На гребне волны
***
Шестидесятые начались для Евтушенко с напутственной статьи Вл. Барласа “Всегда ли верить вдохновенью?” (“Литературная газета” от 9 января 1960 года).
В вопросе, разумеется, заключался ответ. Это было предупреждение. Да, “На велосипеде” — настоящие стихи. Но: “Как он торопится! Как будто только что первый он ощутил… ну, хоть ясную тишину летнего воскресенья в Подмосковье. Как будто все, что он видит, он видит впервые и навсегда, и только он один сейчас может открыть людям радость этого раннего летнего утра. И нужно успеть первым… И ничего не скажешь — это заражает. Мокрая мелочь на ладони, пропылившийся ездок, привалившийся к теплой квасной цистерне, “какие вы хитрые…” — все это, конечно, пустяки, подробности. Но они уверенно отделены от сотен на вид таких же пустяковых подробностей, точно подогнаны к раскатистому, четкому ритму — и шуршат по шоссе шины, бегут, щелкая в такт педалям, строчки… Короче говоря, настоящие стихи…”
Барлас озабочен судьбой этого поэта, хорошо ему известного. “Складывается она на удивление шумно”. Обращаясь к Евтушенко непосредственно, Барлас призывает-таки поэта сбросить с себя “побрякушки самолюбования”. Справедливо. Но тщетно. Евтушенко не может не любоваться собой — чем он хуже в этом смысле своих читателей, полюбивших его?
Барлас спрашивает: “О каждом ли чувстве стоит писать?” Писать стоит о каждом чувстве, о каждом человеке: “Людей неинтересных в мире нет”, “Каждый человек — сверхдержава”. Или: “У меня на свете две любимых, / это Революция и ты”. На самом деле — любимым несть числа. Литкритика и весь народ начиная с 57-го взахлеб склоняют евтушенковское откровение:
Ты спрашивала шёпотом:
“А что потом?
А что потом?”
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
У Б. Рунина (“Новый мир”, № 11/1960, статья “Спор необходимо продолжить”) можно отметить пару интересных пунктов в его разговоре о поэзии вообще, включая Евтушенко. Он поднимает тему о праве поэта на речь от первого лица (это поныне на изумление актуально), уместно поминая Маяковского:
Пролеткультцы не говорят
ни про “я”,
ни про личность.
“Я”
для пролеткультца
всё равно что неприличность.
Стоит всмотреться в имена, приводимые Руниным: “Самовыражением поэта являются стихи Пушкина и Бенедиктова, Некрасова и Майкова, Демьяна Бедного и Ходасевича, Уитмена и Киплинга”.
Ходасевич! Эмигрант!
Это же прямая идеологическая контрабанда, если не диверсия. На смех курам прикрытая бедным брюхатым Демьяном. Смешно, — Ходасевича блюстители идейной чистоты молча проглотили, накинувшись, в одном из отзывов на рунинский перечень, — на имя Киплинга, певца колониализма.
Уровень непримиримой критической мысли выглядел так: “Никто не назовет Хлебникова или Сальвадора Дали бездарностями, но раскрыли ли они горизонты искусства? Нет!” (А. Елкин).
Но и сторонники не дают спуску. Суровый друг Луконин имеет достаточно весомые личные основания для таких слов: “Перед Евтушенко стоит выбор — или его захлопнут, как бабочку, ладони восторженных девиц, или он соберется к подвигу большой глубинной поэзии…” В 60-м Евтушенко окончательно расстается с Беллой. Его женой становится Галина Сокол-Луконина. “До свидания, Миша и Галя!” К тому времени она шестнадцать лет была за Лукониным. Галя была кремень. Максималистка. На роль жены подходила стопроцентно. Ум и образованность вписывались в общий облик. Была красива. Особенные глаза, воспетые как минимум тремя поэтами. Чуть заметный шрам над губой, тоже воспетый, хотя был получен в результате супружеских трудностей.
Американка Ольга Карлайл (Андреева-Карлайл) — человек России не чужой: внучка Леонида Андреева. Это она содействовала перевозке за границу (1967) и публикации “В круге первом” Солженицына (потом их отношения сильно осложнились). В 1965-м в литературном журнале “Paris Reviеw” она поместила статью “Искусство поэзии”. Герой статьи — Евтушенко.
“В мрачном, огромном отеле "Метрополь" я занимала несколько комнат, оформленных в викторианском стиле. Стены были отделаны панелями, и тяжелые шторы идеально подходили для “Метрополя”, имевшего многолетнюю репутацию как учреждения, где за иностранцами и их гостями внимательно наблюдал персонал отеля и, возможно, даже следил. Но в конце дня Евтушенко, как только приехал, снял пальто, отряхнул хлопья снега с серой астраханской меховой шапки и преподнес мне большой букет тепличной сирени…
Евтушенко очень высокий, пепельно-русый молодой человек с маленькой головой на длинном мускулистом теле, с бледно-голубыми, с чувством юмора, глазами, тонким носом на круглом лице и открытой манерой поведения, что было поразительным в Москве тех дней. Не обращая внимания на гнетущую обстановку, он сел и без предисловий заговорил о русской поэзии. Он говорил о себе, вспоминая великого поэта двадцатых годов Маяковского и, наконец, современных советских поэтов. Его щедрость к своим товарищам поэтам поразила меня сразу; он назвал многих, цитируя целые строфы некоторых. “Вознесенский и Ахмадулина являются нашими наиболее перспективными поэтами, — сказал он. — Ахмадулина наследует великую русскую традицию женщин-поэтов Анны Ахматовой и Марины Цветаевой. Это традиция высокая, полная лиризма. Она моя жена, — сказал он, улыбаясь, — и вы должны познакомиться с ней. Увы, я сам принадлежу к менее возвышенной поэтиче-ской традиции. Мои стихи, как правило, продиктованы современными событиями, с внезапными эмоциями, но такова природа моего таланта…”
Евтушенко был в процессе становления как национальный символ: разоблачение сталинизма было начато на уровне поэзии. К концу моего долгого разговора с ним я знала, что я слышала убедительный глас общественности, целого поколения.
Год спустя, в Нью-Йорке, я видела его на академическом приеме, где, после прочтения его жизнерадостного, оптимистичного стихотворения “На велосипеде”, с обворожительной проницательностью он ответил на много сложных политических вопросов довольно враждебной, активно антисоветской аудитории…”
Первый раз Евтушенко посетил Америку в том же 60-м году — туристом, с 33 долларами в кармане и тремя словами в языковом багаже, а именно: Where is striptease?
Недаром Контора долго стояла поперек его пути на Запад. У него к той поре был, можно сказать, богатый опыт общения с Лубянкой. Ну, во-первых, он там получал в свое время тещины деньги. А во-вторых, был как-то прошен и на особую встречу. После очередного дня рождения, в 57-м году, его пробудили коротким звонком в дверь. К нему явилась Контора в образе крайне вежливого человечка, предложившего пожаловать к ним на Лубянку. Башка трещала, ему было дано время на ее лечение. Оздоровлялся он в обществе могучего друга, заночевавшего у него, автора стихов про пустой рукав. Луконин сказал: не боись, нас всех туда вербуют, иди и постарайся выскользнуть.
У Евтушенко получилось. В большом кабинете он познакомился с большим человеком — с 1956 года начальник отдела в 4-м управлении КГБ (идеологическая контрразведка), потом он возглавит 5-е управление, того же профиля. Ф.Д. Бобков. Поражало сочетание стальных глаз с известной приветливостью. В результате диалога, в котором были обещания дальних заморских дорог и номера в гостинице “Центральная” для сердечных встреч с лирическими героинями, Бобков отступил, поскольку проинструктированный старшим товарищем хитрец валял ваньку в том смысле, что ему ничего нельзя доверять и он находка для шпионов.
