Один день одиночества
Я пытаюсь накрыть голову подушкой, отвернуться к стене, но проникший в комнату свет, уже почувствовавший себя хозяином, настигает меня всюду. И никакие шторы не способны уберечь от этой назойливости — тем более эти тонкие голубовато-зелёные тряпки, висящие у меня лишь ради приличия.
Встаю. Бесцельно брожу по комнате. Предпринимаю усилие снова лечь, но тщетно. Снова встаю и, лениво передвигаясь по квартире, начинаю выполнять кучу идиотских обрядов, совершаемых ежедневно как дань некоему Языческому Божеству — моему персональному Армази, тому самому истукану, которого, по преданию, Святая Нино одним крестным знамением обратила в прах. Но мой Армази стоит прочно. Он в чайнике, в турке, в зубной щётке, в пульте от телевизора. Умываюсь, чищу зубы, завариваю кофе — то растворимый, прямо в чашке, то заварной, в турке, на медленном огне, — обязательно включаю телевизор, хотя практически никогда его не смотрю. Копаюсь в холодильнике и, не обнаружив там ничего путного, захлопываю дверцу, убеждая себя, что ничего и не хотел, кроме крепкого кофе. Хотя, по правде говоря, не отказался бы от горячей булки с маслом и сгущёнкой.
Растворимый кофе бодрит лишь на несколько минут. Я предпочитаю натуральный, но он давно закончился, и от него осталась только жёлтая жестяная банка. Она смотрит на меня с печальным, почти вопрошающим видом — как существо, измученное постоянным голодом, и этот голод, кажется, мучает её больше, чем меня самого. Она тоже молчаливо и упрямо насыщает себя самообманом: будто быть пустой ей комфортнее и легче, будто пустота — это и есть её настоящая форма. Мы с ней делаем вид, что так и должно быть. Мы с ней — пара: я убеждаю себя, что мне нужен только кофе, она убеждает себя, что ей не нужно ничего.
Затем я вновь погружаюсь в состояние утреннего зыбкого полудрёма. Зевая и потягиваясь, подхожу к окну. На улице уже вовсю кипит жизнь.
Переполненные автобусы, как прожорливые двухтонные слоны, тяжело качаясь, останавливаются, чтобы запихнуть в себя ещё больше пассажиров. Люди, толкаясь и прижимая друг друга, наполняют салон до отказа, и автобус со скрипом трогается с места.
Какой-то мужчина в длинном бежевом плаще, с неестественными залысинами на макушке, явно опаздывающий в банк для выплаты кредита, взятого, скорее всего, на избалованного сына — чтобы тот мог пощеголять перед сверстниками новомодным телефоном, — отчаянно ловит такси. Таксисты, как стая обезумевших от голода падальщиков, бросаются к нему, подрезая друг друга и создавая аварийные ситуации.
Из моего окна всё это кажется далёким и ироничным.
Шмелиное жужжание города, похожее на басовую партию в грузинском многоголосии — ту самую, что гудит где-то в самой земле, пока верхние голоса живут каждый своей жизнью, — околдовывает меня на несколько мгновений. Но его прерывает знакомая мелодия из хриплых динамиков постаревшего телевизора марки «SONY», который, к чести производителей, всё ещё не потерял яркость цветопередачи. Мелодия вызывает во мне хандру. Невольно оглядываю комнату, словно хочу найти взглядом что-то очень важное.
