художнику в России не везёт

* * *

Художнику в России не везет:
не любит Бог, когда не Бога мажут,-
у нас художник знает наперед:
земля не треснула, а черти пляшут.
Загадочно у девушки весло;
подумать только, сколько страсти в глине!
Художник низким пишет потолок –
и Меншиков не встал и в дебрях сгинул.
Художник долго бьется у холста,
страшась холсту доверить нашу драму,-
мазнет он краской – вздрогнут на постах
Христовы воины и воины Ислама.
Художнику в России не везет: -
ему Арбат – и то святое место;
немного стоит уличный позёр,
но кисти взмах – и мир намерен треснуть.

А мой товарищ Толька Карадин
жил в Прозоровке рядом с полем чистым,
с этюдником сюда он выходил
и чувствовал себя почти министром.
Любил он рисовать одних коров
за их хвосты без всякой чертовщины.
Но Толька взял и умер на Покров –
не как художник – просто как мужчина.
И был зарыт как раз на первый снег
(газетчики об этом умолчали).
И лишь коровы протянули вслед
свое виолончельное мычанье.
И жизнь его как будто бы не в счет
и для России вовсе не пропажа…
Художнику в России не везет, -
художник пишет –
черти пляшут!

НАД ДВЕРЬЮ НАРИСОВАННЫЕ ВОЛКИ

Был на горе поставлен отчий дом,
и первый дождь плескался в огороде,
и пес вертелся за своим хвостом,
узнав, что он охотничьей породы.
И убежал спасаться под крыльцом,
когда сверкнула молния в поселке…
И – пасти красные оскалили,
отцом
над дверью нарисованные волки.

Немало деревенских мудрецов
Немало чепухи перемололи:
осыпятся, мол, краски на крыльцо,
и волки вновь окажутся на воле.

На огороде посреди цветов
Зарыт был пес охотничьей породы:
не вынес он соседства двух волков
и предпочел остаться на свободе.

Но отчий дом, как логово хранят,
над дверью нарисованные волки!
Их пасти злобой дышат на меня,
И жизнь идет по–прежнему в поселке.


***
Проснуться на земле горячей,
снять напряжение с лица,
услышать, как ребенок плачет,
как звезды пробуют мерцать;
прозреть и выйти на дорогу,
и знать, что скоро будет снег;
и потихоньку славить Бога,
как всякий русский человек.
Испить родник, где зреют числа
и ворона цветет крыло...
Любить и переметить лоб
О Родине высокой мыслью.


ВОСЕМНАДЦАТИЛЕТИЕ

И ты ко мне когда-нибудь придешь.
Когда-нибудь. Когда меня не будет.
На грудь нацепишь мюнхенскую брошь,
как украшенье древнего сосуда.
И будет месяц. Может быть, апрель,
когда еще не отдышались птицы,
летевшие за тридевять земель,
чтоб из него живой воды напиться.
Я знал: в сосуде запечатан джин –
причина всех моих галлюцинаций…
С тобой гуляли в парках типажи,
которым тоже скоро восемнадцать.
Лишь топнешь ножкой, – прыгнут целовать
твоих следов на грунте отпечатки.
Перед тобой в одном я виноват,
что на меня похож зануда Чацкий.
«Карету мне, карету!» Черта с два
я захочу когда-нибудь карету.
Тебе, по сути, тоже наплевать
на вздорность буржуазного поэта.
Поэты все немного дураки,
поскольку мыслят только падежами.
Я мог сосуд разбить, но вопреки…
но вопреки сосудосодержанью.

К И Н О

Кино крутили в нашем клубе.
Обыкновенно. Про любовь.
И всех красот – всего на рубль –
И матом – ни! не сквернословь.
Весна и в наш район свернула
/ метеоцентр всему виной /.
У населения отгулы
на итальянское кино.
Как раз с утра была зарплата,
и населенье в той поре,
что бригадир готов был матом
воздать хвалу Софи Лорен.
Была любовь по-итальянски.
Киномеханик – парень свой,
И наши парни красноярские
пригнали трактор с полевой.
Колхоз терпел большой убыток,
и бригадир превысил власть,
А у Софи Лорен ланиты!
Такие, что хоть к черту в пасть.
У нас не любят иностранок
Всем полеводческим звеном…
А тут Марчелло Мастрояни! –
И бабы ахнули: “Кино!”
Экран от нас на расстоянии
По полу вытянутых ног.
И в первый раз односельчане
В платки сморкались, кто как мог.
А я смотрел и был беспечным
И глаз с девчонки не сводил.


Д Е Р Е В Н И

Знаю, деревни, меня вы не примете,
да я и сам к вам не очень охоч…
Что это? Травы?
Как чайник на примусе,
травы кипят и кипят всю ночь.
Утром придут, мужики – и останется
только махнуть по живому косой;
может, об этом по радиостанции
с чувством услышит народ городской.
Только под ночь тучи лопнут над кошевом
И упадут покататься в траве…
Вдруг захочу я чего-то хорошего,
может быть, даже пойду в сельсовет.



В О З В Р А Щ Е Н И Е   Д О М О Й

Вновь в предчувствии близкого снега
сладко спится с открытым окном,
словно старый родительский дом
в гости доброго ждет человека.

Пролетели тревожные ночи,
я вернулся, душой загрустив,
враждовал на завалинке кочет,
золотое перо распустив.

И встречала меня у порога
постаревшая женщина – мать –
и с иконой, и с именем Бога,
и сказала: “Пора помирать”.

На завалинке кочет раздвинул
два жестоких, широких крыла,
и всплакнула сестра за овином,
и по саду поземка прошла.

И в предчувствии близкого снега
по извечным своим колеям
все катились, катились телеги
к опечаленным мертвым полям.

            ***
Весенний лист лучом пронизан
и знаменует час весны,
и голубь лепится к карнизу,
как вырезанный из сосны.
Жена опять с утра пропала –
наверно, празднует развод;
а в небесах мундиры галок
сверкают, как воздушный флот.
Они пикируют над полем
и залетают в мой сарай, -
у них диезов и бемолей –
хоть в оперетту отбавляй!
Мой двор был торжеством наполнен,
и под крыльцо залез кобель,
когда сам галочий полковник
на жеребца гнедого сел.
И мой сосед ругнулся матом,
поскольку к музыке был глух;
и важно, как в Большой театр,
вел куриц по двору петух.


Г Л А З А

Привет! Привет тебе, Россия!
Меня ты не узнала? Нет!..
Меня скрутили, допросили,
и в сердце харкнул пистолет.
Вот я упал глазами в лужу,
меня обмыть забыла мать;
я был случайно обнаружен,
когда работал земснаряд.
Давно на пенсии тот сыщик,
который взять меня хотел,
и на глаза прохожий нищий
двух пятаков не пожалел.
И вот поддет железным плугом
я из руды других времен,
и я держал бетонный угол
эпохи, где я был рожден.
И мой костяк был на пределе,
и жиром обросли враги –
и, не мигая, в мир глядели
          из глаз потухших пятаки.


