Награда

     Грусть посещает не каждого, когда уже пенсионером… вздумается человеку посмотреть на свои Почётные грамоты – итог жизни, мать вашу. Добывает он их со дна сундучка, бережно завёрнутые в простую ткань жениного платка. Держит осторожно на весу. Не торопится. Потому как некуда спешить. И наливается пониманием, что вот это в его руках все его удачи и славные победы, которые отмечены принародно, прилюдно, то есть признанно.
     Да нет, он вообще-то ничего славного такого не совершал. Какие там подвиги. За них ордена, медали вешают на грудь. У него всего лишь Почетные грамоты, но у других-то, может, и их нет, а его наградили. Конечно, давно. Но память … вот она, дорогая, в руках.
     Узловатые пальцы добывают из складок мягкой выцветшей материи согнутые в размер почтового конверта толстые лощёные листы. На каждом, если развернёшь и складки разгладишь, полыхают красные знамёна – вишь, не пожалели почёта, красным горит каждый лист.
      На каждом указана причина почёта. Ну, там «За добросовестный долголетний труд», или «К юбилею родного предприятия награждается лучший…»  Листы один к одному, если только какой больше размером и уже обтрепался на выступах, но всё, как один, хранят память о подлинном заслуженном почёте. «Шалишь, - косоротятся в многозначительной улыбке губы. - Каждому не дадут. Заработать надо!»
      Приятно так-то думать, но и не секрет, что такая связочка храниться почти что у каждого в потаённом месте. А что?.. Как дорогое! Как оценка многотрудной жизни… И пусть она была не героической, но ведь какая-то всё-таки была. И не может же ничем не отметиться человек, а если и не прославиться, то хотя бы по-доброму прожить свою скромную жизнь. А значит, если и люди почему-то не замечали, забывали, то сам-то человек за собой знал и плохое и хорошее. Плохое… ну, кто ж его будет тужиться помнить? А хорошее чего же не припечатать вот хотя бы такими бумажными Почётными грамотами. Сам-то человек ни за что не хотел забывать, какое доброе удалось в его жизни, а  тут и люди отметили… Ведь не часто, трудно удавалось такое внимание от людей, и ведь такое забыть, как забыть собственное имя.