Интересно было услышать в таком кабинете из уст собеседника цитату из себя — “Границы мне мешают…”. Были перепутаны страны, о которых мечтает автор “Пролога”, но дело не в этом. Хозяин кабинета в те годы выращивал малолетнего сына, уже готового насмерть влюбиться в евтушенковские стихи.
В том номере “Юности”, где Евтушенко печатает “Ограду”, тотчас следом идет “Москва и Куба”, вещь, с которой начнется триумфально-обвальный кубинский цикл.
Фидель,
возьми меня к себе
солдатом Армии Свободы!
Те стихи ушли, как ушла та Куба.
В начале века Маяковский произносил словцо “поэт” уничижительно, попирая эстетизм, салон, ликерную изысканность. Он предрекал:
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в своё оправдание.
Во второй половине века (октябрь, 60-й) поэта несли на руках студенты к памятнику Маяковскому.
— Женя! Читай о Кубе!
Он читал. Толпа затопила площадь и улицу Горького, транспорт остановился. Милиция втащила поэта в свою машину, “Победу”. Пытались качать “Победу” с поэтом. Долго еще потом по площади девушки искали свои туфельки.
Евтушенко стал бурно осуществлять программу “Пролога”, глотая страну за страной от Кубы до Франции, Германии и далее по карте мира: США, Англия, Испания, Дания, Болгария, Того, Либерия, Гана.
Никакие декларации и заверения, вполне искренние, не упасают Евтушенко от потока обвинений, идущих уже автоматом. Ни один из уважающих себя критиков — в ту пору критики себя уважали особенно глубоко — не мог себе позволить попущения евтушенковскому неформату. А тут еще и шутка истории — возник второй, почти такой же, зовут его Андрей Вознесенский. С некоторых пор Евтушенко уже не появлялся в критических статьях без этого прицепа, оскорбительного для второго члена дуумвирата.
Этой дикости положили конец Н. Асеев и С. Наровчатов, выступив со статьями, соответственно — “Как быть с Вознесенским?” (“Литературная газета” от 4 августа 1962 г.) и “Разговор начистоту” (“Литературная газета” от 12 декабря 1964 г.). Позиции мэтров были противоположными: Асеев — всецело за, Наровчатов — против (с оговорками). Назвал Наровчатов новых ребят “радиоловыми поэтами”. В промежутке между этими выступлениями о поэте Вознесенском высказывались Б. Сарнов, Ст. Рассадин и другие, в разных тональностях. Было такое ощущение, что некоторые умные люди читают стихи — заткнув уши.
Но речь пошла уже об отдельном явлении.
В августе 61-го Евтушенко заглянул в Киев. Литинститутский приятель, уроженец Киева, мальчишкой проведший 1941–1943 годы в оккупации, Анатолий Кузнецов покажет ему Бабий Яр.
В 50-м году по распоряжению городских властей Бабий Яр, огороженный валом, был залит жидкими отходами соседних кирпичных заводов, чудовищная масса которых через десять лет при весеннем снеготаянии прорвала заграждение, хлынув в сторону окрестных селений и уничтожив множество жилья и кладбище. Жертв было до полутора тысяч человек. Это назвали Куреневской трагедией, по имени пострадавшего городка. Евтушенко стоял над знойным расплавом окаменевших старых нечистот.
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Когда Евтушенко прочел “Бабий Яр” Межирову, тот — после глубокой паузы — сказал:
— С-с-спрячь это и н-н-никому н-н-не показывай.
Дело пахло грандиозным резонансом. Так оно и случилось.
Номер “Литературки” от 19 сентября с “Бабьим Яром” изъяли из библиотек. Кстати, это стихотворение было предварено в подборке двумя стишками на тему кубинской революции, их никто не заметил. Главный редактор “ЛГ” В. Косолапов получил трепку в ЦК, выговор и в итоге был уволен. Напечатать “Бабий Яр” он решился лишь после разговора с женой, бывшей фронтовой медсестрой. Они оба знали, на что он шел. Скандал рос. Особенно разъярилась литературная шатия.
Критик Д. Стариков — на страницах “Литературки” — кроет Евтушенко таким макаром: “Мне гораздо ближе сегодня стихи Ильи Эренбурга 1944 года. Они тоже называются “Бабий Яр”…” Эренбург отзывается коротким письмом в “ЛГ”: “Считаю необходимым заявить, что Д. Стариков произвольно приводит цитаты из моих статей и стихов, обрывая их так, чтобы они соответствовали его мыслям и противоречили моим”.
В октябре собралось Всероссийское совещание молодых поэтов. Критика “Бабьего Яра” прозвучала в выступлении первого секретаря ЦК ВЛКСМ С. Павлова.
Летом 62-го Евтушенко выпустил в издательстве “Молодая гвардия” книгу “Взмах руки” — первое издание поэта за всю историю мировой поэзии, вышедшее стотысячным тиражом.
В октябре Москву посещает Генеральный секретарь Французской компартии Жак Дюкло. В интервью “Литературной газете” от 18 числа он тепло говорит о пребывании Евтушенко в Париже, добавляя: кстати, в Англии, говорят, у него был большой успех. Еще в апреле 62-го на обложке журнала “Time” был напечатан портрет Евтушенко работы Бориса Шаляпина, сына великого певца.
В ноябре Евтушенко — в составе все той же звездной плеяды — снимается в фильме Марлена Хуциева “Застава Ильича”. Тонкие шеи, горящие глаза, высокие голоса, вольная жестикуляция. Большая аудитория, ухо Политехнического.
В ноябрьском номере “Юности” помещена официальная информация: “Секретариат Правления Союза писателей СССР удовлетворил просьбу И.Л. Андроникова и Н.Н. Носова об освобождении их от обязанностей членов редакционной коллегии журнала "Юность". В состав редакционной коллегии журнала "Юность" введены В.П. Аксёнов и Е.А. Евтушенко”.
В том же ноябре — пленум ЦК ВЛКСМ. Первый секретарь С. Павлов говорит о задачах комсомола, одной из которых является решительное неприятие таких поэтов, как Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина и подобные им.
5 декабря в ленинградской газете “Смена” — статья “О цене “шумного успеха””. Автор ее Н. Лисочкин поражается давке у дверей Дворца искусств им. К.С. Станиславского, девичьим стонам “Ой, мамочка!”, нехватке пропусков на вечер “довольно молодого темноволосого человека с блестящими глазами”. Окуджава. Откуда сие?!
Недавний калужский учитель познакомился с кругом звездных молодых ребят в 1957 году. Дистанция — между Окуджавой и остальными шестидесятниками — была всегда. Еще до того, как он сошелся с ними, произошла мизансцена, связанная с Сергеем Наровчатовым, к которому калужский учитель явился как фронтовик к фронтовику, будучи с ним немного знаком. Тот повел его в Дом литераторов.
“— Со мной, — сказал Наровчатов дежурной у входа, и меня пропустили! Впервые!
В тесном ресторанчике Дома литераторов переливались голоса, клубился папиросный дым. У меня кружилась голова, и даже не столько от выпитого, сколько от сознания причастности. Я хорошо различал лица, слова, я наслаждался, ощущал себя избранным, посвященным, удостоенным. Теперь на этом месте — бар, теперь это проходной коридор, это всего лишь предбанник бывшего ресторана. А тогда это было главное помещение. Пять-шесть столиков… За дальним из них я увидел Михаила Светлова! За соседним столиком справа — Семёна Кирсанова. Слева, Господи Боже мой, сидел совсем еще юный Евтушенко в компании неизвестных счастливчиков. Рядом с ним — совсем уж юная скуластенькая красотка с челочкой на лбу. Сидели те, чьи стихи залетали в калужские дали, о ком доносились отрывочные известия, слухи, сплетни. Сидели живые. Рядом. Можно было прикоснуться!..
— Послушай, — сказал Евтушенко кому-то из своих, — у меня четырнадцать тысяч… Давай сейчас махнем в Тбилиси, а?