ЛИРИЧЕСКИЙ   ГЕРОЙ

Лаэрт…
Офелия…
Я выдержал экзамен
не страстью – голодом.
 Вот смертная тоска!
Но перед тем, как распрощаться с вами,
я тщательно кишки прополоскал.
Жрец Петесе1 в своих бинтах и тряпках –
скопление глюкозы и жиров –
страну не оскорбит мой трупный запах:
он не смердит – лирический герой.
Мои глазницы в костяной оправе
еще не знали старческих очков;
меня бы Гамлет тоже мог прославить –
пусть говорит – я выслушать готов.
Лаэрт…
Офелия…
Чужие персонажи.
Я проживаю в собственной стране,
где каждый житель должен быть отважен,
где каждый день живут, как на войне.
И я не прочь соперничать с Лаэртом,
когда на карте мужество и честь, -
я б не играл в игрушечные смерти,
колол бы сразу насмерть – по эфес!
Но почему-то именно сегодня
я не хочу глядеть в его глаза;
и вот Лаэрт свое оружье поднял –
рази, Лаэрт, я все тебе сказал.

1.Мумия древнеегипетского жреца Петесе хранится в Эрмитаже.


      М У Х О М О Р

Был лес настроен на минор,
и дождь швырнул дождинок гроздь.
В лесу я встретил мухомор,
сорвал и в дом его принес,
и опустил его в стакан
в букете, где краснел ранет;
и вдруг неслышно с потолка
на мой букет пролился свет.

Пробило полночь на часах –
мой гриб отправлен на верстак –
и вот он кровью налился
и сразу вдохновенным стал.
Он раздувался и пылил,
как серебром из гиблых пор…
он свой короткий век продлил,
настроившись на ля-минор.

Здесь бушевал осенний лес
и, как симфония, звучал;
так умирающий оркестр
купался в собственных лучах!

ТАНК   В   ГОРАХ

Отсюда нам недалеко до бога:
пик – за три тысячи, заснежен перевал;
и танк, похожий на единорога,
наполовину гусениц застрял.
Команда лупит молотом по тракам,
как по живому, – словно одру в лоб.
Старлей, хоть награди медалью «За отвагу»,
танк он не может запустить в галоп.
Команда любит смесь брони и неба,
ей надоело пашнями блуждать;
такие выжили в болоте и в огне бы,
а коль прикажут, так и въедут в ад.
Но вот в горах затрепетал подлесок
и вдоль бортов прокрался на носках.
И сам старлей с долбила ноги свесил –
как будто не старлей, а сам Аллах.
И танк, похожий на единорога,
вдруг вытянулся  в двухаршинный рост,
в мазуте, как и водится, по локоть,
и кажется, дотянется до звезд.
И горы встали в двух шагах от цели
на фоне бронированных атак;
и мы, разув глаза свои, глядели,
как восхищался панорамой танк.

    * * *
Я лучшему другу оставил на память
два маленьких шрама, постель и жену.
О них мне друзья, батарейские1 парни,
порою напомнят, - и я помяну.

Разрушен мой дом и разметан кострищем.
Я снова свободен! Почти холостяк!
Я знаю: прекрасно милиция свищет.
Я знаю: прекрасно целует кулак.

Я знаю: не будет забавней потехи,
чем женщину нежить, плевать на запрет.
Поэт, обучившийся волчьему смеху,
наполовину великий поэт.

Я знаю: червяк не вползет в мое мясо,
когда отлечу я к последнему сну.
Живу на земле. Я ей многим обязан,
о чем мне напомнят, - и я помяну.

Мне радостны эти поминки, не скрою:
с вином наполняются мыслью слова…
И в черной вороне есть что-то такое,
что вовсе не хочется соловья.

                *Батарейка – район г. Улан-Удэ.

         * * *
Зачем мне строить дом? Его сожгут.
Зачем жениться? Все равно изменит.
Зачем мне имя, если не зовут?
Зачем мне деньги? Можно и без денег.
Знал суть вещей и потерял их суть,
во всем искал и не нашел значенья.
И незачем идти в Верховный суд:
там правды нет как божьего творенья.
Могилы предков стерты на земле,
друзья, увы, не княжеского рода, -
не заряжу я пулей пистолет
и не испорчу собственной породы.
Поставить точку бы, но нет причин:
и так полно наделано ошибок, -
и кровь моя не порохом горчит,
а почками берез под знаком “Рыбы”.
Но я умею в сумрак заглянуть
и увидать большие перемены,
как тот пастух, который вертит кнут
и спать ложится на камнях Вселенной.
               


Д У Ш А

Уймись, солдат!
Ты много воевал!
Теперь воюешь на больничной койке.
Здесь твой последний, может быть, привал, -
пиши письмо своей шалаве Зойке.
Ты не нашелся, что ей написать?
Подумаешь, еще один Жванецкий!
Мол, то и се! И вдруг припомни сад
такой, чтоб был без предрассудков светских.
Чтоб там была зеленая трава,
в которой Зойка сотворила ложе.
Тогда ты на нее имел права
и покрывался весь гусиной кожей.
Что о душе известно ей?
Не вдруг
душа свою показывает силу;
ты вздрагивал тайком, когда по грудь
под ивой Зойка в озеро входила?
И воду раздвигала, как паром,
который вдруг от берега отчалил?..
Мы и любовь, и смерть переживем,
узнаем, где конец, и где начало.
Она не дождалась твоей весны,
но вот весна за окнами настала!
Ночами ты смотрел такие сны,
что поднимался пар от покрывала!
Душа по-русски учится дышать,
она лицом купаться любит в травах, -
и может быть, как раз твоя душа
принадлежала телу Святослава.


ПОСЛЕДНЯЯ    РОЛЬ

Я спотыкался на земных уступах,
был неуклюж, как скрипка без смычка, -
все начинать, по крайней мере, глупо,
по крайней мере, глупо с кондачка.
И вот итог бессмысленных борений –
нет ничего, чем мог гордиться я –
две-три строки плохих стихотворений
и перед смертью – репетиция.
Да, я актер. Я вера и безверье,
я сгусток крови, я назревший прыщ;
я то и сё… Или, по крайней мере,
я гений по освобожденью мышц.
О, никогда я не был так спокоен,
но в первый раз мой образ не смешон;
колокола небесных колоколен
звонят не мне. Но…тс-сс, я в роль вошел.
Я разыграл трагическую сцену.
Не бьется сердце. Так я сам решил.
И режиссер как театральный гений
хотел меня поздравить от души.
И сводный хор исполнил панегирик
и к славе нес на собственных руках.
Я распластался в параллельном мире,
оставив режиссера в дураках.