      Честно скажу, не любитель я водки, а тут… ну как не выпьешь с хорошим человеком, что сидел  передо мной на такой же, как и подо мной, сколоченной из ничего табуретке. Улыбался. Рука (нет, не грамоты перебирала) ловко в один мах скрутила хрупнувшую головку поллитры, и полилась, сверкая безгрешной чистотой, влага в стаканы.
     Не так уж часто устраивал себе праздники Леон Лукич. Другие же ему никогда  праздников не устраивали. Была у него графа в биографии, по которой его фамилию вычёркивали из всех наградных списков, уверенно, не задумываясь.
     Не повезло этому человеку родиться. Точнее родиться – это уже само по себе везение, но родился он в 1926 году на Западной Украине. И казалось, у деревенского крепыша жизнь будет гарной, как та лёгкая горилка, что поперёд толстого ломтя сала сигает единым глотком в поминание о доброй минуте и разливается в груди ширящимся пожаром. Казалось… Добрым работягой был его батька, и братовья, целых семь штук, обступали его твёрдым тыном от всех будущих обидчиков, только… Только грянула война в неурочный час - эх, и когда же она, проклятая, бывала вовремя - и загорелый босяк, у которого плечи уже разошлись, как у отца, а загривок распирал косоворотку от съеденного в своё удовольствие вкусного свиного сала, оказался на ридной Тернопольщине под немцами.
      И чёртяка его ведает, то паны драли густые холопьи чубы, то пришли красноармейцы и стали на длинных митингах долго уговаривать на новую непонятную жизнь, то вот опять с немцами воротились паны и залютовали. Ох и залютовали... Худо пришлось сначала тем, кто польстился на советскую жизнь, да и прибарахлился из панова дома или большим чудным зеркалом там, или гладким столом, с которого того и гляди соскользнёт чугунок с вареною бульбою, или панским шкафом, что так и не влез в нормальную человеческую хату… Польстился, потому как все ж брали, а панов не было – утекли. Немцы же не входили в понимание, злые нелюди, отбирали взятое назад, да ещё и расстреливали одного из семьи, в которой впредь не должны были никогда забыть, что панского брать даже при наступлении новой жизни не надо.
      Расстреляли бы и из их семьи человека, и без разницы кого, да находчивый батька (вот голова у него!) вовремя выведал, что расстрельное наказание не распространяется на семью, из которой кто-нибудь вступил в полицаи. Немцы строго оберегали тех, кто согласился служить новому порядку (тьфу ты… опять новому). А там же и кормёжка полагалась с горилкой от пуза, и мундир, и винтовка для охраны порядка, какую власть не каждому в руки даёт. Словом, не одного, а сразу двух своих парубков послал отец служить в полицай-жандармерию. Жандармерию… - это было знакомо: ни черта там полицаи при панах не делали, спали на службе, да ряшку разъедали до неприличия. Послал бы батька и остальных, да… тех, кто в года вошёл, забрали ещё раньше в Красную Армию. А ведь надо было ещё и за волами на поле ходить, и возле дома работать. Так что пошёл в полицаи волею отца младшенький, благо был парнишка росту под потолок и телок телком, что ни прикажут, спорить не станет. И другой с ним, тоже парубок, но не задался он от рождения, худоба ему мешала работать. Однако винтовку носить – разве в тяжесть?
      Кто же знал, что при немцах, и гори огнём их новый порядок, придётся прикладами по шеям своих же сельчан охаживать. Поначалу было братовьям дико, невмоготу… А немец орёт, глаза выкатывает, и по морде съездить у него очень легко получается. Да что там, хлопцы, чтобы немоготу пересиливать, сразу на горилку налегать стали, благо при их власти достать её, проклятую, где угодно можно было. И что тяжко, немец сразу, конечно, через своего полицейского фюрера, погнал их паново добро возвращать. А что самое страшное… Нет, такое в Лукиче сидело глубоко внутри, о таком боялся и вспомнить, и не позволял он ему ни на чуточку выдвинуться на поверхность и встать перед глазами. Он давил этот страх, этот ужас… готов был себя убить, только бы не помнить, самому навсегда забыть, что там было.