“Че-тыр-над-цать ты-сяч! — поразился я. — Четырнадцать тысяч!”
Эта сумма казалась мне недосягаемой. “Четырнадцать тысяч!” — подумал я, трезвея.
Наровчатов тем временем допивал очередной стакан. И непрерывно курил. Он начал было читать мне свои стихи, но сбился и снова потянулся к бутылке.
— Чего же ты, брат, не пьеф? — спросил он с усилием.
— Я пью, — пролепетал я, пытаясь осознать свалившееся на меня внезапно: как, должно быть, замечательно, имея четырнадцать тысяч, махнуть в Сухуми и через два часа сидеть уже у моря, а после — в Тбилиси, а после — во Львов, к примеру, и снова в Москву, и ввалиться сюда, в дом на Воровского…
…Я шел по поздней Москве и повторял с ужасом и восхищением: “Четырнадцать тысяч!.. Четырнадцать тысяч!..””
Этот богач, этот волшебник Евтушенко, когда они познакомились, чуть не сразу стал хлопотать о книжке Окуджавы, и она вышла, книжка “Острова”.
Под занавес 61-го года — 25 декабря партия идет в наступление: секретарь по идеологии ЦК КПСС Л.Ф. Ильичев на всесоюзном совещании по идеологии произносит соответствующую речь. Но разнос не разгром, и пути нашей творческой молодежи не перекрыты намертво: вскоре тем же стотысячным тиражом в издательстве “Советский писатель” выходит “Нежность”, девятая (!) книга Евтушенко, о которой много и хорошо пишут: Станислав Лесневский в “Известиях” от 3 октября, Сергей Чудаков в “Огоньке”.
В конце марта 62-го года Дмитрий Шостакович звонит Евтушенко. Жена Галя не верит телефонному голосу, представляющемуся композитором, и бросает трубку. Шостакович перезванивает, поэт подходит к телефону. Шостакович просит разрешения написать музыку на “Бабий Яр”, и тут оказывается, что “одна штука” уже готова. Евтушенко с женой приезжают к Шостаковичу домой. Он играет на рояле и поет “одну штуку” — вокально-симфоническую поэму “Бабий Яр”.
Затем начинается и идет работа над Тринадцатой симфонией: последовали другие части разрастающегося сочинения — “Юмор”, “В магазине”, “Страхи” и “Карьера”, стихи того же автора. Вещь стала пятичастной.
8 июня Шостакович пишет Евтушенко: “Все стихи прекрасны… Когда завершу 13 симфонию, буду кланяться Вам в ноги за то, что Вы помогли мне “отобразить” в музыке проблему совести…”
18 декабря состоялась премьера в Московской Консерватории, играл филармонический оркестр под управлением Кирилла Кондрашина, певец В. Громадский. Когда музыка замолкла, зал загремел овацией и встал.
Идеологический отдел ЦК КПСС внес предложение в Секретариат ЦК КПСС: “Ограничить исполнение 13-й симфонии Шостаковича”. Ограничили.
В июле-августе 1962 года прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Хельсинки.
“Московской девушке-балерине, танцевавшей на открытой эстраде в парке, разбили колено бутылкой из-под кока-колы, а в ночь перед открытием фестиваля хулиганы подожгли русский клуб. От пристани, где мы жили на теплоходе “Грузия”, в пахнущую пожаром ночь то и дело уносились советские автомобили, набитые спортсменами и агентами КГБ. <…> я впервые лицом к лицу столкнулся с политическим расизмом в действии, когда фашиствующие молодчики пытались разгромить советский клуб”.
В результате появилось стихотворение “Сопливый фашизм”, тотчас напечатанное в “Правде” и зарубежных изданиях и таким образом облетевшее весь глобус.
К нему испытывают интерес в обеих Германиях. Весной в Кёльне он познакомился с Генрихом Бёллем, и на память осталось фото, где будущий (1972) нобелевский лауреат держит зажженную спичку перед сигаретой прикуривающего Евтушенко. Бёлль симпатизирует России, прошел войну, много видел и не имеет шор при взгляде на СССР, ему близок Солженицын, и через двенадцать лет он будет первым европейцем, встретившим изгнанника в Европе, и поселит его у себя в имении в деревне Лангенбройх, расположенной на изумрудном холме неподалеку от Кёльна.
Летом в ГДР вышла первая зарубежная книжка Евтушенко: “Со мною вот что происходит”, издательство “Фольк унд вельт” (Mit mir ist folgendes geschehen. Russisch/Deutsch. Ubers.: Franz Leschnitzer. Berlin: Verlag Volk und Welt, 1962, 166 S.)
В предисловии Франца Лешницера говорилось: “Одни считают его новым Маяковским, другие — фрондером, крикуном. В Москве дерутся за входные билеты на выступления Евтушенко… Когда Евгений Евтушенко читает свои стихи, самый большой зал бывает переполнен друзьями и противниками молодого лирика. Тогда идет такая борьба за сидячие места, что приходится нередко вмешиваться милиции. Давно уже его имя стало понятием и за пределами Советского Союза, его стихи переведены на многие языки. Настоящее издание включает избранное <…> этого неистового поэта советской молодежи”.
Но он и там заварил кашу, хотя и не своими руками.
В газете “Нойес Дойчланд” появилась статья Гюнтера Кертишера “Святая простота, или философия Евтушенко. Об идеологическом сосуществовании”. На родине Маркса автор статьи следует установке, спущенной с самого верха, то есть из Москвы, где утверждали, что при просто мирном сосуществовании двух систем не может быть сосуществования идеологического. “По Евтушенко получается: на одной стороне находятся добрые люди всех государственных систем. Это не имеет ничего общего с марксизмом. Это, вероятно, можно назвать анархизмом”. Можно.
За рубежом на него смотрят как на облеченного некими государственными полномочиями посланца Кремля. Он и сам ощущает нарастание в себе сей державной воли.
“В 1962 году Шагал, которого я посетил в его доме во Франции, сказал, что он хочет умереть на Родине, подарив ей все принадлежавшие ему картины, — лишь бы ему дали скромный домик в родном Витебске. Шагал передал мне свою монографию с таким автографом для Хрущёва: “Дорогому Никите Сергеевичу с любовью к нему и нашей Родине”. (Первоначально на моих глазах Шагал сделал описку — вместо “к нему” стояло “к небу”.) Помощник Хрущёва В.С. Лебедев, никогда не слышавший фамилии Шагала, не захотел передать эту книгу Хрущеву. “Евреи, да еще летают…”, — раздраженно прокомментировал он репродукцию, где двое влюбленных целовались, паря под потолком”.
29 августа 1962 года в СССР приехал Роберт Фрост — по приглашению Хрущёва: уровень приглашения соответствовал статусу восьмидесятивосьмилетнего поэта, увенчанного всеми литературными и государственными лаврами США, принимаемого в Белом доме. Мировые и советские СМИ обошел фотоснимок: американского патриарха подпирают с боков Твардовский и Евтушенко. Встреча на вокзале. Символизм по-советски: единение поколений. Кстати, три года назад (1959) доклад памяти Лермонтова в Колонном зале делал двадцатисемилетний Евтушенко.
Фрост попросил о встрече с Ахматовой, ему пошли навстречу: классики пообщались 4 сентября. На прощанье она прочла ему “Последнюю розу” с эпиграфом из неизвестного поэта И.Б.: “Вы напишите о нас наискосок”.
У Евтушенко с Ахматовой — не сложилось, а однажды был такой случай: “…на дне рождения вдовы расстрелянного еврейского поэта Маркиша — Фиры я целый вечер сидел рядом с молчаливой, одетой во все черное старухой, пил и болтал пошлости, будучи уверен, что это какая-нибудь провинциальная еврейская родственница. Помню, эта старуха, видимо, не выдержав моей болтовни, встала и ушла.
— О чем вы говорили с Анной Андреевной? Я ведь вас нарочно посадила рядом… — спросила Фира.
