксистком, как неустанно напоминал Набоков, а во флоберовском смысле, например, «гитарист-мексиканец стоит с гитарой по колено в пруду в розовых шелковых панталонах, на поверхности покачиваются головки лилий, он поет серенаду, а его возлюбленная стоит на балконе, дело происходит в полночь, и лепестки лилий опадают». Пошлость — это покушение морали, философии, истории на суверенные границы искусства. Вот почему Набоков так агрессивно атаковал Томаса Манна, Андре Мальро и даже Достоевского, так презрительно отвергал распространенное суждение о Гоголе как о разоблачителе социальных пороков и сострадателе «маленького человека». «Его произведения, как и всякая великая литература, — это феномен языка, а не идей». Пошлость — это требования гражданственности в литературе. Как художник, как филолог-литературовед, как университетский профессор Набоков находился в состоянии перманентной войны с традицией революционно-демократической критики в России.
Наиболее острую форму она приняла в романе «Дар», одна из пяти глав которого представляет собой сочиненную героем художественную биографию Николая Гавриловича Чернышевского.
На ту же тему Набоков высказался во вступительной лекции к корнеллскому курсу русской литературы и предисловии к русскоязычному переводу романа «Лолита»: «Я не читаю и не произвожу дидактической беллетристики... Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением... Все остальное это либо журналистская дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому и Томасу Манну».
Наконец, пошлость — это тоталитарные режимы, прежде всего сталинский и гитлеровский, кривозеркальное отражение которых явлено в романах «Приглашение на казнь» (1938), «Под знаком незаконнорожденных» (в английском оригинале — «Bend Sinister»), рассказах «Королек» (1933), «Истребление тиранов» (1936), «Озеро, облако, башня» (1937), пьесе «Изобретение Вальса» (1938) и ряде других произведений. Конфликт в них также решается экзистенциально, то есть в плане противостояния личной свободы внешнему насилию, отчего Владимир Набоков всегда возражал против сравнения их со слишком актуальными (публицистическими, по его мнению) антиутопиями Джорджа Оруэлла, соглашаясь признать некоторые переклички с Францем Кафкой.
Противоположный полюс художественного мира Владимира Набокова — творческий дар и его носитель — художник, будь он поэтом, как Федор Годунов-Чердынцев («Дар»), шахматистом, как Александр Лужин («Защита Лужина»), человеком без профессии и биографии, но человеком непроницаемым, то есть самодостаточным в мире, где тайна преследуется по закону (Цинциннат из «Приглашения на казнь»).
Американский писатель
Центральные темы и общие эстетические основания творчества В. Сирина нашли продолжение и развитие в англоязычном творчестве Набокова.
В известном смысле язык, виртуозный и неповторимый, является не только «орудием и посредником», но и героем всех его книг. Владимира Набокова нередко сравнивали с Джозефом Конрадом, который также стал классиком литературы на языке, не являющемся для него родным изначально (по национальности Конрад — поляк), но автора «Лолиты» такое сравнение коробило. Конрад, говорил он, лучше меня умеет обращаться с «готовым английским, но ему недоступна моя словесная эквилибристика».
Равным образом в главных «американских» произведениях Владимира Набокова — романах «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1941), «Под знаком незаконнорожденных» (1944), «Бледный огонь» (1962), юмористической повести «Пнин» (1957), своеобразной мемуарной трилогии («Убедительное свидетельство», 1951, «Другие берега», 1954, «Память, говори», 1966) — всегда более или менее определенно противопоставлены искусство как подлинная реальность и «действительность» как угрюмое здравомыслие, как реальность мнимая или все та же пошлость во всех ее многоликих формах, от невинно-комических до казарменно-разрушительных.
Самый скандальный роман писателя
Особое место в этом ряду занимает «Лолита» (1955) — единственный из романов Набокова, переведенный на русский самим автором.
Эта книга принесла ему всесветную известность скандального, правда, толка, что и неудивительно: сюжетную ее основу образовала любовная история господина вполне зрелых лет и двенадцатилетней девочки-нимфетки. Но сюжет — лишь обрамление неизбывной экзистенциальной тоски. Резкое своеобразие романа заключается не в обилии скабрезных сцен (их не так много на самом деле, на что счел необходимым обратить внимание сам автор, объясняясь с «читателями-туристами» в послесловии к русскому изданию романа), а в откровенном сдвиге пропорций. Если в прежних книгах человеческий дар и бездарная пошлость четко разведены по полюсам, то здесь краски сгущаются. Заглавная героиня — воплощенная вульгарность, это к ней «обращались рекламы, это она была идеальным потребителем, субъектом и объектом каждого подлого плаката». Но в ней же, Лолите, «чуется неизъяснимая, непорочная нежность, проступающая сквозь мускус и мерзость, сквозь смрад и смерть». Как ни странно, при всей застарелой нелюбви Владимира Владимировича к Достоевскому за развращенной нимфеткой невидимо встают и Матреша из «Исповеди Николая Ставрогина» в «Бесах», и Сонечка Мармеладова из «Преступления и наказания».
Именно «Лолита», пусть и в эпатирующей форме, позволяет восстановить набоковский художественный мир во всей его подлинности, отказавшись от поверхностных, но весьма распространенных суждений.