      И вот сидит он в 1977 году за столом в большом собственном доме, что выстроил с помощью уже своих пятерых сынов, и пьёт водочку с соседом. Жена Марфида, зная норов мужа, к столу не приближается, хотя водочку любит. Лукич усадил перед собой почётного гостя и был добр, и весел, и разговорчив. И это образованному соседу, зазванному с улицы, была первой стакашка, которой чокнулись. Хозяин же в возвышенном состоянии подпития пребывал вот уже третий… нет, четвёртый день к ряду.
     И улыбка у него была доброй, даже уважительной, хотя перед ним сидел много моложе его, но хорошо знакомый соседушка. Нравилось Лукичу, что не чванится сосед своим высшим образованием, что, работая учителем в школе, вот ведь запросто сел рядом и не строит из себя ничего такого непонятного. А начальников, с этим самым образованием, Лукич за свою жизнь повидал не мало. Ох, если рассказать, и покрутила его жизнь. 
      В лёгком доверительном разговоре как же было не сказать Лукичу, что он тоже не промах, тоже хаживал в начальниках, большим завхозом хозяйничал на тайной свиноводческой базе под Новороссийском.
     И-и-и!.. где он только не работал, где не жил, а вот, пожалуй, на базе было всё так, как больше никогда не будет. Надо сказать, что на той базе был Лукич и начальником, и завхозом, и сам себе подчинённым - единственным работником. Нет, комбикорма и добавки с жирным обратом для поросят ему завозили, но он никогда не расписывался в счетах и отвечал только за быстрый рост и благополучие свиней. Свиньи, а чего им сделается, росли на хорошем корме, как на дрожжах. Лукич по указаниям сам их и закалывал. Сам разделывал, раскладывал по пакетам – выдавал, как полагалось. И всё опять же без квитанций, счетов и расписок. «Коммунизм!..»- смеялся добрым воспоминаниям мужик.
     Была при свиноферме наглухо отгороженная высоким забором помещения, точнее целый домик. Туда время от времени наезжали высокие гости. Кто – Лукич и не ведал, и не суетился узнать. Приезжали по двое, а иногда и помногу с бабами. Гуляли на отшибе да за глухим забором по-чёрному, не боясь ни жены, ни Бога, ни властей. Что ни говори, Лукич знал своё место – никогда не высовывался, даже, если расходясь, зазывали в дом. Готовил домик к приезду. Убирал, плюясь, после отъезда гостей-хозяев. Платили, вспоминал, по-сумашедшему, да и за кормами, свининой почти что никакого учёта и не было. Словно, конечно же, в холуях у важных советских господ ходил, но и жил завхоз, как при наступившем коммунизме, безо всякого учёта, и на семью хватало.
      Так это, балаболя и не забывая наливать, не в первый раз эти два соседа проводили время за  разговорами. И чем больше узнавал сосед Лукича, тем больше тот удивлял его. Встречались же они по жизни и не только за столом.
     Вот однажды, в те годы Лукич работал в нынешнем северном коми селе завхозом школы, сошлись они, совершенно не предвидя этого, в опустевшем после учебы классе. Учитель с сумкой в руке после рабочего дня, а Лукич навеселе, у него рабочий день не нормированный, столкнулись в школьном коридоре, и дабы не светиться, укрылись в подвернувшемся  пустом помещении. Лукич был на взводе – учителю тоже было впору отдохнуть от ребят.
     Устав от хозяйственных забот и пребывая на кураже, завхоз сразу же заговорил об учености. Как же... перед ним была как раз сама учёность с портфелем, а он, если признать на чистоту, не умел толком ни читать, ни писать. Такого не бывает!.. Но было. Слово за слово Лукич решил козырнуть, что и он не лыком шит, и, если надо, утрёт нос всяким там образованным. Короче, пристал он банным листом к уставшему за день учителю: «А ты продиктуй мне! А я без ошибок напишу…» И взбредёт же такое в голову, чтобы какой-то учителишка вот так без причины станет экзаменовать поседевшего уже, битого жизнью матёрого человека. Но ведь пристал…
      Ну, продиктовал фразу, взятую из головы, знающий заранее результат учитель. А Лукич, почтительно стащив шапку с головы, но так и, как был, в фуфайке, ухватив кусок белого мела своей рабочей клешнёй, прилежно припал к чёрной ученической доске. Выводил размашисто, непривычно кося и закручивая незнакомые буквы… Учитель долго вглядывался в написанное. Не углядел ни одной знакомой буквы: ни на кириллице, ни на латинице. Белые штрихи на доске легли ужатыми клонящимися на бок загогулинами, но не могли быть ни клинописью древнего государства Урарту, ни тайным шифром какой-нибудь из разведок мира. Просто начирикал мужик мелом что-то, делящееся как бы на слова, а ничего не прочитаешь. Учитель не стал позорить  пожилого человека - заговорили о другом.
      Но, сбив память со следа, запутав экзаменуемого в других мыслях и словах, учитель взял, да и попросил прочитать длиннющую фразу, которая была совсем не из гимна Советского Союза. Этот …- прочитал! Напряжённо вглядываясь в свою писанину и запинаясь, Лукич прочитал изложенное им неведомыми знаками слово в слово…
     Знал же, знал учитель, что Лукич не такой уж простой работяга. Он и при школе-то не умещался в рамках одной своей должности завхоза. Работал и на школьном тракторе, и саморучно варил по металлу, что-то чинил, ремонтировал, брался за инженерные планы, много раз доказывал, что умеет руководить. Раньше до школы, до вообще приезда в это село Лукич работал то ли учётчиком, то ли бригадиром в лесопункте местного леспромхоза. Как это учётчиком? А бригадиром ведь надо же и путевые выписывать и наряды закрывать – то есть писать и считать как следует, грамотно…
     Однако в лесопункте… Учитель знал, в лесопункте работать, а тем более руководить – это иметь дело с контингентом. Про тот же Ворчанский лесопункт, откуда приехал Лукич, что впрочем из числа других в леспромхозе ни нравами, ни порядками не выделялся, рассказывали чудное. К примеру, в этом рабочем посёлке лесозаготовителей, где каждодневная трудовая жизнь текла обыкновенным образом, праздники проходили необыкновенно. В трудовой тягомотине будней вербованные от уже осевших здесь особенно не отличались. Жили заодно. Ходили на лесоповал, вывозку, на разборки к начальнику лесопункта, как обыкновенные нормальные люди. Но приближались законные Новый год, Первое мая… и местные участковый с секретарём парторганизации и начальником лесопункта дружно отправлялись в лес на охоту, с ночёвками. Происходило это с завидной закономерностью, и исполнялось, как закон божий. И дело было совсем не в том, что указанные товарищи были заядлыми охотниками и предпочитали в святые даты не праздновать в кругу семьи, а лазить по глубоким снегам за зверем и дичью. Просто на эти праздничные дни каждый раз именно им оставаться в лесопункте было опасно. Их жён и семьи не трогали, но случайно подвернись под праздничное настроение начальнички – было бы им просто не сдобровать. Власть менялась на эти дни в лесопункте. Сначала рабочая гопота одевала белые глаженые рубашки под совсем неношеные костюмы. Потом медленно надиралась до поросячьего визга по случаю законного праздника. И …
     Следовала долгожданная разрушительная фаза, когда рушили всё, что попадалось под руку на пути, или что надо было отыскать, чтобы наконец-то освобожденная душа почувствовала праздник. Начинали с приглашённых за праздничный стол соседей. Те, совершенно не чинясь и не обижаясь, били в ответ радушных хозяев. Били жён, что откликаясь на брань, как на ласку, тут же становились растрёпанными и очень опасными. Били табуретки об пол, нередко стёкла, почему-то в чужих окнах. С завидным усердием каждый раз ломали в прах перила на крыльце конторы… А рубахи, ещё минуту назад белоснежные и опрятные, уже висели лохмотьями, открывая груди простор и небывалый доступ свежему воздуху в лёгкие. Народ словно бы хотел дышать и в праздник дышать особенно свободно и сладко. Для этого почему-то не хватало только одного: найти участкового, секретаря парторганизации и начальника лесопункта…
     В первый же после праздника рабочий день всё сразу становилось на место. Из лесу уверенно на свои рабочие места возвращались участковый, секретарь парторганизации и начальник лесопункта. И хоть бы кто кого упрекнул в чём-нибудь.
      Лукич, будучи бригадиром, охотиться не любил и в праздники крушил посёлок вместе со всеми. После праздника всё само собой чинилось, приводилось в порядок… до следующего святого дня. Он среди вербованных за пахана не был, но хватка заставить и помочь, когда надо, в нём присутствовала. Тем более что он знал трактор, шутя ковырялся в механизмах, ту же бензопилу «Дружба» мог просто подержать на коленях за разговором, и она, до этого неисправная, заводилась с пол-оборота.
       Да, Лукич был человеком, который постоянно улыбался. Правда, на лице его доза улыбки постоянно менялась. От неприятного человека он просто отворачивался. К сидевшему напротив учителю улыбка была на все сто, и даже к некоторому снисхождению примешивалось некоторое покровительственное начало...