— С какой Анной Андреевной? — начиная холодеть и бледнеть, спросил я, все еще не веря тому, что произошло.
— Как с какой? С Ахматовой… — сказала Фира”.
У Лидии Корнеевны Чуковской, в знаменитых “Записках об Анне Ахматовой” скрупулезно фиксирующей ее настроения, заметно, что сквозь ахматовские реплики просвечивает озабоченность собственной славой.
“1 июля 1961
Я спросила, читала ли она в “Литературной газете” статью Сарнова о Евтушенко и Вознесенском. Она статьи не читала, а об Евтушенко и Вознесенском отозвалась неблагосклонно и как о личностях, и как о поэтах.
Я спорить не собираюсь: ни Вознесенского, ни Евтушенко вообще никогда и в глаза не видывала. Стихи Вознесенского не воспринимаю, а в Евтушенко — “в этом теплится что-то”. Писать стихи он не умеет, но что-то живое есть… А впрочем, я не вчитывалась.
— Начальство их недолюбливает, — сказала я.
— Вздор! Их посылают на Кубу! И каждый день делают им рекламу в газетах. Так ли у нас поступают с поэтами, когда начальство не жалует их в самом деле!..”
Евтушенко напишет в эссе “…И голубь тюремный пусть гулит вдали” (1988): “Я не стремился познакомиться с Ахматовой — для меня это было так же странно, как оказаться в машине времени, которая перенесла бы меня в дореволюционную Россию. Мне было достаточно нескольких случаев, когда я наблюдал Ахматову издали, без аффектированного благоговения, но с безмерным почтением, как случайно уцелевшую реликвию. Однажды, правда, я не удержался и все-таки позвонил ей, на квартиру Ардову, когда ее публикация в “Литературной газете” потрясла меня такими простыми, волшебными строками о Пушкине:
Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
Анна Андреевна охладила своей снисходительной королевской высокомерно-стью мои неумеренные восторги: “Ну что вы, право, теряете ваше драгоценное время, отрывая себя от ваших столь популярных выступлений и даря внимание старой одинокой женщине…” Что-то в этом роде незлобиво язвительное, а точнее говоря, вежливо уничтожающее. Но я на нее не обиделся — мне было довольно и того, что я говорил с Ахматовой. Георгий Адамович мне впоследствии рассказал, что, когда он спросил в Париже мнение Ахматовой о моих стихах, она слегка поморщилась: “А, это что-то связанное со стадионами…” Тогда Адамович ее попытался смягчить: “Анна Андреевна, ну он же все-таки талантлив…” Королева русской поэзии резко бросила: “Ну если бы совсем не был талантлив, неужели вы думаете, что я бы помнила его имя…””
Некоторые люди считают, что Евтушенко в разговорах о себе — как бы это сказать — привирает в сторону самопреувеличения. Наверное, не без того, но далеко не всегда. Слово Георгию Адамовичу (“Воспоминания”):
“В разговоре я назвал имя Евтушенко. Анна Андреевна не без пренебрежения отозвалась об его эстрадных триумфах. Мне это пренебрежение показалось несправедливым: эстрада эстрадой, но не все же ею исчерпывается! Ахматова слегка пожала плечами, стала возражать и наконец, будто желая прекратить спор, сказала:
— Вы напрасно стараетесь убедить меня, что Евтушенко очень талантлив. Это я знаю сама.”
Очень талантлив. Слово сказано.
А ведь Евтушенко не знал того, что писал Адамович 2 июня 67-го года в одном частном письме:
“Был у меня Евтушенко. Он мил и в каждом слове талантлив. Я совершенно не верю в то, что о нем пишут… Я написал архиепископу Иоанну — его поклоннику с предложением образовать “Общество защиты Евтушенко”. Немедленно записываюсь в члены…”
21 октября 1962 года “Правда” печатает “Наследники Сталина”.
Безмолвствовал мрамор.
Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул,
на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился.
Дыханье из гроба текло,
когда выносили его
из дверей Мавзолея.
Гроб медленно плыл,
задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был —
тоже! —
но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая набальзамированные кулаки,
в нём к щели глазами приник
человек, притворившийся мёртвым.
Стихи пафосно юношеские, далекие от совершенства, риторика в духе лермонтовской оды-инвективы “Смерть поэта”, — да, и в тридцать лет Евтушенко оставался юношей. Но образ телефонирующего упыря вытесан мощно.
Как и в случае с “Бабьим Яром”, эта вещь была подстрахована подушками безопасности, на сей раз так: впереди — перевод с таджикского Мирсаида Миршакара “Программа нашей партии ясна”, а с тылу — “Винтик” Ярослава Смелякова. Со смеляковской выстраданной вещью редакции не стоило бы так цинично поступать.
Разразились шум и ярость в параметрах Вселенной.
Сюжет появления “Наследников” в печати довольно конспирологичен. Евтушенко передал стихотворение помощнику Хрущёва В. Лебедеву, тот потребовал некоторой правки, на которую автор пошел, после чего Лебедев, на выезде в Абхазию, вовремя показал текст шефу — и “Наследники” полетели на военном самолете в Москву и приземлились на странице “Правды”.
Первые последствия — самые смешные: группа партийных товарищей, не ведая об абхазской подробности, написала Хрущёву жалобу на главреда “Правды” П. Сатюкова (благородная седина, хороший костюм, галстук-бабочка) на предмет сомнительной публикации.
Так или иначе, ходил апокриф — Хрущёв на цековском сборище сказал:
— Если Солженицын и Евтушенко — антисоветчина, то я — антисоветчик.
Время уплотнилось, события нарастают. В “Новом мире”, №11/1962, напечатана повесть Солженицына “Один день Ивана Денисовича”. Эхо публикации было беспримерным.
В декабре 1962 года Евтушенко знакомится в Доме приемов с Хрущёвым и Солженицыным.
Сделаем отступление, вот именно лирическое. Ровно в то же время другой поэт высказался о том, что тревожит всех.
Так мстят разоблачённые кумиры.
…Ещё толпясь, ещё благоговея,
курсанты, и они же конвоиры,
державный прах несли из мавзолея.
<…>
Так замыкался круг: и день вчерашний,
и завтрашний. И поминальным громом
куранты били с полунощной башни —
над городом, над площадью, над гробом…
Олег Чухонцев. Он был моложе на шесть лет, по-другому понимал роль поэта, заранее уйдя в тень, вне света юпитеров. Возможно, это было полемикой с автором “Наследников Сталина”. Есть как минимум два типа литературного поведения поэта — евтушенковский и чухонцевский. Сопоставление обоих стихотворений свидетельствует о том, что одно не исключает другого.
Через много лет, 23 августа 96-го, Чухонцев оставит запись на предназначенной для помет странице одного из томов критических статей о Евтушенко за долгие десятилетия, собственноручно собранных, отпечатанных на пишмашинке и переплетенных “евтушенковедом №1” Ю.С. Нехорошевым: “Есть цветы весенние, есть осенние. Евг. Евтушенко — весенний цветок нашей литературы, подснежник. Таким он для меня и останется”.
Ю. Нехорошев служил на флоте. Эти тома — их восемь, крупных и тяжелых, — делались даже не в подполье, но — глубоко под водой, в Мировом океане, в каюте без иллюминатора, в гудящей тишине, рядом с атомным реактором и оружием массового поражения. Евтушенко был погружен в морские пучины, вокруг него кипели критические страсти.
Ну, раз уж мы заглянули в нехорошевскую кладовую, там найдем и такой автограф: “Я счастлива, что мне довелось жить в эпоху поэта Евтушенко. 12 августа 1997. И. Лиснянская”.
Общий привет цветов осенних — весеннему.
Но вернемся к нашим баранам.