* * *
Среди злодеев сам я был злодей
и не терпел нотаций ретроградов,
я мог сидеть на хлебе и воде, -
мне никого воспитывать не надо.
Мой дом всегда был заперт на замок,
я женщин мог любить на сеновале,
и от дождя почти насквозь промок,
но вдруг меня на небеса позвали.
И я пришел, лохмотья, взяв с собой.
Гроза ревела в первобытных ритмах;
но здесь все та же головная боль,
и небеса не стоили молитвы.
И здесь все так же, как и на земле –
кругом одни природные злодеи –
детей приносят девки в подоле,
наверное, святые порадели.
Но пригодился опыт мой земной,
вновь нищий я в заоблачных угодьях
Я был в могиле, но одной ногой,
и Бледного Коня держал поводья.

     А Э Л И Т А

Нынче звезды, возможно, не так расположены,
Чтобы сразу влюбляться и вечно любить;
я тебя угощаю московским мороженым,
запечатанным пачками, как динамит.
Что-то девушки нынче неважно накрашены –
женихи, что ли, скопом ушли за кордон?
Видно, змей первобытный за Евой ухаживал,
приглашая ее на стаканчик со льдом.
Я увидел: помада твоя отпечатана,
словно спелая вишня в бумажном кульке.
Ты по сути еще не делима на атомы,
но я знаю, в какой у меня ты руке.
Но открою ладонь, где тебя закодировал
то ли бог, то ли черт – и разрушится связь,
словно свечи погаснут в театре Таирова,
и уйдет Аэлита, не кончив рассказ.
Может, скрытым финалом мы так растревожены,
может, звезды не в тех зодиаках сошлись…
Я тебя угощаю московским мороженым,
без успеха наладить совместную жизнь.
Ты – моя Аэлита, красавица звездная,
незаметный штришок на ладони моей,
долечу или нет, как объект неопознанный,
доползу или нет, как прирученный змей.

                * * *
Есть у лесов особая запарка,
когда полно под листьями грибов;
и вдруг пустеют кассы зоопарка,
и все живое тянет на любовь.
И все живое подъезжает к лесу,
везде точенье кухонных ножей,
и даже физик смотрит с интересом
на кормозаготовку у ежей.
Стволы лесов – сплошные предрассудки
в познании космических пространств…
Но срезан груздь – легко, как незабудка,
а я ножом работать был горазд.
Как дикий смерч, воронкой груздь закручен!
Наверно, здесь рождается игра
невероятных ритмов и созвучий –
от недр, от раскаленного ядра.
И под стволом он вырвался наружу
и землю закрутил вокруг оси!
Я мимо проходил и обнаружил
и взять меня с собою попросил.

А П Р Е Л Ь   1985г.

Стекло в окне дрожит и ждет охапок листьев,
готовых налететь с ветвистых тополей,
весенняя пора – парад мотоциклистов
и торжество души под сводами церквей.
Раздражены сердца покрытых рябью улиц,
похожих на тела погибших кораблей.
Пора гасить огни. И слезы навернулись
на мутные глаза поверженных вождей.
Неужто в этот час земля приемлет кару
за рождество вождей, за новые грехи,
и вновь с небес сойдут пираты и корсары,
и вновь с полей уйдут косцы и пастухи?

 СЕЛЬСКАЯ     ЭЛЕГИЯ

Хорошая, пойдем за поздней ягодой,
прикинемся, что мы друг другу дороги,
заблудимся среди кустов смородины
и вынырнем, как водолаз из проруби.
Паук в лесу сверкает на трапеции
и, как циркач, достоин высшей почести.
Давай, с тобой проснемся в Древней Греции,
перекрестимся в именах и отчествах.
У них мужчины с конскими загривками,
и кипарисы клонятся на реками,
и не смородиной, а спелыми оливками
питаются в лесу гречанки с греками.
Другое дело наши – деревенские!
Им в Греции не выжить из-за скромности,
как героиням оперы Аренского
во всех психологических подробностях.
У нас леса – развесистые пагоды,
где эхо называет имя женское.
Хорошая, пойдем за поздней ягодой,
судьбу наполним сутью деревенскою!

Д А Н Т Е

Друзья, любовницы – все мусор, все отброс!
Менялись государства, флаги, стили,
когда совал ты свой горбатый нос
туда, куда тебя не попросили.
Ты с дожами орлянку разыграл,
на чет и нечет честь свою поставил;
что толку от чернила и пера,
коль нет в природе человечьих правил.
Твой нос порой мог влезть в такую щель,
куда не все допущены поэты!
Но здесь, как всюду, скука и бордель –
все для восстановленья нервных клеток.
Ты прыгнул в ад и руку протянул,
чтоб за тобой последовали расы;
тебя водил в пещерах Вельзевул,
и следом шли толпою лоботрясы.
Но и сюда,… конечно, и сюда
они свои реликты притащили –
подземку подвели под города,
и свод пещер пронзали пики шпилей.
И та же скука, пьянство и бордель!
Крестился черт от этого подряда.
Гоняли электрички канитель…
Ты сунул нос опять, куда не надо.
Кому он нужен, дантовский каприз,
когда весь мир теряет равновесье?
Но Данте пишет ямбом парадиз –
придумывает новую болезнь.

  О Б И Д А

Люблю глагол, когда его спрягают –
весомо, по-мужицки и всерьез, -
как будто полк по площади шагает
и по ветру, конечно, держит нос.
Так входит гвоздь по шляпку без размаха,
так лед трещит весною на реке…
Глагол – он как Буденный при папахе,
он – стержень в деревенском мужике.
Давай, с тобой присядем, как мужчины;
я на тебя обиду не держу;
мы портим кровь свою холестерином
подстать винительному падежу.
Поговорим, что, слава богу, живы,
что подрастают в доме сыновья,
что не погрязли в кооперативах,
что жены есть – у каждого своя.
Или пройдем, не подавая вида,
что мы знакомы много-много лет?
И желваки набухнут от обиды,
и вдруг не хватит пачки сигарет…
А ты ругнись по совести при встрече,
мол, выслушать спряжение изволь…
Глагол мы называем частью речи
не только потому, что он – глагол.