    И вот осмелившись и вроде бы подобрав подходящий тон для разговора, на осторжно придвинутую к столу третью табуретку присела хозяйка Марфида. Тянуло, видно, женщину на своё место в дому, когда за столом гость. Лукич, уже подуставший от выпитого, только рукой повёл, как бы отмахиваясь от ненужного и досадного. И худощавая, но рослая жена, успевшая всего лишь слово  вставить да сложить благообразно руки на коленях поверх застиранной серой юбки, полетела на спину к загнетку русской печи на пол. Грохот был небольшой, как от упавшего стула. Женщина не охнула и вроде даже не удивилась, не обиделась, только неловко перекатилась на четвереньки, подхватив очки на носу и, молча, неслышно испарилась. Учитель не знал, как себя повести дальше, зажался от случившегося. А Лукич, как ничего не произошло,  продолжая разговор, потянулся к стаканам: «Давай, выпьем…» 
     И всё чаще в пьяной беседе наступали пропуски, прорехи, когда уже не было о чём говорить, когда учитель вспоминал, что его ждут дома, когда …- накатывала на старика какая-то мысль. Улыбка, удерживаемая насильно, как бы сползала, становилась неуверенной. Лукич встряхивался и обновлял громкий разговор. Но опять наступало молчание, и его было не отринуть. Перед Лукичём сидел учитель, славный вобщем-то, безгрешный приятный парень. И на работе у обоих было всё хорошо. И дети сыты, накормлены. И водки уже и не хотелось, а душа, получив своё,  раскрылась и так хотела поведать все свои секреты. Да секреты! И именно этому безобидному губошлёпу. Лукич уже не раз протягивал руку и, притягивая к себе, упирался лбом в лоб со своим собутыльником. Никому он не мог бы рассказать о своём давнем неизгладимом неискоренимом. Другие пившие с ним его водку сразу продали бы его, насмеялись, принялись презирать и хаять. Этот, был не таким. Он мог выслушать и задуматься, попытаться понять. Мог. Вполне мог бы. Но… Лукич закрывал себе лицо рукой и скрипел зубами. Скрипел, как тёр жернова, не жалея зубов, не задумываясь, что этот его скрип выдаёт в нём половину того, о чём сказать надо.
     Не говорил. И не скажет. Мука разжатого сердца застилала пьяные глаза бесцветной слезой. Ох, если бы хоть полслова…– это было бы счастьем. «Но - сторожко и привычно вскидывалось сознанье, - разве можно такое рассказать? Я был молодой, моложе этого - совсем сосунок. А в руках винтовка, а сосед пихает плечом: не прячься, не отлынивай!.. А куда было деваться, если вот ты, а вот они… орущим безответным стадом, и приказ: будь зверем! Нельзя жалеть! И нельзя сбежать… А мне ведь всего-то неполных семнадцать. Как это, не познав жизнь, ни разу не целовавшись, не ожесточившись ещё – бить прикладом в живое, мягкое… стрелять?.. волочить туда, где бьют, зверски… самому бить?.. Ох! же... да не выдерживает же душа… и теперь через много лет! Казалось бы, и осудили, и срок отбыл в прокаженных, и приехал сюда по вербовке, чтобы никто не знал о тебе…  И давно уже жена, семья, свой дом, даже уважение на работе, и вот... учитель за столом…  Чего ещё? Забыто всё! Давно забыто, и никто не вспомнит…  А сам?»
      Жизнь летела годами прочь. Уносила лихое, манила в доброе. Нравилось самому быть сильным, смышлёным, добрым. Только не было прощения за далёкую вынужденную юность. Никто вокруг и не догадывался, как тогда на фоне чужих смертей хотелось выжить самому, остаться живым!.. живым. О страшном застрявшем в клапанах сердца ужасе не догадывался никто, а он не отступался, ужас. Притуплялся ноющей болью, даже отступал в горячке забот, но снова возвращался наказаньем. И для кого-то это было загадкой – для него, Лукича, карой и наградой за то, что не умер молодым, за то, что очень хотел жить и выкупил свою долгую жизнь жизнями других.
      Не дай Бог никому такую награду.