Суть их сводится к тому, что Владимир Набоков — писатель для писателей, творчество его — литература литературы, гигантская библиотека, на полках которой стоят без всякого порядка сочинения авторов разных эпох и народов. На страницах его книг звучит неумолчная перекличка Шекспира и Толстого, Шиллера и Колриджа, Эдгара По и Шарля Бодлера, Алигьери Данте и Натаниеля Готорна, Чехова и Артюра Рембо — ряд великих имен можно продолжать бесконечно. Особое место занимает Пушкин — эталонная, в глазах Набокова, величина, недаром он десять лет потратил на английский перевод «Евгения Онегина», вызвавший, кстати, большой переполох в академических, да и читательских кругах. Стремясь к максимальной точности, Набоков переложил роман прозой и сопроводил его гигантским по объему комментарием.
Волшебник не только слова, но и мысли
Последнее крупное произведение Владимира Набокова, роман «Ада» (1969) — это вообще, пользуясь постструктуралистской терминологией, интертекст, смешение самых разнообразных стилистических традиций, встреча самых различных авторов. Его справедливо считают введением в постмодернистскую литературу с ее сильно выраженным пародийным началом и амальгамой жанров — от высоких до низких, на уровне масс-культуры.
Тем не менее роль виртуоза-фокусника, любителя «крестословиц» и анаграмм, роль ученого архивариуса Владимиру Набокову явно тесна. Ненавистник гражданственности и любитель словесной игры, вдохновенный артист, с подозрением относящийся к метафизике и морали, он в то же время никогда не замыкается рамками чистого слова. В его романах, рассказах, стихах трудно и даже невозможно обнаружить отражение актуальных событий современности, но в них всегда угадывается то, что сам он называл «потусторонностью», то есть запредельный мир истины.
Недаром в том же послесловии к «Лолите» Владимир Владимирович, оставив привычную сдержанность, написал, что литература — это «особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма».
Владимир Владимирович Набоков скончался 3 июля 1977 года, в Монтре, в Швейцарии. (Н. А. Анастасьев) http://to-name.ru/biography/vladimir-nabokov.htm
Кинематограф
Люблю я световые балаганы
все безнадежнее и все нежней.
Там сложные вскрываются обманы
простым подслушиваньем у дверей.
Там для распутства символ есть единый —
бокал вина, а добродетель — шьет.
Между чертами матери и сына
острейший глаз там сходства не найдет.
Там, на руках, в автомобиль огромный
не чуждый состраданья богатей
усердно вносит барышень бездомных,
в тигровый плед закутанных детей.
Там письма спешно пишутся средь ночи:
опасность... трепет... поперек листа
рука бежит... И как разборчив почерк,
какая писарская чистота!
Вот спальня озаренная. Смотрите,
как эта шаль упала на ковер.
Не виден ослепительный юпитер,
не слышен раздраженный режиссер,
но ничего там жизнью не трепещет:
пытливый гость не может угадать
связь между вещью и владельцем вещи,
житейского особую печать.
О, да! Прекрасны гонки, водопады,
вращение зеркальной темноты.
Но вымысел? Гармонии услада?
Ума полет? О, Муза, где же ты?
Утопит злого, доброго поженит,
и снова, через веси и века,
спешит роскошное воображенье
самоуверенного пошляка.
И вот — конец... Рояль незримый умер,
темно и незначительно пожив.
Очнулся мир, прохладою и шумом
растаявшую выдумку сменив:
И со своей подругою приказчик,
встречая ветра влажного напор,
держа ладонь над спичкою горящей,
насмешливый выносит приговор.
***
На черный бархат лист кленовый
я, как святыню, положил:
лист золотой с пыльцой пунцовой
между лиловых тонких жил.
И с ним же рядом, неизбежно,
старинный стих — его двойник,
простой, и радужный, и нежный,
в душевном сумраке возник;
и все нежнее, все смиренней
он лепетал, полутаясь,
но слушал только лист осенний,
на черном бархате светясь...
***
О, любовь, ты светла и крылата,-
но я в блеске твоем не забыл,
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.
Я на первой странице творенья
только маленькой был запятой,-
но уже я любил отраженья
в полнолунье и день золотой.
И, дивясь темно-синим стрекозкам,
я играл, и нырял, и всплывал,
отливал гуттаперчевым лоском
и мерцающий хвостик свивал.
В том пруду изумрудно-узорном,
где змеились лучи в темноте,
где кружился я живчиком черным,-
ты сияла на плоском листе.
О, любовь. Я за тайной твоею
возвращаюсь по лестнице лет...
В добрый час водяную лилею
полюбил головастик-поэт.
***
Сон
Однажды ночью подоконник
дождем был шумно орошен.
Господь открыл свой тайный сонник
и выбрал мне сладчайший сон.
Звуча знакомою тревогой,
рыданье ночи дом трясло.
Мой сон был синею дорогой
через тенистое село.
Под мягкой грудою колеса
скрипели глубоко внизу:
я навзничь ехал с сенокоса
на синем от теней возу.
И снова, тяжело, упрямо,
при каждом повороте сна
скрипела и кренилась рама
дождем дышавшего окна.
И я, в своей дремоте синей,
не знал, что истина, что сон:
та ночь на роковой чужбине,
той рамы беспокойный стон,
или ромашка в теплом сене
у самых губ моих, вот тут,
и эти лиственные тени,
что сверху кольцами текут...
Свидетельство о публикации №114070201955
))
/было время его прозу читала-читала-читала/
Елька22 02.07.2014 15:32 Заявить о нарушении