СТЕПАНУ ЛОБОЗЕРОВУ

И я от Киевской Руси –
мы соплеменники по крови:
на документах мой курсив
разборчивым славянским словом.
Страна стояла и стоит
и верит в помыслы простые;
ей добавляют колорит
глаза разбойничьи Батыя.
Разбойник крикнул: «Уракша!»,
и наша Русь остолбенела;
и замерла ее душа
мурашками на белом теле.
И тело белое Руси
еще распято и поныне:
родился, русским – крест неси,
как у Тарковского в картине.
Подумаю и устыжусь –
зачем мы клонимся пред ними?
Такой напасти даже Русь
не вынесет.
Но наше имя
по-русски в метриках стоит,
и каяться нам не престало…
У нас полно надгробных плит,
зато живых осталось мало.
Лишь ты да я. О чем тут речь!
Нам не снести такой нагрузки…
Россию хочется сберечь,
но все же хочется по-русски.

ПО   ПОВОДУ   ЖИВОПИСИ
 
Я ворочусь в деревню непременно,
когда заломит нашу речку льдом.
Здесь женщины, как с полотна Гогена,
буквально дышат кровью с молоком.
Бог милосердный! Это что такое!
Моя деревня, только не узнать.
Зовут меня землячки для постоя:
не одному же зиму зимовать!
Я обмотаюсь утром опояском
и вдруг начну природу отражать –
не пожалею для землячек красок,
для героинь и пахоты и жатв.
У таитянок на французов виды –
согласен, что не нашенский каприз –
Гоген бы задохнулся от обиды,
когда б узнал про материализм.
Люблю деревню за материальность,
за ощущенье твердости натур,
за то, что греют здесь пододеяльник,
когда зовут мужчину резать кур.

А Т Е И С Т

Осенний день и ветрен и неистов,
мир упакован в старенький батист, -
но если есть душа у атеиста,
какой же он в итоге атеист?
Вот он встает. Душа покоя просит.
А он не верит, что болит душа;
ломает кости ледяная осень,
и мышь приносит зерна для мышат.
В квартире пусто. Нет ему покоя,
но есть желанье с кем-то говорить.
Он беспощадно зрит проблеме в корень
и знает, что испорчен аппетит.
Надел пиджак и из подъезда вышел.
Весь мир подавлен облачностью. Да!
Над головой и, может, где-то выше
он видит вдруг распятие Христа.
Он видит крест, явившийся, как призрак –
бессмертный там иль смертный человек?
Душа, как сгусток мелких организмов,
невыразимо просится наверх.
Он взгляд отвел. Наверное, приснилось.
И вновь поднял. И молния в глаза.
Он не давал и не просил на милость,
не отличал, где поп, а где мурза.
Но что-то слишком быстро просвистело,
как молоток вбивал по шапку гвоздь;
и атеиста молодое тело
с простертыми руками вознеслось.

 * * *
Я умер до рождения Христа.
И сапоги на мне совсем не новы.
Мне грели землю углями костра,
и караул стоял, на все готовый.
Лежу в тепле. Чего еще желать?
Чтоб в караулке протопили печку?
Конечный путь мне удалось познать,
но я не знал, что этот путь – конечный.
Я умер до рождения Христа.
Мой прах рассыпан по полям и чащам.
Из скромности я не назвал места,
где я прослыл простым и настоящим.
И прапорщик апостола Петра
мне в божий мир не отворил ворота.
Шестерка бита! Кончилась игра!
Как говорится, не видать свободы.
Я знал неотдаленные места,
сюда слетались демоны вселенной…
Я умер до рождения Христа,
но я не знал, что до его рожденья!

ВЕСНА  В  ГОРОДЕ

О, как весною девушки раздеты,
и сильный пол намерен согрешить.
Ах, эти юбочки из креп-жоржета!
Они летят, хоть некуда спешить.
Они сегодня порождают бури
и в парках жгут зеленые костры, -
они выплескивают из кастрюли
вчерашний суп и ждут своей поры.
А их пора, гляди-ка ты, настанет
вслед за побудкой утренних стрекоз;
меня полюбит девушка простая,
просвеченная ветрами насквозь.
Что ей сказать? Что не люблю весны я?
Что не люблю, когда сверкает стриж?
Что мне строгают жители лесные
из досок лодку на реке Иртыш?
Я поплыву с весною распрощаться,
и девушки мне с берега махнут;
и заискрятся провода подстанций,
и смертный приговор отменит суд.
Весной на крышах пишутся сонеты.
Их даже кошки знают наизусть…
Повсюду слякоть. Девушки раздеты.
И по кустам гусыню водит гусь.

ПРОЩАНИЕ  С  СЕСТРОЙ

Порою тягостно молчание,
когда за дверь пора уйти,
когда в печи зеленый чайник
рождает деревенский стиль.
И под божницей – друг мой Колька –
почти лирический герой!
А. Пугачева на футболке
роднит его с моей сестрой.
Он свой, как говорится, в доску;
к углу под богом он привык, -
во рту он крутит папироску: -
курить мешает божий лик.
И пресловутый «Панасоник»
вновь про «паромщика» поет.
В глазах у Кольки невесомость,
а у сестры – наоборот.
Не плачь, сестра! Еще не спето,
что нас паромщик разлучит,..
еще на стенке два портрета
фотографических висит.
Еще родителей мы помним.
И Колька – твой законный муж.
Взгляни в окошко. Там паромщик
везет людей, не бьет баклуш.
Как налегает на плечо он!
За перекат уехал дом.
Прости сестра! А. Пугачева
уже допела про паром.
И папироску Колька бросил,
и бакен вспыхнул вдалеке…
Паромщику не хватит весел
всех переправить по реке.
Паромщик здесь – большой начальник –
он мне оставил часть души.
В печи пыхтит зеленый чайник,
и подрастают племяши.

      Г А М Л Е Т

Я озабочен был весь день
Угрюмым сочиненьем оды.
Стемнело. Я пиджак надел
И в парк отправился на отдых.
Приятно в этот час мечтать,
Что про любовь споет синица,
Что Гамлета спасет театр,
И отчим загремит в милицию.
Такой уж отчим у меня –
Он тень отца к жене ревнует –
Его сумел бы я понять,
Возьми он женщину другую.
Но пусть живет.
Не в этом суть,
А в том, что город затихает,
Что можно на скамье уснуть,
Укрывшись новыми стихами.
Все так!
Но не решен вопрос,
Быть иль не быть… И ночи длинны.
И мочит дождь, и шум колес
Мешает спящему мужчине.

 А Т А К А

Мы натерпелись много страха,
как мужики, как подлый сброд.
Победа? Ну, ее к аллаху!
она к добру не приведет.
«Замки»1 и командиры роты
еще не ездили домой,
где на столах дары природы
освящены святой водой.
Мы завтра поползем на скалы
и никого не подведем:
мы сотню раз уже их брали –
они для нас – как отчий дом.
А мы приказы исполняли,
хоть не хотелось исполнять;
не смысля ни черта в исламе,
грешили и на божью мать.
Здесь рай зарыт за эти горы,
и страх до смерти не страшит,
и даже Александр Суворов
не покорял таких вершин.

