девяносто второй день лета

Дети шли,
Их колонны закручивались в спираль,
Их тела, не касаясь друг друга,
Оставались одним.
У них не было языка и пусть даже подобия речи,
Потому дети помнили правду
И все то, чего не существует.
Дети в платьях, соленых от моря и редких, но искренних слез,
Помнят небо – пьянящую пустошь,
Помнят ястреба – птицу свободы,
Чье перо обмокнув в ежевику, черную, словно тень,
Выводили не буквы, но душу
Выворачивали наизнанку:
Рисовать может каждый, если его научишь.
Дети же не обучались
Ни рисованию, ни человеческой речи,
Ни даже шагу,
Только вот танец, откуда же взялся танец?
Только вот мысль, зачем появилась мысль?
Только вот детство снова идет колонной
В небытие.
Прошлой осенью умерли двое.
Времен года здесь не отличают,
Но ведь раз умирали – значит, стояла осень.
Мы – бытие к смерти,
Эти дети, в просоленных морем платьях –
Тоже лишь бытие к смерти.
Юных оберегают больше,
Потому что путь к смерти – есть тоже форма искусства,
Так что он должен быть долгим,
Словно падение со скалы.
Прошлой осенью двое и умерли таким образом,
И неясно даже – споткнувшись о камень
Они полетели в бездну
Или их смерть позвала,
Голосом тихим, молчаньем больше, чем сотней наречий.
Их бытие до смерти, те полминуты до смерти
Были великим искусством,
Но его видел только песок.
Еще было четверо, трое – совсем малыши, и один постарше.
Они умерли прошлым летом,
Кажется, в августе,
Хотя и февраль тут – лето,
И месяц тринадцатый, девятнадцатый, двадцать первый –
Тоже.
Тех четверых убило туберкулезом.
Говорят: убило молнией,
Но туберкулезом убить не может, от него можно умирать.
Они умирали долго.
Монахиня, белолицая, в белых одеждах –
Она родилась далеко, далеко отсюда,
Но ветер занес ее в эти земли, будто бы семена красивых, бордовых цветов
С крупными лепестками,
Что облетают в знак смерти –
Она приносила им воду в зеленых кувшинах,
Она обтирала пот с их измученных лбов.
Старший в осколках агоний
Барахтался целую ночь.
Жизнь вместе с легкими кровью отслаивалась на простынь,
На кафельный пол,
На руки белой, как снег, монахини.
Он видел многое:
Он видел, как возводили храм из мрамора и тоски,
И тысячи тел под каждой колонной уснули,
Он видел косматую шерсть гепарда,
Он видел песнь иссушенного человека –
Не юноши и не старца –
Иссушенного человека,
Что пел своим хриплым голосом.
И песню именно видно было,
Заметно в воздухе,
Она стояла, как дым,
И вилась, как кобра,
Ибо и речь оставляет на теле чернеющий след.
Мужчина рабом был речи,
И речь не жалела плеток
На тощую спину раба.
Да, юноша видел многое,
И потому умирал так тяжко и долго,
И потому в багровой его крови были пальцы монахини,
Ведь жизнь прирастает,
Мужчина срастается с жизнью, словно скрещенные ветви
Плодовых деревьев,
Чем дольше растут они рядом –
Тем позже острее страданье.
Жизнь отрывали от юноши с кожей,
Монахиня плакала.
Он не познал любви, умер без памяти поцелуя,
Руки монахини – первая его ласка,
А после, посмертно уже, облетел
С цветка лепесток.
Труп вывезли под простынями.
Двое мальчишек, помладше,
Умерли легче –
Вместе и в одну ночь,
Будто бы близнецы, будто их души из одной вышли утробы.
Монахиня плакала тихо и гладила их своими бледными пальцами,
Нежными пальцами ангела.
Кровью запачкалась только простынь,
Их бытие до смерти
Длилось не больше часа,
Но не в часах искусство.
Два лепестка облетели с цветка.
Младший ушел без боли,
Стоило сесть монахине рядом с его постелью –
Мальчик закрыл глаза и дыхание смолкло.
Голым остался цветок.
Дети все шли,
Их колонны закручивались в спираль,
Ведь после смерти всегда остается жизнь,
После жизни же все равно остается
Чистое и беспамятное Ничто.
Были птицы вокруг, дети помнили их,
Хоть не знали названий,
Потому они помнили каждую, каждую птицу:
И тех серых, пятнистых и пегих калек –
То бескрылых, то с выбитым глазом,
То с лапой поломанной,
И тех быстрых, роскошных, прекрасных и хищных,
Что летали, вздымались, пикировали без ошибок,
И не то что увечий – пера на них лишнего не было,
Дети помнили каждую птицу.
Они шли спиралями пирамид,
От низов – там, где птицы замешаны с грязью,
И до самых небес – где орлы размышляют о жизни.
С высоты дети видели все:
И мужчин, что волной захлебнулись,
Женщин, письма читающих, не открывая глаз,
Змей, что скинули чешую в бурой жухлой траве,
Рыб, которым вспороли брюхо, чтобы извлечь нутро,
А еще эту буйную зелень – буйствующую, удушливую,
Лианы вьются по шеям мужчин, да страшнее питонов,
Мать качает ребенка в бреду колыбельных,
На губах малыша – молоко,
Небо – желтая простынь,
И такой же тем летом монахиня тело укрыла,
Бездыханное, мертвое тело.
Так и небо накрыло людей лимонной своею мякотью,
Ведь мы все –  бытие до смерти.
Дети шли,
Танцевали девушки,
И не руки – а крылья чаячьи,
И не солнце – а хлебный катышек
Из буханки, захваченной из дому.
А зачем? Дети годы и годы
На обед только солнце видели.
Дети – плод от чьего-то слияния, от слияния тел,
У детей есть отцы, есть матери,
Есть живые, а есть погибшие,
Но неважно, ведь все дети – сироты,
Изначально и безвозвратно.
В этой стране, в этом брошенном крае, на ладонях гнедой пустыни
Нет королевских семей, нет правления, нет подчинения,
Есть только рабство речи и рабство тела,
А еще смерть,
Нависшая над колоннами из детей.
Вот сейчас они остановятся и, прищурив глаза, посмотрят на желтое небо,
Где их смерть, общая, черная и пустая,
Какой уж год принимает
Обличье друга.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.