Группа товарищей во главе с секретарем по идеологии ЦК Л.Ф. Ильичёвым, настропаляемым серым парткардиналом, несгибаемым сталинистом М.А. Сусловым, готовит акцию, которая убедила бы Хрущёва в серьезности антисоветских процессов, происходящих в среде художественной интеллигенции, тем более что Хрущёв уже вроде бы настроился и цензуру отменить. Состоялось посещение Манежа 1 декабря 1962 года. Хрущёв смотрел на вещи новых художников, как на новые ворота, и кричал о “пидорасах”. Всего этого принципиальным интриганам показалось мало.
Собрали интеллигенцию 14 декабря. Солженицын незаметно, на коленях, записал фрагменты хрущевской речи-импровизации: “Сионисты облепили товарища Евтушенко, использовали его неопытность… Анекдот: великий поэт, как ваше здоровье? Лесть — самое ядовитое оружие…”
1963 год стал первым пиком “чрезмерного” успеха Евтушенко. Хронология этого года достойна обильного подробного цитирования.
Год начался для Евтушенко с публикации его прозы — журнал “Молодая гвардия”, №1, рассказ “Куриный бог”. Это его вторая проза — четыре года назад “Юность” поместила рассказ “Четвертая Мещанская”, о котором в превосходных степенях отозвался классик прозы Катаев в речи на III съезде писателей СССР: “Совсем недавно уже достаточно известный и, по-моему, выдающийся молодой поэт Евгений Евтушенко выступил у нас (в журнале "Юность". — И.Ф.) со своим первым рассказом "Четвертая Мещанская", — рассказ на редкость хорош как по форме, так и по содержанию. Всего несколько страничек, а такое впечатление, что прочел повесть, даже небольшой роман…”
“Куриный бог” — трогательная вещица, со всеми чертами евтушенковских стихов той же поры: слезная исповедь, безутешная страсть к далекой женщине, любовь к себе (в образе восьмилетней девочки-подруги), надежда на счастье, трепет пред грубой реальностью существования на фоне неправдоподобно прекрасного мира, схваченного острым фотографическим глазом. В рассказе произошло то, что станет навсегда одной из существеннейших характеристик этого художника: отсутствие жесткой работы с композиционными акцентами, их сдвиги и смещения, невольные скорее всего. На первый план вышел невинный курортный роман с нимфеткой. Некая помесь Гайдара с Набоковым, в пользу первого. В подсюжете рассказа — мужнин мордобой возлюбленной героя и подоплека всего этого. Узнаются конкретные прототипы и оного мужа, и любовника жены — известные советские поэты М.Л. и А.М.
8 марта 1963 года Хрущёв выступает на кремлевской встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства — похвалив Евтушенко за хорошее поведение в Париже, он пожурил его за неправильную информацию, данную им западной публике насчет “Бабьего Яра”: мол, “его стихотворение принято народом, а критиковали его догматики. Но ведь широко знают, что стихотворение тов. Евтушенко критиковали коммунисты”.
На той встрече волосатый кулак побагровевшего Хрущёва вознесся над головой бледного Вознесенского, вросшего в трибуну, речистый лидер поносил Аксёнова с Неизвестным, и всем недовольным предлагалось покинуть территорию СССР.
Вместе с новой женой, Галей, Евтушенко посещает Францию и ФРГ. Встречается с Пабло Пикассо, шансонье Жаком Брелем. Его принимают, помимо прочего, еще и как автора песни “Хотят ли русские войны”, только что написанной совместно с Эдуардом Колмановским под непосредственным, можно сказать, руководством Марка Бернеса.
Однако началось весеннее обострение. В середине марта западногерманский журнал “Штерн” и парижский еженедельник “Экспресс” почти одновременно напечатали евтушенковскую эссеистическую прозу — “Преждевременную автобиографию”. Поднялась буря. Отчего же? Вот основные поводы к вселенскому возмущению.
“В 1954 году я был в одном московском доме, среди студенческой компании. За бутылками сидра и кабачковой икрой мы читали свои стихи и спорили. И вдруг одна восемнадцатилетняя студентка голосом шестидесятилетней чревовещательницы сказала:
— Революция сдохла, и труп ее смердит.
И тогда поднялась другая восемнадцатилетняя девушка с круглым детским лицом, толстой рыжей косой и, сверкая раскосыми татарскими глазами, крикнула:
— Как тебе не стыдно! Революция не умерла. Революция больна. Революции надо помочь.
Эту девушку звали Белла Ахмадулина. Она вскоре стала моей женой.
…Я давно хотел написать стихи об антисемитизме. Но эта тема нашла свое поэтическое решение только тогда, когда я побывал в Киеве и воочию увидел это страшное место, Бабий Яр.
Я отнес стихотворение в редакцию "Литературной газеты" и прочитал его своему приятелю, работавшему там. Он немедленно побежал в соседние комнаты и привел коллег, и заставил меня еще раз прочитать его вслух. Затем спросил:
— Нельзя ли было бы копию сделать? Я хотел бы, чтобы у меня было это стихотворение.
— И нам, и нам копии, — стали просить коллеги.
— То есть как копии? — недоуменно спросил я. — Я же принес его печатать…
Все молча переглянулись. Никому это даже в голову не приходило. Потом один из журналистов, горько усмехнувшись, сказал:
— Вот он, проклятый Сталин, как в нас еще сидит…
И подписал стихи в номер”.
19, 20, 21 марта в Минске исполняли Тринадцатую симфонию. Пошли доносы в ЦК, им же организованные. “У нас нет еврейского вопроса, но его могут создать люди вроде Е. Евтушенко, И. Эренбурга, Д. Шостаковича”.
22 марта в “Известиях” С. Михалков пишет инвективу “Молодому дарованию” (“Ты говорил, что ты опальный…”), а затем еще и басню про Синицу: “Бездумной легкомысленной Синице / Однажды удалось порхать по загранице. <…> Пожалуй за границу / не стоит посылать Синицу!”, — 4 июня в “Правде”. Витальный, неугомонный был человек. Через некоторое время он публично — на сцене Большого зала ЦДЛ — спросит у Евтушенко, за сколько тот продался.
Запад реагировал по-своему. Газета Vinduet, Осло, № 2, 1963: “Евгений Евтушенко положил к ногам весь мир, стал популярен, как футболист, он — баловень счастья”. Как они там в Норвегии угадали, что он футбольный фанат?
На родине создавался евтушенковский миф — он же, миф, сотворялся и на Западе. Пожалуй, наиболее сконцентрированно это происходит весной 63-го в журнале Time, США, статья “Литература правды”.
“Советская Россия — все еще Спарта, а не Афины. Свободы в западном понимании этого слова там нет, но недовольство выражается открыто как никогда раньше. <…> Биография “Жени” — как все называют двадцативосьмилетнего красавца Евтушенко — началась там, где закончился жизненный путь многих других русских поэтов: в Сибири. В жилах этого светловолосого, высокого (6 футов 3 дюйма) и худощавого человека течет украинская, татарская и латышская кровь (про латвийские корни он говорит: “там коллективизации не было”). Хотя ему нравится выставлять себя пареньком из провинции, по воспитанию и даже акценту Евтушенко — типичный москвич; это ярко проявляется и в его стихах, утонченных по форме, но зачастую разговорных по языку. Секрет его популярности связан с редкой способностью улавливать — и передавать читателям — сомнения и стремления поколения, уже утратившего иллюзии, но только начинающего обретать собственный голос. Евтушенко — его знаменосец, смелый, но отнюдь не жаждущий мученического венца.”
В конце марта проходит IV пленум правления Союза писателей СССР. Писатели хором упиваются недавней встречей с руководством партии, речью Н.С. Хрущёва, единодушно одобряют политику партии, клянутся в верности родной партии, бичуют империализм и его прихвостней, в данном случае Евтушенко с Вознесенским, А. Софронов в сердцах вспоминает, что он когда-то вручал Евтушенко билет кандидата в члены СП СССР, — все это печатается в “Литературной газете”, излагается в других центральных изданиях. Евтушенко получает слово, но речь его не печатают.