                *«Замки» – заместители командиров.

  ГРАЖДАНСКАЯ   ВОЙНА

Уж два часа, как разогрета печь.
Давай, припомним, разморясь у печки,
тот год, когда просыпалась картечь
на головы зверей и человечьи.
Кричала улица: «Спасайся! Лезь в подвал!»
/ мы жили у Казачьего форштадта /.
Известка вдруг обрушилась в бокал,
когда мы пили за единство взглядов.
Нас штурмовали. Нас вели на штурм:
и те, и те не думали о боге, -
перенести не мог свободный ум
в три четверти кавалерийский цокот.
Нас развели высокие слова
по блиндажам, по разным порубежьям,
и мы нашивками на рукавах
свою определяли принадлежность.
Давно сгорел Казачий тот форштадт,
и не осталось кирпичей от дома;
в нем мог бы жить Христос или Пилат –
их имена и тем, и тем знакомы.
Что скажем мы Верховным Судиям?
Что мы больны с тобой противоречьем?
Ты помнишь, отчего погиб Приам?
Я помню – из-за дури человечьей.

   НЕСУТ  ДРУЗЕЙ

Когда листы смородины грубы,
и небо вдохновением не дышит,
когда несут по городу гробы
в сопровожденье радостных мальчишек –
я понимаю, мир еще не пуст,
еще соседка принесет капусту;
и я рассола крепкого напьюсь,
чтоб не сводило челюсти до хруста.


Б Е Ж Е Н Е Ц

С утра людей немного на вокзале
Отсюда на страну прекрасный вид!
А он сидит, как вылитый прозаик,
который въехать в тему норовит.
Тем, слава богу, нынче под завязку,
но вот никак не клеится финал.
И даже мент – сержант Прокофьев Васька,
его своим подельником назвал.
Жизнь, как погон сержанта – без просвета;
он откурил вчера полсигареты
и воду пил из крана. Вот дела!
И сторож привокзального буфета –
большой любитель говорить дуплетом –
так смачно приложил ему кулак.
И вот тоска! Куда теперь податься?
Мужик с гармошкой «Барыню» отбряцал, -
при паспорте и даже при жене
и доказал, что истина в вине.
А у него избенка под Эльбрусом;
бог угораздил называться русским: -
не мусульманской веры он никак.
Светлы глаза его и нос кургузый –
ему бы песни петь под Старой Руссой,
а он сидит – таинственный русак…
По дому бьют артиллерийским залпом, -
он вздрагивает: где купить стекло?
и всех вокруг до слез сердечных жалко,
хоть больше всех ему не повезло.

Где родина? Зачем не там родился?
Зачем крестьянским именем крестился?
Зачем детей славянами назвал?
Он взял на память от снаряда гильзу,
на родине никем не пригодился, -
и укатал его «девятый вал».
Ему Россия верность не простила.
Теперь поет, как горькая вдова,
«Ах, не очко, ах, не очко меня сгубило,
меня сгубили двадцать два».

Россия-Русь, любить тебя не стану,
а коль признаться, то любить устал.
На первый взгляд, история простая
и у нее не клеится финал…

ПАМЯТНИКУ  ПЕТРУ  ВЕЛИКОМУ
                «Прокати нас, Петруша, на тракторе».
                /песня/
День июньский на Невский просеется,
и к причалам пройдут катера…
Прокати меня, Петр Алексеевич,
с ветерком по столице Петра.
Знатен конь! И подковы гранитные
норовят упереться в гранит.
Гренадеры в казармах воспитаны,
в ранцах слава до времени спит.
И, заботой красоток уважены,
гренадеры шагнут за Азов, -
впереди горбоносые маршалы,
позади – пыль дорог и веков.
Впереди – фарисейство опричников
и замена царей на царей.
Ты-то ведал ли, Ваше Величество,
куда гонишь парней и коней?
Жеребец твой занесся над пропастью,
и на Запад простерлась рука.
Алексеич, зачем ты торопишься
Русь топить на чужих берегах?
Иль германцы в пирах тебя сглазили,
или Русь из породы коней,
и везет меж Европой и Азией
императоров разных мастей?!
Им народ расщелкать, словно семечки,
иль под Грозным пустить на распыл.
Прокати меня, Петр Алексеевич,
Если конь твой еще не остыл.
Что Россия? Попы и солдатчина.
Пересвета в ней нет и Кузьмы.
Говорят, что Россия утрачена…
А была ли она, черт возьми!

   К А Л И Т К А
 
Меня года ничуть не портят.
Мне враг один – старенья миг.
Как бритвой хватят по аорте,
когда зовут меня «старик».
Как ненастроенная скрипка,
когда до дома я дойду,
вдруг взвизгнет старая калитка,
с которой был я не в ладу.
Ей починить гнилые доски
она давно меня звала.
Я рвал штаны об них со злости
для устрашения села.
Как часовой, здесь простояла
она всю молодость мою –
и провожала и встречала,
когда до усмерти напьюсь.
И забрюзжала.
Что мне делать,
когда в округе все не так?
Хотя еще грешило тело,
на нем протерся лапсердак.
Беда, коль зубы из металла,
и над ремнем живот раздут;
когда зовут, «куда ты, старый?» –
как по аорте резанут.
Переживу! И под микитки
поддам невеже тумака, -
еще есть сила в кулаках,
и есть шарниры у калитки!

В Р Е М Я

Я начал жить совсем не по часам,
как будто ускакал в другое время.
Со мною происходят чудеса –
наверно, жизнь мне выписала премию.
Вдруг бомбы мимо цели пролетят,
вдруг пуля мимо черепа просвищет;
я был там несколько минут назад,
там, где теперь осталось пепелище.
Тот снайпер бил невозмутимо в цель
и не его вина, что промахнулся.
Я мог сгореть бы, только не сгорел.
Мой пульс стучит быстрей живого пульса.
Я девушке оставил поцелуй,
хотя она еще не появилась;
я шел к друзьям с женой на сабантуй,
а там уже все главное свершилось.
Опаздываю вечно и бегу,
когда кругом живут нормальной жизнью,
не успеваю сдачи дать врагу
и не успел пожить при коммунизме.
Со мною происходят чудеса –
я жить, возможно, не могу иначе –
у всех на циферблате полчаса,
а у меня тайм-аут обозначен.
Нос к носу я хотел бы увидать
врага, с которым время разлучило.
Успеть бы записать стихи в тетрадь
и встать под пулю в романтичном стиле.
Увидеть, как меня рожала мать,
как дураков обманывал обманщик, -
хотел бы даже памятником стать –
но вовремя и ни секундой раньше. 
  СКРИПАЧ

Футляр крокодиловой кожи,
эпоха цветных колоннад.
Оборваны струны, но все же
осталась, осталась одна.
С известным присутствием духа
скрипач извлекает бекар,
и все, что касается слуха –
то он идеален пока.
Толпа ожидает паденья!
Кумира свергают рабы!
Играет трагический гений
на тоненькой нити судьбы.
Бессмертье и смерть – все едино
и кода по сути одна, -
горбата спина исполина,
и тоненько плачет струна.
И пальцы по грифу распяты.
Скрипичный концерт завершен.
По плацу проходят солдаты,
и дамы допили крюшон.
Всем страшно от музыки странной,
и зал вдохновенно затих.
Роняют слезу ветераны
на красные перья гвоздик.
Простили и смерть и разруху –
и скрипка, по сути, пустяк –
но лишь идеального слуха
вовеки они не простят.