Маленький журнальный стол, который я использую вовсе не по назначению, а скорее как универсальное пространство для вечерних трапез и ночного творчества. На нём два пустых стакана и бутылка «Агдама» с остатками жидкости, перемешанной с сигаретным пеплом. Увядающий кактус на пыльном подоконнике, прикованный к своему горшку, как Амирани к скале, — каждый день клюемый солнцем и каждую ночь, кажется, отрастающий заново, только для того, чтобы снова увянуть. Отвёртка, странным образом оказавшаяся на телевизоре, — то ли забытая, то ли воткнутая туда намеренно, как крест на могилу какого-то мелкого бытового божества. Старенький компьютер, на котором я иногда что-то печатаю, когда удаётся отвлечься от посторонних мыслей. Несколько старых книг, выпущенных ещё при Союзе и купленных в букинистической лавке одного русскоязычного ассирийца, чей народ помнил ещё Ниневию и Вавилон. Он торговал книгами, которых, по собственному признанию, не прочёл ни одной, — с тем же спокойствием, с каким его предки переписывали клинописные таблички, не задумываясь о содержании. Иногда мне кажется, что он продаёт не книги, а чужие сны, и каждый раз, когда я открываю купленный том, из него вылетает запах чьей-то непрожитой жизни — то ли старых духов, то ли ладана, то ли пыли вавилонских библиотек. На диване лежит гитара с порванной струной, оставленная сестрой, на которой она толком никогда и не играла, — мой ленивый домашний Орфей, так и не сумевший ни сыграть, ни вырвать кого-нибудь из царства теней. Порванная струна свисает, как оборванная нить Ариадны, — бесплотная попытка отыскать путь из слепого лабиринта мироздания, где каждая нить ведёт не к выходу, а к другому входу. Мобильный телефон, молчащий уже целую неделю, лежит экраном вниз, как перевёрнутая икона — святой лик, обращённый к столу, к темноте, к небытию. И пульт с истёртыми кнопками.
Эти вещи, спутники моих будней, составляют мне неплохую компанию, когда я возвращаюсь домой один и не знаю, куда себя деть от безделья. Иногда у меня складывается ощущение, будто я от них завишу. Словно каждая из них вросла в меня, став частью меня самого, или же я стал частью этого скудного интерьера, ничего толком в нём не изменив. Какая-то немая власть вещей царила в моей квартире, превращая пространство в монументальное подобие склепа. Я жил среди своих пенатов, но это были мёртвые пенаты — духи, которых никто не кормил и не помнил, и которые от голода начали пожирать хозяина.
Внезапно возникает желание кому-нибудь позвонить, но, так и не придумав кому, я решаю прогуляться. Глотнуть свежего воздуха — если, конечно, его ещё можно таковым назвать, особенно после прихода к власти этого сумасшедшего правительства, снявшего все ограничения на ввоз подержанных иномарок. Они выплёвывают в воздух столько угарного газа, что сам Тартар позавидовал бы этому смраду, а Каджи в своих горных ущельях закашлялись бы и потребовали чистого неба. Когда в благополучной Европе решают избавиться от хлама, он обязательно попадает к нам. И мы с радостью принимаем этот подарок судьбы по благосклонно сниженной цене за растаможку.
В размышлениях о новом правительстве я незаметно прохожу несколько кварталов и оказываюсь на длинной, широкой улице. Шум проезжающих машин, вечно гудящих клаксонами по поводу и без, смешивается с недовольным ворчанием старушки, ругающейся с продавцом фруктов из-за ежедневного роста цен. Продавец ошарашено смотрит на неё, не решаясь ответить. Его вины тут нет, но, уверенный в том, что старушку никто не угомонит, пока она не проклянёт правительство, зная наизусть фамилии вплоть до каждого занюханного замминистра, он молча кивает и смотрит на неё понимающим, но всё же изумлённым взглядом. Старушка тем временем так яростно жестикулирует, что мне на мгновение кажется, будто от её проклятий персики на прилавке темнеют и сморщиваются, как маленькие мумии, а тень от навеса удлиняется, хотя солнце стоит в зените. Но я моргаю — и всё возвращается на свои места. Персики как персики. Тень как тень.
Пройдя ещё квартал, я оказываюсь напротив огромного торгового центра, построенного в виде ступенчатой пирамиды времён III династии египетских фараонов. Интересно, что сподвигло заказчика выбрать такую форму? Или архитектора, предложившего этот проект?
