Смерть приговаривает к любви

Не вестник, не осмотическим средостением срезанное ослепление,
один (количественное определение) коршун, надламывая (падение)
черепицу света, сопровождает (серпом жажду вслед стиснувшим)
колесницу Гелиоса, держась обугленной в воске ступицы.
Ка коршуна безупречно, как папирус света, а его Ба опасней завета бритвы.
Пчелы пересохли до хруста и весы благосклонны к душам.
На дно опыленной ладони уходит твое лицо, лишь по линиям искрится облако.
Имевшим отношение к жизни. Тронутая
рукавом, тушь расточается по капиллярам бумаги:
«Смерть приговаривает к любви». Мёд просачивается в прах, лён вьёт стебель
в простор глазницы и холстину на лицо книги. «Мало кто избежал этой участи» —
фрагмент так же вписывается в другой, как «другой»
в первородство фразы, не находящей завершения ни в единой части.
Значение не имеет отношения к знаку.
По влажным зубам (стиснувшим гальку)
провести языком, угадывая, откуда на рисунке ручей,
как стекает излом, пресуществляя смрад тлеющей ветоши в жёлтый огонь,
предстоящий Ка полого коршуна, плывущего у плавника Бодхисатвы.
Шелест переопределения. Рдеет гроздь винограда, под рукою кора.
К лёссовым спускам, Анна, исключена река, а в ней алая терпеливая рыба.
Чьи размеры превосходят ряды натуральных чисел и смысл «длины».
Сознание N остановилось на том, как само оно (ком блистающей чешуи),
связуя единства, обретает признаки, затем условия кокона: но, по петлям
мелькания разматываемое слюной, сознание торжествующе пропадает из,
как и сам взгляд, как тотчас вместо него — вокзал, водокачка, и от неё
к нам тропа в лопухах мимо штабелей шпал, в репьях выше среднего роста.
Да, парус сосредоточенного морехода, исследующего побережье
с той стороны залива, — ты ли Одиссей в царстве мёртвых?
Ничто не меняет места, даже звезда, к которой ни дела, ни времени,
ни расположения симметрий, отражающих отражение.
Если закрыть глаза, эту местность можно помыслить как столп огня в полдень
(но если растянуть еще несколько прядей словесного вещества —
катастрофа примет совершенные формы собственного превращения).
 
Я вглядываюсь ни во что (не сразу, зрачок в итоге должен привыкнуть)
и прекращаю произносить слова, которым научен родом занятий
и обстоятельствами собственного рождения, сведя трату к легато
брезжащей ртутью ретенции в отвлеченной взаимности между вещами
(в нежных инвенциях памяти... вот, лист в январе подо льдом, скоропись
пересечений, следы обуви, осколки стекла, бинт в крови, билеты в кино).
Иногда луна, антрацитовый горизонт листвы, тоничность белых ступеней, —
я помню то, что ныне вне всякой причины и никому не причиняет вреда —
наши рты: «Мы ничьи». Мы были буквами (буква — это бесконечный процесс),
никогда не покидавшими буквенного, всегда до ледяного тла дома.
Как не помнить! Летом вовсе светло к ночи;
летает златое солнце так ярко,
что необеспеченным глазом видно — в том числе то, что каждой звезде
предназначена птица. Каждая птица занимает место между землей и небом
в том месте, где мерцает плазма зрения, в которой одновременно
видишь звезду и птицу, — как стебель в пустой глазнице или вдох
в прекрасной скважине sema наваждением неперечтенных чисел:
беги, возлюбленный, будь как месяц в воде проточной — будь мной или галькой
во рту — прикосновением направленья
не сказать, где             прожил вот эту жизнь,
не              вымолвить                «далекое в близком».
2012***
Аркадий Трофимович Драгомощенко (3 февраля 1946, Потсдам — 12 сентября 2012, Санкт-Петербург) — поэт, прозаик, переводчик.


Рецензии