    П О Р Т Р Е Т

Пока мы ждали выхода предтечи
в украшенный язычниками зал,
татары нам оставили наречье,
кривые ноги, черные глаза.
Века прошли. Их генотип исчерпан.
Но почему же утром каждый раз
я вижу в зеркале татарский череп
и непременно вижу узкий глаз?
Он вбрызнул в кровь мою вторую душу,
тот азиат из выжженных степей;
мне удалось случайно обнаружить,
что я не тех и не других кровей.
Мои друзья, моя жена и дети
уже видали как я мог звереть –
Как славянин с татарским междометьем,
воочию узревший минарет!
Да, я – язычник!
Мне мой бог наскучил:
я новым содержанием томим,
как молния, сверкнувшая из тучи,
как трагик, снявший перед сценой грим.

 * * *

Я улечу с последней стаей
куда-нибудь на остров Крит,
когда покой моих пристанищ
уже ничто не защитит.
И позову тебя с собою
покинуть край дождей и льда.
Вот шар земной! Как в карамболе,
мы им играли от борта.
Кий бил по Западной Европе
с поправками на два часа, -
посередине – Южный Тропик,
все остальное – полюса.
И я стою среди России,
на крепость пробую крыло
и чувствую, что мне по силе
летательное ремесло.
               
К О С М О С

Шли через город крытые машины,
и в ополченье шли интеллигенты,
и все прощали женщины мужчинам
и проникались важностью момента.
А мой отец еще женатым не был
и бытовые не решал вопросы –
он изучал космическое небо,
заглавной буквой обозначив Космос.
Пахали землю крупповские траки,
и армии сходились в рукопашной;
а у отца исписаны тетради,
Как лирикой, и спрятаны в загашник.
Весной Рейхстаг разрисовали матом
пропахшие войной интеллигенты,
и все прощали женщины солдатам
и проникались важностью момента.
И в город жизнь неслышно возвращалась.
Роддом стоял, как говорится, насмерть.
Всех поголовно унижала жалость,
всем поголовно выдавали паспорт.
Отец в тот год стал совершеннолетним,
и мать его зарыли на погосте;
из всех романтиков остался он последним,
увеличилкой проверявшим Космос.
Он там видал большие разрушенья
и сочинял о Космосе трактаты.
Но и романтиков, увы, когда-то женят,
а жены сразу требуют зарплату.
И сразу мир космический разложен
на содержанье газов и молекул:
он женщиной случайно уничтожен,
как связь пространств меж Альфой и Омегой.
А женщины с мужчинами встречались
и проникались важностью момента;
когда миры на части разрывались,
их шли спасать
интеллигенты.

  УБИВАЮТ   ПАРНЕЙ

Убивают парней, убивают парней, убивают.
И молчит и молчит артиллерия береговая.
Говорят, Магомет был пастух не без богобоязни, -
многократно женат и не рушил семейные связи.
И семьсот двадцать жен правоверного ибн-Магомета
нарожали ему мусульман в благодарность за это.

А в другой стороне Василиса, крестьянская дочка,
родила на христовые праздники сына-сыночка.
и постригли его, и погоны на парня надели –
тридцать дней не прошло, и парня в соборе отпели.
Положили его под сосной – не в семейный акрополь,
и солдатская мать Василиса стояла у гроба;
и на скальных отрогах, точнее в аулах Кавказа
по своим убиенным кавказцам служили намазы.

И опять подрастают бойцы в материнских утробах,
и мундир генерала недолго висит в гардеробе.
В блокпостах обживается заутра смена другая,
но молчит и молчит артиллерия береговая.

А в другой стороне Василиса, крестьянская дочка,
вновь зачала солдата, наверно, в любви непорочной.
Сторона василис непорочностью дюже богата, -
и уходят, как в прорву, солдаты, солдаты, солдаты!
И в стране Магомета, есть слух, не проходит и часа
и семьсот двадцать жен производят солдата запаса.
Убивают парней, убивают парней, убивают,…
но молчит и молчит артиллерия береговая.
 ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА

Прямой потомок офицера Белой армии,
я с детства полюбил ЖэДэ вокзал,
откуда эшелонами товарными
везли Их Благородий за Урал.
Альбомы сожжены, именья брошены;
и композиции фотографа «Пате»
снегами Забайкалья припорошены,
так сохранен был русский паритет.
Как раз, быть может, для такого случая
страна по рельсам мчалась на восток;
и где-то здесь, под насыпными кручами,
Их Благородий приспособил Бог.
Во все концы железными дорогами
разъехалась великая страна, -
не верстами, а длительными сроками
под стук колес любуется она.
И где-то столб дня моего рожденья,
и город с человеческим лицом;
меня в бараках грели, как растение,
зачатое расстрелянным отцом.
И запах шпал, как запахи весенние,
меня доныне будит по утрам.
Железную дорогу, как мгновение
прекрасное,
вовеки не предам.
И этот столб с днем моего рожденья –
не близко, не далеко от Москвы…
Проходит мимо поезд, как вселенная,
измученная в схватках родовых.
Так прирастает населенье Родины –
все на колесах!
Где тот отчий дом,
где женщина – жена Их Благородия,
шьет по батисту мулине крестом?

* * *
Я вышел весь. Как говорится «Ша»!
Косметика на утонченных лицах.
В средневековье просится душа,
да не пускает конная милиция.
Душа не любит жизненных прикрас:
ей существительные ближе и глаголы.
Когда звучало за углом «атас!»,
как из окна выкидывалась голой.
Ей шушера – казанская шпана –
в подельники никак не пригодится, -
но подведет итоги – и хана –
и улетит напуганною птицей.
С попами византийского двора
якшаться ей не подфартило с мордой;
ей бы туда, где чистят кивера,
и матросня шиперится в ботфортах.
Вот так бы к Ливерпулю приканать
и напроситься к Нельсону матросом –
вязать узлы и разрубить канат,
и плюхнуться в салат по пьянке носом.
И кудри в руки женщины отдать,
и притвориться слабым и счастливым,
когда по следу гонится фрегат,
качаясь на приливах и отливах.
Иль снова соль для уха накалить
и возвратиться к жизненным вопросам:
капусту квасить, окна застеклить
и сбегать в магазин за папиросой.   