Пирамида — усыпальница царей. Таинственные врата в иной мир, куда провожают умерших под надзором шакалоголового Анубиса, во владения мёртвых, где взвешивают сердца на весах истины. Видимо, это ирония архитектора — попытка высмеять общество за безумное стремление ко всему дорогому и величественному. Отождествление мирских желаний, утоляемых в торговых центрах, с чем-то загробным, бездушным и мёртвым.
Новенький центр привлекает прохожих стеклянным, поблескивающим на солнце фасадом и яркими вывесками дорогих магазинов, недоступных для большинства. Но каждый хочет туда зайти, чтобы хотя бы на расстоянии насладиться магией новомодного понятия «Лакшери».
Я тоже решаю заглянуть в эту пугающую величием царскую усыпальницу — манящую меня ещё и потому, что я всегда был увлечён древнеегипетской мифологией, а эмблема центра, Око верховного бога Ра, вытатуирована у меня на плече.
Я переступаю порог, и татуировка вдруг обжигает кожу — остро, неожиданно, словно верховный бог узнал свою эмблему на теле незваного гостя и подал знак. Я машинально касаюсь плеча. Кожа горячая. Странно.
Внутреннее убранство громадного склепа поражает роскошью. Складывается ощущение, что здесь действительно хранятся сокровища современного фараона, и все они, согласно вывескам на бесконечных витринах, доступны «в течение целого месяца с двадцатипроцентной скидкой» в честь открытия. Я брожу по коридорам, которые, кажется, загибаются сами в себя, как страницы в рассказах Борхеса, и каждый поворот выводит меня к новой витрине с тем же самым обещанием скидки, тем же самым золотым блеском, теми же самыми манекенами с лицами, лишёнными выражения, — как у ушебти, погребальных фигурок, которые должны были работать вместо умершего в загробном мире. Только эти ушебти работали вместо живых, подменяя им жизнь её позолоченной копией.
Заблудившись в этом лабиринте, я решаю, что с меня хватит, и выхожу на улицу, вновь окунаясь в серо-голубой туман реальности. Око на плече постепенно остывает.
Домой идти не хочется. Зыбкая пустота моей комнатушки с бежевыми обоями пугает сейчас больше, чем тёмное царство Сета. Поэтому я решаю доехать до центра.
Улицы, парки, кафе, скамейки, рекламы, девушки с миниатюрными собачками, лица знакомых и чужие, ароматы парфюмерных магазинов, смешанные с запахом чебуреков из соседнего ларька. Уличные музыканты, бездарно подражающие легендам рока. Патрульные машины. Цыганёнок, пытающийся выкрасть кошелёк у толстого дядьки в дорогом костюме, пока его младший брат клянчит у того мелочь. Всё смешалось в густое, бурое месиво. Месиво, в котором мы не живём, а скорее существуем, как некие инертные тела, максимально подверженные влиянию хаоса. Мы — тени на стене платоновой пещеры, принимающие свои силуэты за подлинную жизнь. Недоказанные математические формулы, недописанные пьесы, недорисованные образы, иллюзорные отражения собственных теней, бесцельно топчущие землю существа.
Слегка закружилась голова, ноги стали ватными. Я ведь ещё даже не позавтракал, хотя время близилось к вечеру. Я решаю приземлиться в одном из особо не привлекающих меня «светских» кафе, где всегда можно встретить кого-нибудь из знакомых.