30 марта — в день, когда публикуется верноподданническое обращение писательского пленума к ЦК Коммунистической партии СССР, в “Комсомольской правде” выходит фельетон-памфлет Г. Оганова, Б. Панкина и В. Чикина “Куда ведет хлестаковщина”. Повод — появление “Автобиографии” в “Экспрессе” и “Штерне”. Ответная бомба. Страна — не только читающая публика — оглушена.
“Пора ему наконец посмотреть правде в глаза и увидеть, как выглядит в действительности все его поведение. Ведь это — вихляние легкомысленной рыбки, уже клюнувшей на червячка западной пропаганды, но еще не почувствовавшей острия, и воображающей, что она изумляет обитателей океана грациозной смелостью телодвижений.”
Пишут профессионалы, мастера пера.
Пришло 1200 откликов, собранных в брошюру “Во весь голос”, тогда же выскочившую в свет. Фронтовик, медработник, учительница, офицер, люди всех возрастов и многих профессий — все возмущены, негодуют.
Сам он недоумевал: “Моя автобиография, напечатанная в западногерманском “Штерне” и во французском “Экспрессе”, вызвала всплеск новой надежды левых сил в Европе после депрессии, вдавленной в души гусеницами наших танков в Будапеште 1956 года. Жак Дюкло, секретарь ФКП, на приеме в мою честь говорил, что после моей автобиографии многие французские коммунисты, сдавшие свои билеты в 1956-м, снова вступают в партию. Посол СССР во Франции Виноградов в своем тосте за меня сказал, что я заслуживаю за свою поездку звания Героя Советского Союза. Во франкистской Испании моя автобиография была запрещена как коммунистическая пропаганда. Правые круги ФРГ критиковали “Штерн” за эту публикацию. Я, по наивности своей, думал, что меня в Москве встретят чуть ли не оркестрами”.
Кроме того, в той поездке, будучи в Западной Германии, он высказал уверенность в скором грядущем объединении Германии: это будет прежде чем мой старший сын женится (сына еще не было). Глава ГДР Вальтер Ульбрихт звонил по этому поводу Хрущёву в негодовании.
Не был он политиком. Никогда. Если он думает иначе, это — иллюзия. Одна из многих.
Старший друг Луконин пошутил: “Раньше всегда советская власть вела по отношению к поэтам политику кнута и пряника. Евтушенко стал первым поэтом, кто начал вести политику кнута и пряника по отношению к советской власти”. Красиво. Но вряд ли.
Евтушенко еще был во Франции, когда к его матери Зинаиде Ермолаевне пришел заместитель главного редактора “Юности” С. Преображенский, в общем-то человек славный. Он принес письмо тогдашнего главного редактора журнала (Катаев освободил это место в 61-м) Бориса Полевого, в котором автор “Повести о настоящем человеке” просил ее, мать поэта, чтобы она уговорила сына подать заявление о выходе из состава редколлегии “Юности”. С Преображенским Зинаида Ермолаевна была знакома давно, с военной поры, и сказала прямо, что они обойдутся в этом деле без нее.
Вернувшись в Москву, Евтушенко сказал матери, что его текст при публикации исказили, что он попросил, чтобы ему из-за границы вернули рукопись “Автобиографии”. Получив рукопись, он отнес ее помощнику Хрущёва (приложив свое письмо на имя Никиты Сергеевича), дабы правитель смог сам во всем разобраться. Через несколько дней Хрущёв при случае сказал Евтушенко:
— А я, собственно, не знаю, Евгений Александрович, что тут такого особенного.
Но было поздно, процесс уже пошел.
Март выдался тяжелейшим. Евтушенко честили на все корки. Травлей занимались, помимо прочих, некоторые из его недавних друзей. Домашний телефон не умолкал, звонили все, в основном — сочувствующие. Евтушенко переселился в новую квартиру на Амбулаторном переулке и несколько недель не выходил из дому. Мать носила ему еду. Он обитал на шестом этаже, и в первый свой приход к нему она обнаружила, что вся лестница с первого этажа до шестого забита людьми.
— Что вы тут делаете?
— Охраняем Евтушенко.
Много было иногородних. Опасались, что, бесперебойно клеймимого во всех газетах предателем, его неминуемо арестуют.
В начале апреля собирается пленум Союза писателей РСФСР. Он бурлит. Бичуют чохом виднейших авторов журнала “Юность”. Аксёновский роман “Звездный билет” порождает негативный термин “звездные мальчики”, относящийся к этим авторам.
3 апреля в “Правде” напечатана статья Василия Аксёнова “Ответственность”, которую лучше было бы назвать “Допекли”. Блестящий автор пластичен, прекрасно владеет необходимой моменту стилистикой. Это похоже на тонкую пародию покаяния.
“Наше слово — оружие в нашей борьбе, каждое слово — как патрон. Легкомыслие для писателя просто-напросто аморально… На пленуме прозвучала суровая критика неправильного поведения и легкомыслия, проявленного Е. Евтушенко, А. Вознесенским и мной. Я считаю, что критика была правильной… Но еще легкомысленней было бы думать, что сейчас можно ограничиться одним признанием своих ошибок. Это было бы и не по-коммунистически и не по-писательски. Я никогда не забуду обращенных ко мне во время кремлевской встречи суровых, но вместе с тем добрых слов Никиты Сергеевича и его совета: “Работайте! Покажите своим трудом, чего вы стоите!””.
Накануне создания этого перла прозы Аксёнов, вечером после утреннего мероприятия в Свердловском зале Кремля, сказал:
— Ты что, не понимаешь, что наше правительство — это банда, готовая на все?
Опасные вещи происходили в жанре буффонады, абсурда, анекдота, самопародирования. “Звездных мальчиков” полоскали во всех идеологических прачечных СССР.
Евтушенко пишет 5 апреля, сбежав в Коктебель:
Смеялись люди за стеной,
а я глядел на эту стену
с душой, как с девочкой больной
в руках, пустевших постепенно.
<…>
Смеялись люди за стеной,
себя вином подогревали,
и обо мне с моей больной,
смеясь, и не подозревали.
Подозревали. Но процесс пошел.
Процесс пошел, как водится, по всей стране. Первым делом поддакнул Москве — Ленинград. В молодежной газете “Смена” пара местных поэтов отметилась статьей “Известность — достойным” (9 апреля).
“…всегда следует помнить, что десять статей, написанных, скажем, о Евтушенко, это не просто десять статей. Это одна статья об одном поэте и девять ненаписанных о других, не менее достойных внимания и критического анализа…”
Очень скоро известность придет к одному из питерских поэтов, да не к той парочке.
В СССР был один по праву самый прославленный на весь мир человек. Юрий Гагарин. 12 апреля, в День космонавтики, он воскликнул, имея в виду евтушенковский поступок с “Автобиографией”: “Позор! Непростительная безответственность!” Немного погодя ему написали текст, он зачитал (на Всесоюзном совещании молодых писателей, 7 мая):
“…в своей недоброй памяти “Автобиографии” Евгений Евтушенко хвастается тем, что он, дескать, ничего не знает об электричестве. Нашел чем хвастаться! С каких это пор невежество порою возводится в степень некой добродетели!”
Евтушенко был сражен. Они с Гагариным быстро, на ходу подружились еще на Кубе, встречались в Хельсинки, на Всемирном фестивале молодежи. Это были люди одного поколения (Гагарин на пару лет младше), фигуры нового человеческого набора, по ним судили и у нас, и на Западе о том, что происходит в СССР. Через год, в День космонавтики, Гагарин пригласил Евтушенко в Звездный городок — выступить в сборном концерте, однако некий суровый генерал грозно вопросил:
— Кто пригласил Евтушенку?
Гагарин ответил:
— Я.
— По какому праву?
— Как командир отряда космонавтов.
— Ты хозяин в космосе, а не на земле.