 Б Е Р Е З А

Чумеет Усть-Ишим от солнца,
от закипанья первых смол;
и наворачивает кольца
береза на весенний ствол.
Как фирма записи звучанья
промытых лесом голосов.
И даже областной начальник
на милость гнев сменить готов.
И житель северной глубинки
жене покажет срез колец.
Как патефонную пластинку,
его разучивал скворец.
И закрывал глаза от счастья
скворчиху взять на обертон,
весь в музыкальные контрасты
до самых перьев погружен.
И житель северной глубинки
сожжет в печи немало дров,
концерт Чайковского и Глинки,
как о колено, расколов.
Жена ему наварит супа
и обогреет, если что,..
…Березу рубят, рубят, рубят –
скворец летает за мечтой.

С Е В Е Р

Я так глядел, что чуть тебя не сглазил;
на Север пролегал наш новый курс…
А в море Баренцевом жили водолазы,
наверное, искали лодку «Курск».
Твои глаза вели меня на полюс,-
такие компасы влюбленному не врут.
А в Карском море лодка «Комсомолец»
как рыба, зарывалась в донный грунт.

Куда ни глянь – Норвегия сплошная –
и Ледовитый, черт возьми, бассейн.
Здесь каждый столб теперь напоминает,
куда позвал нас Фритьоф Амундсен.
Ему бы среднерусские ландшафты
с отрядом пионеров изучать.
Пожалуйста, косыночку поправьте,
а то случайно можно развязать.

Там холодно, там корабли, как дети-
«Титаника» потомки, может быть.
Четыре стороны на белом свете,
а нам с тобой ко льдам на Север плыть.
Ты думаешь, что это чайки плачут?
То о старпомах женщины грустят.
Сюда с трудом сигналы из Авачи
до моряков доходят от девчат.

Высокие широты быстро старят.
Но где же помесь крови с молоком?
Вот перед нами карта полушарий,
А мы живем, наверно, не на том.

***
Ах, в эту девушку с Байкала   
влил много красоты Байкал.
Она чуть-чуть не закричала,
когда я грудь ее поймал.

Хребта Байкальского вершины
тотчас напомнили они.
О, боже мой, она невинна!
хоть целлофаном оберни.

Босая по камням промчится,
и камни сразу запоют…
Такое нам не часто снится
и ехать не за чем на юг.

Глаза небесного накала
и капли с краешка весла -
моя душа ее искала
и вот наткнулась и нашла.

И хоть сейчас за нею в омут,
и объявить развод жене;
и до седин байкальский омуль
коптить ночами на рожне.
    
К Е Р О С И Н О В А Я       Л А М П А

Ты без огня. Я тоже без огня.
Зажги, хозяин, надо мной лучину, -
давай на пару скуку разгонять,
дом зачадив служебным керосином.
Подрежь фитиль: он слишком длинноват;
пожалуй, я похожа на Царь-пушку!
В моем чаду тебя рожала мать,
всю боль утробы выплакав в подушку.
Я первая зажгла твои глаза;
мое стекло готово было треснуть,
когда твой пуп усердно обрезал
тот, кто в ту ночь хотел в тебе воскреснуть.
Должно, его изгнал загробный мир.
Зачем на этот он опять собрался?
В свой час его не зря червям скормил
черт или бог… Да кто б как не назвался.
Но если б он в тебя был превращен,
сей сукин сын – болтун и неудачник –
каких бы дел он натворил еще –
искатель душ, заблудших и внебрачных!
Не я ль тебя в ту ночь оберегла
и сохранила непорочной душу,
когда его гоняла по углам,
пока петух всех нас не оглоушил.
На старости не прочь я поболтать
о вреде чердаков или подвалов.
У изголовья сутками стоять
и мне когда-то тоже доставало.
Похлеще были у меня дела!
Впотьмах я видела и всякое и многих.
Когда меня в руках богач держал,
прелестницы  тотчас же раздвигали ноги.
Какого черта я тебе далась,
когда истории проходят мимо, мимо?
Стихи ты пачкаешь?
Флаг в руки!
Где тот час,
когда стихи за божий глас приимут?
Чего скрывать, когда лицом к лицу
на пару жжем мы фитили и время? –
Светить живому или мертвецу –
мне все равно: я с теми или с теми.
Да ты и сам с живыми мало схож –
среди стихов ты – вылитый паноктик!
Разбей меня, сожги и уничтожь –
и может быть, ты в этот миг поймешь:
у мертвеца вытягивались ногти,
когда познал он правду или ложь!

ЗЕРКАЛО

Из глубины дубовых сердцевин
я наблюдаю, как вы все похожи,
чиновник будь он иль простолюдин -
любой из них с утра мне корчит рожи.

Устало я бардак ваш отражать,
все мертвые во мне опять воскресли.
Вы заблудились в мрачных миражах,-
я от стыда сейчас готово треснуть.

Среди блуждающих во мне теней
тебя всегда узнаю я по взгляду.
Глаза запали, нос чуть-чуть длинней,
не староват, но старость где-то рядом.

Гляди попристальней в мои глаза –
ты видишь, сколько в них скопилось желчи!
Ты что-то хочешь мне еще сказать?
Я знаю все. Прощай! Аривидерчи!

Не первый ты, кому не повезло,
иди, сразись с проклятыми врагами!
Тебе в ответ холодное стекло
задребезжит германской амальгамой.

О, если б знать, каких я только рож
не видело – до тошноты, до рвоты.
Но и стекло охватывает дрожь,
коль в нем зияют мрачные пустоты.

Немало вас закопано в земле,-
Давно я вашей дурью отболело;
Ты поднимаешь справа пистолет,
А у меня он почему-то слева.

***
Эй, не пора ли собирать манатки?
Ты эту женщину не любишь ни на грош.
И у неё куриные лопатки,
а у тебя шикарный макинтош.

Шесть козырей – и все с тюремным сроком
в твоей колоде выпало на грех.
По всей дороге от Владивостока
ты отдаешься целиком игре.

А за окном редчайшие пейзажи.
В туманном зареве растаявшей свечи.
Не заказать ли тройку с экипажем,
а то безрадостную жизнь влачим.

Не закатиться ли к знакомой даме
и живописно рассказать про жизнь,
в которой много фарса или драмы,-
куда ни глянь – сплошные типажи.