Рецензии
КАРАТЕЛЬ

Памяти друга писателя-партизана
Алеся Адамовича

Я стреляю только от бедра,
Пулемёт работает, как надо,
И понять не понявшим пора,
Я за показательный порядок.

В хату захожу, как будто так...
У бедра "дегтярь" висит без дела,
А хозяин смотрит, как дурак,
Не подозревая - аж заело.

Дети по углам поразбрелись,
Ничего...я вас везде достану,
Ты, мамаша, зря не мельтешись,
Улыбаться я не перестану.

Строчкой поведу с угла к печи,
Батю зацеплю, потом детишек,
Ты зазря, мамаша, не кричи,
Всё равно никто вас не услышит.

Быстро всех на землю уложу,
Экономно выпустив патроны,
И своим коллегам покажу,
Как работать - знают пусть филоны.

Ничего я в хате не возьму,
Я не вор, что обирать кого-то,
Я б на десять лет сажал в тюрьму,
Тех, кто плохо делает работу.

Я.Капустин

Яков Капустин   27.04.2014 20:05     Заявить о нарушении
Ваш рассказ очень понравился.
Адамович с Быковым много писали на эту тему.
И я как-то зацепил.
Вот Вы напомнили.

Яков Капустин   27.04.2014 20:08   Заявить о нарушении
Вы знаете, я ломал голову: добрый с виду мужик, да по делу добрый... а зубами скрегочет, как больной. Стих ваш уместен, очень. Мой рассказ - продолжение.

Здоровья вам!

Владимир Логунов   30.04.2014 22:31   Заявить о нарушении