Слова поэту не дали, и он в умопомрачении погнал на своем заезженном “москвиче” сквозь дождь и ветер с бешеной скоростью, Гагарин метнулся за ним, не догнал, а Евтушенко достиг Дома литераторов, где его и отыскали посланцы Гагарина из Звездного, напуганные стремительным отъездом поэта. Они нашли его — в слезах и со стаканом водки в руке.
Это будет через год, а пока что по Москве поползли темные слухи, распространяясь на всю страну. “Голос Америки” сообщил о самоубийстве поэта. Участковый милиционер просит Евтушенко показаться на балконе своего дома, когда под ним собирается несметная толпа после информации “Голоса Америки”, — пришлось выходить несколько раз.
12 апреля, в тот же (1963) День космонавтики, Корней Чуковский записывает в дневнике:
“Все разговоры о литературе страшны: вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Добычина, Маяковского, Мирского, Марину Цветаеву, Бенедикта Лившица, — замучившая Белинкова, и т.д. и т.д., очень легко может довести Евтушенко до самоубийства…”
Можно сказать: список Чуковского. Точная оценка евтушенковского места в литературной иерархии на тот час исторического времени.
И он был не один, кто так думал. Из письма знаменитой пианистки М. Юдиной к Чуковскому (Москва, 19.06.1963):
“О Евтушенко: как было бы хорошо, если бы Вы приблизили его к себе, именно Вы. Мне кажется, он сильно нуждается в опоре и поддержке — духовной… Я помчалась к нему — это было полтора месяца тому назад; случилось так, что именно в сей день и час он уезжал в Архангельск; он восклицал, что чрезвычайно рад мне, однако встреча была молниеносная; но я себе ничего не приписываю; (я знаю его давно, проведя с ним — было много народу — почти целый день у дорогого Бориса Леонидовича 4 года назад!), я сказала его матери (в поисках адреса), что “хочу сказать ему доброе слово”, но, возможно, не сумела сего; не знаю — где он сейчас, но пока я отклика не имею; простите меня, м.б. я вмешиваюсь тоже не в свое дело… Но он меня волнует, тревожит, его душа, его судьба… Не оставляйте его, дорогой Корней Иванович!”
В Архангельск Евтушенко уезжал на пару с Юрием Казаковым. Они были близки с литинститутских времен, Казаков по праву входил в могучую кучку их компании. Он был лириком, пишущим прозу. Он был парень с Арбата, из коммуналки, в предках — смоленские мужики, закончил по щедрости отпущенных ему свыше даров Гнесинку — по классу виолончели, смычковой музыке предавался лишь на предмет заработка где-нибудь в точках культуры и отдыха, рукой его водила другая воля. У него было две слабости — выпивал и заикался. На это были противоупоры — он был трудягой и молчуном. Охота и рыбалка, природа и русская провинция наполняли эту одинокую жизнь глубоким смыслом, побуждая к творчеству уединенному, вне стай и всеобщих страстей. Евтушенко он нарек “моим гениальным другом”, без всякой иронии. На титуле своей скромно изданной книжки 61-го года “По дороге домой” он начертал с юморком: “Евгению Евтушенко — поэту, красавцу, счастливому обладателю квартиры, жены и машины от человека, всего этого лишенного, с любовью и завистью. Ю. Казаков, 18 февр. 1962”. Прислониться к такому человеку в минуту жизни трудную было спасением.
С Севера Евтушенко привез большой цикл действительно новых стихов. Все они пронизаны одним вопросом:
Какая чёртовая сила,
какая чёртовая страсть
меня несла и возносила,
и не давала мне упасть?
В юдинском архиве сохранился черновик пространного письма к Евтушенко от 1 мая 1963 года:
“Дорогой Евгений Александрович!
Я последнее время много о Вас думаю. Сейчас ведь многие о Вас говорят, пишут, волнуются, спорят, ненавидят или обожают. И я в том числе. Но я человек старый, многое видевший, имеющий некие воззрения на Божий мир и на человеческие пути.
Это не значит, разумеется, что я претендую на обладание некой истиной. Единственная данная нам бесспорная истина — это любовь — “и люди те, кого любить должны мы” (я чуточку видоизменяю слова Хлебникова из “Слово об Эль”) и самый верный метод поисков — это сознание Божьего водительства каждым из нас.
Самое главное: в Вас есть масштаб, он и определяет Ваше избранничество.
Я познакомилась с Вами — как Вы помните — у Па…”
Слово оборвано: имелся в виду Пастернак, у которого Юдина познакомилась с Евтушенко 3 мая 1959 года.
Чуковский — Юдиной, 28.06.1963:
“Я всегда глубоко уважал Евтушенко — но по своей застенчивости — до сих пор не познакомился с ним… Я всегда робел перед большими поэтами: хотя Блок был очень снисходителен ко мне — особенно в последнее время, — в разговоре с ним я становился косноязычен и глуп. С Пастернаком было то же самое. На днях был у меня Солженицын — я еле мог выговорить слово от волнения. При жизни Толстого меня дважды звали в Ясную Поляну: ему говорили обо мне Леонид Андреев и Короленко — я поехал, но не доехал — от той же проклятой застенчивости.”
Нет, недаром женщины, самых разных возрастов, сопутствовали ему, опекали, рвались взять под крыло. “Смеялись люди за стеной…” он посвятил Е. Ласкиной, бывшей жене Симонова, матери его сына Алеши. Она ведала стихами в журнале “Москва”, у нее в доме на кухне собиралась молодежь, непутевая, беспорточная, исходящая стихами. Нет, недаром. Женщины недрами чувствовали: он — свой. Он чувствовал их. С Севера привез стихотворение “Олёнины ноги”. О бабушке Олёне. Вариация на тему песни “Мыла Марусенька белые ноги”, однако ноги его героини ослабели, он утешает ее и себя, поскольку они, собственно говоря, уже одно целое, по-мальчишески хорохорится:
Не привык я горбиться —
гордость уберёг.
И меня
горести
не собьют с ног.
Сдюжу несклоненно
в любые бои…
У меня,
Олёна,
ноги твои!
Осталось полшага до Нюшки из “Братской ГЭС”. Но покуда происходит нечто иное, отчасти инерционное, отчасти неожиданное.
10 мая первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов на всесоюзном совещании молодых писателей произносит речь.
“Во всяком поколенье есть пена. Она присутствовала и в молодой литературе. Особенно в творчестве Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы…”
Хорошенькое дело: Окуджава — участник войны — пристегнут к прочей молодой пене. Одновременно мусолится тема “отцов и детей”. Ее поднимают литераторы — официальные лица дезавуируют: у нас все в порядке, проблемы нет.
В рядах обличителей образовалась каша из самых несопоставимых имен и величин.
Александр Твардовский уже печатал Евтушенко у себя в журнале. В 55-м году он дал евтушенковские стихи довольно щедро — в трех номерах: в 7-м, 10-м, 12-м. На известном фотоснимке с Фростом Твардовский заметно недоволен. У него свой счет к “звездным мальчикам”. 12 мая он высказывается в “Правде”:
“Буржуазная печать проявляет явную невзыскательность к глубине содержания и художественному качеству стихов и наших “детей”, как, например, Евтушенко и Вознесенский. <…> У поэта, говорил, помнится, Александр Блок, должна быть судьба, а не карьера.”
Блок не был идеалом поэта в глазах Твардовского, и почему именно это имя — как противовес “детям” и знак качества — употребил народный поэт, остается загадкой.
В знойно-июльской Москве происходит великий праздник. Московский кинофестиваль. Тут, правда, своя свалка, только уровень повыше будет. Федерико Феллини привез фильм “8 1/2”, нормальные люди в жюри во главе с Григорием Чухраем — за то, чтобы Главный приз дать этой ленте, но наверху, то бишь на Старой площади и в ее окрестностях, возражают и угрожают, член жюри Стэнли Крамер уже в сердцах пакует чемодан, индус Сатьяджит Рей возмущен:
— Я никогда не пришлю своего фильма на Московский фестиваль. Если он окажется лучше других, скажут, что он непонятен народу...