И ты средь них едва не заблудился.
Куда теперь зовет тебя мечта?
Постой-ка, брат, да ты никак напился?
И женщина есть рядом, но не та.

И у нее куриные лопатки.
Она сейчас, наверное, начнет
Тебя, мерзавец, приучать к порядку,
который терпишь ты не первый год.

Иди, проспись. Тебе пора проспаться.
Но утром, лишь проснутся петухи,
не ты один в Российской федерации
Забудешь все и сядешь за стихи.

В О Й Н А

Поговори со мною о простом,
поговори о речке и о травах,
как попросились люди на постой,
пришедшие со всех концов державы.
У каждого судьбина и судьба;
разрушен дом и муж зарыт в овраге…
Не надо о болезнях и гробах,-
печь протопи и сделай вид, что рада,
что рада видеть, что кругом зима,
что, слава богу, письма получаешь.
Прочти одно. О чем? Ты и сама –
ты и сама, наверно, лучше знаешь.
Пусть будет в них ни строчки о войне,
пускай письмо не пахнет блиндажами.
Пускай невесты ждут своих парней –
пускай дождутся и выходят замуж.
Пускай они всю ночь в твоем тепле
посмотрят сны, где много спелых яблок.
Так птицы греют птенчиков в дупле,
пока плоды созреют и задрябнут.
Неси, что сохранилось в погребах,
не дожидаясь, что тебя попросят.
У каждого судьбина и судьба –
Почти психологическая проза.

С Е Р Д Ц Е

О господи, позволь мне пережить
ту боль, ту страсть, ту радость, ту утрату,
которые любовь дает в награду
и мстит, когда растают миражи.

Ударам сердца смертного поверь,
оно по ритмам сразу отличалось;
и сердце в эти двери постучалось,
и предо мною отворилась дверь.

Я на руках по городу понес,
ту девушку, которая открыла.
Мне ангел одолжил на время крылья,
и целовал я девушку взасос.

Мне повезло –
назло,
назло,
назло!
Её любил я, словно прыгнул в омут.
Но даже, черт возьми, Л.Н. Толстому
с женой Толстого так не повезло…

И если бы он не был так велик,
Он написал бы повесть о Наталье;
О ней бы русские князья мечтали,
И не Карениной достался паровик.

Температура тела – сорок пять,
Но не от смерти – от любовной встряски.
Не плохо бы Л.Н. Толстому знать,
Чьё сердце слышат даже на Аляске.

Оно еще на трассе, как болид –
Часть генеалогического древа…
Не выдержало сердце перегрева,-
и вот болит,
болит,
болит,
болит…

***
Я пил с отшельником в горах,
но вот бутылка опустела;
и угли позднего костра
лениво согревали тело.

И мой напарник глянул вверх
как высшей мудрости носитель,
но, видно, был он не из тех,
кому радеет небожитель.

Потоком красного вина
он нас в тот час не осчастливил.
Одно я понял, пить до дна
нельзя с отшельником болтливым.

Но как приятно, привалясь
к стволу сосны, глядеть на небо
и вдруг наладить с небом связь
как папа римский или ребе.


  ПЕЧЕНЕГ

Душа никак ожить не может.
На окнах лед, на крыше – снег.
Достать бы, что ли бы, гармошку,
а то сижу как печенег.

Пускай ко мне друзья приходят,
пока до одури пою,
невесту светлую заводят –
мою, не чью-нибудь – мою!

Её, хорошую, приталю
и сразу подарю весну –
всю из сосулек и проталин,-
шепну: «Люблю тебя одну!»

И поведу ее по снегу
в избу, где шубы на стене;
пусть мой тоскующий коллега
статью напишет обо мне –

мол, человек мужского рода,
не худший, в общем, человек,
с ума по самой доброй сходит-
по сути, словно печенег.

***
Я тишине приучен не мешать,
пускай поет на радостях синица;
и тонковолокнистая душа
в места одушевленные стремится.
А где они? Да в трех часах езды
как раз на юг Мухоршибирским1 трактом,-
и песню петь с друзьями до звезды
и показать на радостях характер.
Что-что, а уж характер наш - дай бог!
Таким характером мы пробивали стены.
И пассажирку тянет на любовь,
Когда в моторе петь начнут сирены.
Автобус земляками начинен
такой взрывоопасности и силы!
И кажется, сюда со всех сторон
святые на побывку зачастили.
За поворотом скоро выйду я,
попутчицу приталив напоследок,-
морально весь готов для бытия,
и встретит вдруг меня мой давний предок.

                1. Мухоршибирь – районный центр в Бурятии.
РОДИНА

Теперь я все здесь должен сжечь!
Здесь, где судьба меня хранила. –
Где русская звучала речь,
И мы съезжали по перилам.
Дорога у моих ворот
Давным-давно заполынела.
Нет, никого она не ждет,
нет, не зовет к другим пределам.
И флюгера на крыше нет,
и воробьи не строят гнезда.
Не помню я, в какой момент
я надышался этим воздухом.
Лишь спичку брось – и полыхнут
мои родные приведенья.
Они не отдадут под суд,
как будто нет тут преступленья.
И двух родителей моих
еще поныне ветер носит.
И, черт возьми, какой же псих
здесь не закурит папиросы,
пока любовь не оживет –
любовь к родному пепелищу?
И дымом переполнен рот,
как волей, как духовной пищей.
Какие тени там живут,
какое зеркало вдруг треснет?
Куда отсюда снова в путь?
Куда потом нести невесту?
И папироса догорит,
и спичка пальцы обжигает.
Противен мне мой внешний вид,
и где же Родина другая?
Постой, да где ж она?
Да здесь!
Вся в бездорожье и крапиве.
И у меня к ней интерес,
поскольку здесь я был счастливым.
Поскольку здесь я узнавал
о высшей степени приличья,
про честь, про труд, про сеновал,
где вдруг возьмет и чиркнет спичка.


РАЗМЫШЛЕНИЕ

Один. Один.
Как полубог!
Сознаюсь, здесь меня забыли.
Вхожу я в омский «Погребок»,
наряженный в славянском стиле.
Я только здесь поправить мог
сейчас мое пищеваренье,
вином усилить кровоток
и написать стихотворенье.
Подчас становишься мудрей,
когда отхлынет приступ лени.
Когда становится портвейн
крови достойною заменой.
Давно я так не голодал,
на пищеблок поплыли мысли:
хлеб и проточная вода
полезны, но в известном смысле.
Меня задорит рюмок звон
в чехословацкой амальгаме –
сорить, конечно, не резон
в период кризиса деньгами.
Но, видимо, попутал черт,
хоть прежде я гульнуть был мастер –
а здесь – богема, рядом – спорт,
и небо не грозит ненастьем.


Рецензии