Пока я жду заказа, который принимает у меня официант со стрижкой а-ля ирокез, слащаво растягивающий гласные, с лицом человека, который давно перестал удивляться чему бы то ни было и теперь обслуживает этот мир с той же отстранённостью, с какой Харон перевозит души через Стикс, — я осознаю, что за весь день не перекинулся словом ни с кем, кроме мрачного таксиста, который всю дорогу с такой убеждённостью доказывал мне, что все беды человечества — от иудеев, с какой Святая Нино проповедовала христианство грузинским горцам. Я чувствую горьковатый привкус одиночества где-то на кончике языка. Ни одного звонка, ни одного сообщения. Никому и в голову не пришло поинтересоваться, жив ли я. Оправдывая друзей, я думаю, что все заняты. Хотя что может быть проще, чем набрать номер? С какой-то противной обидой я решаю плюнуть на эти мысли и повеселиться. Пошарив в кармане, прихожу к выводу, что денег на вечер хватит, и подзываю официанта.
Спустя время в кафе заходят трое знакомых ребят, с которыми я иногда играю в покер в прокуренных игровых залах. Я громко здороваюсь, зову к себе. Перекинувшись парой слов, решаю, что хорошая бутылка абсента скрасит вечер. На столе появляются бутылка, три тарелочки с тонко нарезанным лимоном — интересно, кому понадобился лимон к абсенту? — и четыре рюмки. Бутылка тёмно-зелёная, и абсент в ней густой, как кровь Персефоны, проведшей полгода в подземном царстве. Я откупориваю её, и по столу разливается полынный запах, от которого, по легенде, можно увидеть мёртвых.
Выпиваем. Уже после третьей замечаю, что моих знакомых очень быстро развезло, они начинают звать к столу сидящих рядом девушек. Девушки, видимо, тоже уже «весёлые», с удовольствием принимают приглашение. За столом становится тесно, но сей факт никак не удручает компанию. Количество рюмок и гул, исходящий от нас, растут. Я начинаю замечать недовольные взгляды посетителей. Я ловлю высокомерные взгляды местной элиты, золотой молодёжи, которые воротят нос от нашего стола, будто бы сами никогда не напивались до такой степени, что более трезвым друзьям приходится тащить их до такси.
Кстати, с одной из них на прошлых выходных мы пили текилу в соседнем баре, и мне самому пришлось отправлять её домой. Таксист тогда с ненавистью посмотрел на меня, почувствовав тяжёлый запах перегара от изящной «мадмуазель» на заднем сиденье. Но новенькая купюра, с хрустом вжатая ему в ладонь, отбила всякое желание оспаривать право не брать ответственности за это бездыханное тело. Обладательница которого сейчас с надменностью смотрит на меня и, наверное, даже не помнит моего имени.
Стемнело, однако нерушимый гранит ночи был без труда сломлен неоновыми вывесками. За нашим столиком всё ещё продолжается веселье. Опустошающий звон рюмок и леденящий нутро хохот совершенно чужих мне людей быстро опротивели. Одноразовые друзья, пьющие на брудершафт и изрыгающие тосты о нерушимом братстве. Миловидные кокетки, висящие на шее и что-то без устали нашептывающие в ухо. От их шёпота у меня холодеет затылок, и на мгновение мне кажется, что я вижу за их спинами тени — не их тени, а чьи-то другие, длинные, с вытянутыми руками, как у тех ушебти из торгового центра. Я моргаю. Тени исчезают. Но одиночество остаётся и затягивает меня ещё глубже в свой безграничный океан.
Чем больше вокруг людей, тем сильнее оно охватывает меня. Оно приходит не как мысль, а как физическое ощущение — рождается неожиданно и каменеет где-то в области бронхов, лишая возможности дышать, как золотые косы Дали, обвившие грудь охотника, который забрёл слишком высоко в горы и никогда не вернётся. Я кашляю, пытаясь вытащить из себя этот тяжёлый густой комок, но тщетно. Одиночество проникает в мысли, в сердце, кровью разносится по венам, подбирается к глазам, окутывая их сероватой дымкой безразличия. Оседает в голосе, затвердевая ледяной коркой цинизма. Оно сопровождает каждую мысль, каждое слово, каждый поступок, понемногу превращаясь в их истинную причину.
Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к барной стойке, расплачиваюсь и, ни с кем не прощаясь, направляюсь к выходу. По дороге меня не покидает ощущение обречённости. Видимо, я сам загнал себя в эту твёрдую, непробиваемую скорлупу, из которой теперь невозможно выбраться. И вдруг я вспоминаю кактус на подоконнике — тот самый, прикованный к своему горшку, как Амирани к скале. Каждый день его клюёт солнце, каждую ночь он отрастает заново, только для того, чтобы снова увянуть. Мы с ним — пара. Только он прикован к горшку, а я — к собственному одиночеству. Только его мучает солнце, а меня — тишина мобильного телефона.
Окончательно запутавшись в непроходимых зарослях своих мыслей, я подхожу к дому.
Подъезд. Лестница. Перила. Я поднимаюсь механически, не думая ни о чём, — ноги сами несут меня, как воду, стекающую по склону. Я возвращаюсь туда, откуда ушёл утром, — в свою комнату с бежевыми обоями, в свой склеп из вещей и одиночества. Я — как команда Летучего Голландца, которая простояла в палубе и стенках корабля так долго, что стала его неотъемлемой частью — «часть команды, часть корабля», как гласит их девиз, — и теперь мы — одно целое, два пустых сосуда, обречённых блуждать по океану дней, не зная ни порта, ни берега. Странным образом я даже горжусь этим — тем, что сросся с квартирой, что стал частью её немой власти, что мы больше не можем существовать друг без друга.
За дверью меня ждёт журнальный столик с двумя пустыми стаканами и бутылкой «Агдама». Умирающий кактус на пыльном подоконнике. Отвёртка на телевизоре. Компьютер, гудящий в режиме ожидания. Книги из лавки ассирийца. Гитара с порванной струной. Телефон, не звонивший уже целую неделю. И пульт с истёртыми кнопками. Все эти вещи, которые составляют мне компанию, когда я возвращаюсь домой один и не знаю, куда себя деть от безделья. Все эти немые свидетели моего одиночества.
Достаю ключи. Меня начинает мутить — я наконец чувствую, что пьян. Пытаюсь попасть ключом в замочную скважину. При тусклом свете лампочки в подъезде это сложно. Шаркаю металлом по металлу, пытаясь нащупать цель. Ключ со скрежетом протискивается в замок, но застревает на полпути. Я дёргаю его вбок — не поддаётся. В другую сторону — безрезультатно.
И тут я слышу какой-то шорох за дверью. Странно. Неужели я перепутал квартиру?
Слышу щелчок. Ещё один.
Дверь открывается.
И я замираю.
В темноте коридора я смутно различаю заспанное, но улыбающееся лицо мамы.
На одно неуловимое мгновение — может, от абсента, может, от усталости — мне кажется, что за её спиной не прихожая родительской квартиры, а тёплый камень древнего храма, и воздух пахнет ладаном и горячим шоти. Я моргаю — и прихожая остаётся прихожей. Но ощущение сакрального не уходит. Оно просто перетекает в другое — в запах хлеба, в тёплый свет из кухни, в тишину, которая не давит, а обнимает.
Я стою на пороге и не понимаю, что происходит. Я думал, что иду домой — в свою квартиру, в свой склеп. Но я пришёл сюда. К родителям. Я даже не заметил, как ноги сами привели меня не туда, куда я собирался, а туда, куда мне было нужно.
Мама смотрит на меня — и я тону в её глазах. Бездонных, зелёных, тёплых, как летний вечер в горах, когда солнце уже село, но воздух всё ещё хранит его тепло. В этих глазах нет ни упрёка, ни тревоги, ни вопроса «где ты был?» — только тихая, безусловная радость от того, что я здесь, что я пришёл, что я живой. Она видит меня насквозь — пьяного, потерянного, с красными глазами и помятой рубашкой — и всё равно радуется. Так может радоваться только мать.