Рей решил последовать за Крамером. За ним — Жан Маре, японец Кейхико Усихара и египтянин Мухаммед Керим. Но дело уладилось, победило Кино.
Евтушенко знакомится с Феллини. Который позже, когда Евтушенко обратится к нему с письмом-просьбой поговорить о феллиниевой книге “Делать фильм”, скажет:
“Говорю тебе чистую правду: всегда, с самого начала, мне казалось, что мы с тобой друзья со школьной скамьи. Я почувствовал это, увидев тебя впервые, когда в Москве мне вручали приз за “8 1/2”. Нас кто-то представил друг другу, и вокруг сгрудились журналисты и фоторепортеры: все ждали каких-то публичных заявлений, переводчики смотрели нам в рот, но мы не знали, что бы такое сказать исторически важное, веское, кроме того, пожалуй, что мы просто симпатичны друг другу”.
В августе-сентябре Евтушенко посетил Зиму, махнул в Братск, провел несколько выступлений. На Ангаре, по пути из Иркутска в Братск, ветром принесло опять-таки песню:
Эх, солдат на фоне бочкотары,
я такой же — только без гитары…
Через реки, горы и моря
я бреду и руки простираю
и, уже охрипший, повторяю:
“Граждане, послушайте меня…”
Бочкотара? Аксёнов? “Затоваренная бочкотара”, веселая вещь. Через пару месяцев он напишет и посвятит Аксёнову “Два города”:
Я, как поезд,
что мечется столько уже лет
между городом Да
и городом Нет.
Аксёнов считал, что 63-й — год их разброса, расшвыривания друг от друга, и, может быть, Евтушенко чувствовал это не менее остро.
Он понимал:
Пришли иные времена.
Взошли иные имена.
Писано 10 октября 63-го. Через тринадцать лет Александр Кушнер из Питера отзовется, как эхо:
Времена не выбирают.
В них живут и умирают.
Оба двустишия станут пословицами.
Туда же, в родной язык, вошел и этот дистих, рожденный той же осенью 63-го:
Как ни крутите, ни вертите,
но существует Нефертити.
Нет, ему положительно впрок невыносимые передряги. Ведь в те же осенние дни появилось и “Любимая, спи…”. Галя была рядом.
Тогда же он начал строить “Братскую ГЭС”.
Через много лет он судит поэму, говоря его словом, самобезжалостно: ““Братская ГЭС” не стала серьезным философским обобщением исторических фактов, но зато осталась историческим фактом сама — памятником несбывшихся надежд шестидесятников.
А ее главы “Казнь Стеньки Разина”, “Ярмарка в Симбирске”, “Диспетчер света”, “Нюшка” остаются моими личными, не превзойденными мною самим вершинами.
Поэму в четыре с половиной тысячи строк я написал поразительно быстро — начал в сентябре 1963-го, закончил в апреле 1964-го”.
Смеляков стал редактором поэмы. Его на это дело подрядил ЦК КПСС.
“Редактура происходила в атмосфере сплошного смеляковского мата. Предлагая мне новые поправки, сокращения, вырезания, Смеляков бесился, злился не только на меня, но и на самого себя. И на весь свет Божий. Если бы не моя любовь к Смелякову, если бы не годы, проведенные им в лагерях, я бы, наверное, поссорился с ним. Кроме того, я не сразу, но постепенно начал догадываться, что Смеляков просто служит мне передатчиком чьих-то других замечаний. Однажды он вдруг потребовал, чтобы я полностью снял главу “Нюшка”.
— Нет, — на этот раз твердо сказал я. Без этой главы поэмы нет.
Тогда он закричал на меня. Затопал ногами:
— Но с этой главой они твою поэму не напечатают! Никогда не напечатают! Ты сам не понимаешь, что ты в ней написал. Это же образ России! Обманутой, всю жизнь унижаемой России, да еще с чужим дитем! Это же страшно читать, какую картину нашей жизни ты разворачиваешь в своей “Нюшке”: “Телефоны везде, телефоны. И гробы, и гробы, и гробы”. Слушай, у меня вся юность прошла в лагерях. Если ты будешь продолжать писать так, ты тоже можешь в конце концов оказаться за решеткой. Пусть хоть у тебя будет то, что недополучил я в юности. Я хочу, чтобы хоть ты был счастлив, чтобы ты ездил по своим дурацким заграницам и пил свое любимое шампанское…
Он судорожно схватил бутылку и выпил прямо из горла. В его бешеных глазах были слезы.
— Нет, Ярослав Васильевич… — сказал я. — “Нюшку” я не сниму.
После нашего разговора о “Нюшке” Смеляков поехал в ЦК, потом позвонил мне — уже с дачи.
— Приезжай, но только с поллитрой. С тебя причитается. Отстоял я твою "Нюшку". Поэма идет в набор.
Я приехал, и мы зверски напились”.
В Москве на вечерах поэзии он читает монолог Стеньки Разина из пишущейся “Братской ГЭС”, где сформулировано его отношение ко всему, что происходило с ним в кончающемся 1963 году.
Стенька, Стенька,
ты как ветка,
потерявшая листву.
Как хотел в Москву ты въехать!
Вот и въехал ты в Москву…
14 декабря он триумфально участвует в вечере поэзии, прошедшем в зале Консерватории имени Чайковского, куда народ ломился свыше нормы, сдерживаемый милицией. На празднование Нового года он зван с женой в Кремль, Хрущёв держится отцом.
“Хрущёв позвонил как-то ночью и пригласил на новогодний банкет в Кремль: “Мы там обнимемся, и от тебя отстанут”. На кремлевском вечере он прилично выпил: “Я вот думаю часто: как раз и навсегда избавиться от бюрократии? Столько к партии прилипло карьеристов, и я их всех ненавижу. У меня есть идея, не знаю, как к ней отнесутся Политбюро и мои товарищи. Может, отменить Коммунистическую партию и просто объявить весь наш народ народом коммунистов? А теперь я хочу услышать мою любимую песню “Хотят ли русские войны”.
Это была прелюдия к нашему объятию. И действительно, ко мне сразу же подкрался его советник: “Будьте готовы, сейчас к вам подойдут”. Хрущёв подошел и обнял: “Давай пройдемся, чтобы они видели, чтобы тебя не трогали...” Едва отошел, подбежали Брежнев, Ильичёв, Косыгин. Юра Гагарин шепотом говорит: “Надо выпить”. Тихо принесли водочку, тихо налили, тихо опрокинули...”
Что тут, собственно, нового? Феофан Прокопович превозносит Петра Великого, Ломоносов поет Елисавету Петровну, Державин — Фелицу, Николай I рецензирует Пушкина, Ленин строго хвалит Демьяна, Сталин звонит Пастернаку. Все это было, было, было. Никакого эксклюзива в паре Хрущёв — Евтушенко нет.
Лютый друг художественной интеллигенции Ильичёв о евтушенковских триумфах оповещает коллег по ЦК, его “Записка” от 3 марта 1964 года с перечислением названий и цитированием крамолы рассматривается на заседании Президиума ЦК КПСС 12 марта.
С 18 февраля по 14 марта прошел периферийный “черный” спектакль суда над Бродским. Это было обезьянничание: партийно-гэбешному Ленинграду понадобился свой антигерой. Работали топором, провинциально. Эхо оказалось глобальным. “Рыжему” сделали карьеру. Свой камень в ее фундамент непредумышленно вложил Евтушенко, сам того не ведая. С него началось.
Но какова амплитуда уровней: Президиум ЦК КПСС — и районный суд деградирующего города. Это был промежуточной результат. Подлинный финал этой истории состоялся в октябре 1964 года: сняли Хрущёва.
Свидетельство о публикации №113080104471