Она берёт меня за руку, и я чувствую запах её ладоней — запах хлеба, муки, тёплого теста, которое она месила весь день. Этот запах проникает в меня глубже, чем любой алкоголь, и я вдруг понимаю, что именно этого запаха мне не хватало все эти годы. Не духов парфюмерных магазинов, не ароматов кофе, не запаха старых книг из лавки ассирийца — а этого, простого, хлебного запаха, который пахнет домом.
Она ведёт меня на кухню, усаживает за стол, накрывает скатерть — ту самую, с вышитыми цветами, которую я помню с детства. И я смотрю на её руки — морщинистые, уставшие, но всё ещё сильные — и думаю о том, что в этих руках бьётся сердце, вмещающее в себя целый мир. Истинный, настоящий, светлый и радостный — в противовес той навязанной нам реальности, которая погибает от безразличия.
Там, за дверью, мир превратился в торговый центр-пирамиду, в лабиринт витрин, в месиво из инертных тел, бесцельно топчущих землю. Там люди стали ушебти — погребальными фигурками, работающими вместо живых. Там одиночество каменеет в бронхах, а вещи обретают немую власть, превращая пространство в склеп.
А здесь, на этой кухне, с этой скатертью, с этим запахом хлеба, мир ещё жив. Здесь время течёт иначе — не как в торговом центре, где каждый поворот ведёт к новой витрине с той же скидкой, а как в древнем храме, где каждая минута наполнена смыслом. Здесь мама наливает мне чай — крепкий, чёрный, с горкой сахара, как я любил в детстве, — и молча ставит передо мной тарелку с бутербродом. Горячая булка, масло, сгущёнка. Та самая, о которой я подумал утром, стоя перед пустым холодильником. Она не спросила, чего я хочу. Она просто вспомнила. И я чувствую, как тепло разливается по телу, растворяя тот густой комок одиночества, который застрял в бронхах.
Свет из кухни падает на её лицо — мягкий, обволакивающий, совсем не тот, что утром полоснул меня бритвой по глазам. Это тот самый свет, из которого была соткана бархатная тишина. Та самая, которую я всё утро пытался удержать. Оказывается, она не ушла. Она ждала меня здесь.
Я смотрю на маму, и мне кажется, что она — последняя хранительница этого света в мире, который забыл, как любить. Что её зелёные глаза — это те самые окна в древнем храме, через которые проникает сакральный свет. Что её руки, пахнущие хлебом, — это те самые руки, которые лепят не просто тесто, а саму ткань мироздания, соединяя муку, воду и тепло в нечто большее, чем сумма частей.
И я понимаю: я пришёл домой. Не в свою квартиру с бежевыми обоями и немой властью вещей, а домой — туда, где меня любят безусловно, в любом виде и состоянии. Туда, где не нужно быть трезвым, успешным, циничным. Туда, где можно просто быть.
Мама садится напротив, смотрит на меня и молчит. Она не спрашивает, почему я пьян, почему я не звонил, почему я пропадал так долго. Она просто смотрит — и в этом взгляде больше любви, чем во всех тостах о нерушимом братстве, которые я слышал сегодня за столом с одноразовыми друзьями.
Я делаю глоток чая. Горячий, сладкий, с привкусом детства. И впервые за весь день — может, за весь месяц, за весь год — я чувствую, что я не один. Что я не Амирани, прикованный к скале. Что я не кактус, увядающий на подоконнике. Что я — сын. И этого достаточно.
Свидетельство о публикации №114040504659
Как жаль, что я не являюсь издателем...
Я зарегистрировалась на сайте с одной единственной целью, чтобы написать Вам рецензию. Пишите всегда, даже если придется каким-то другим трудом добывать себе и своей семье хлеб, все-равно пишите. Не предавайте себя! Вы талантливы...
Тэсс Оптимистка 06.05.2014 05:02 Заявить о нарушении
Леван Тодадзе 09.05.2014 14:51 Заявить о нарушении