Letalis

В порядке вещей аплодисменты топчутся по загривку. Останавливать – взглядом, провожать – невниманием. Не даться слабости предчувствия. Вода сознания журчит себе мимо камней паранойи и раздражительной усталости. Стакан с ядом ходит по кругу, обегает любопытные губы. Губы, открывшиеся дыханию и открывшие тайну своей живости. Воскрешенный траур, пустые глазницы, доверчивая шея, стародавний звук пересечения мостовой и движущегося вещества.
Тонны пены застилают глаза, забивают глаза, и нос, и уши, щекочут глотку, оглушают перепонки, выдавливают красные слезы, блокируют любую попытку дыхания. Милосердия нет и это ужасает, ибо рука – милосердна. Твое милосердие рождено глупым доверием и, по сути, никому не нужно. Глаза, множество чужих глаз пытаются повернуть меня к себе и беспечно допить, избавляя меня от воли, стягивая глотку платком с вензелем неизвестных мне букв. Где-то вдали стоит принаряженная жизнь, а в руках ее абитур. Ухмыляясь, кинет она его на крышку, сверху примешает земли и выплеснет последний не мой глоток из моего стакана. Пересветы будущего вовсе не Осляби, сплелись где-то там под кружевом моста, недостижимого до времени и поры. В недалекий час измятая перчатка будет лежать у ног или на земле, как вызов или как отжитое.
Балерина вертится, танец – вместе с ней, фуэте не обмануть, горбатый ювелир подводит последнюю черту на изрядной изысканности последней подписи, писанной золотом обручального кольца.
Как же жжет несказанное слово! Как мучит забывчивость и неразборчивость почерка, которым пишет подсознание. Туман моей души струится вверх дымом сигареты туберкулезника. В груди больного – погибший, кряжистый и темный лес, в глазах – разноцветы витражей. Вечная Франция для одних только высохших, дрожащих синюшными венами, рук. Я удивляюсь, глядя на кошачью улыбку твоей радостной открытости. Выкован ли нож для нее, не готовы ли руки пырнуть? Пырни тогда в ответ или не дожидаясь: таких надо убивать. Дартс мыслей полит родниковой влагой болезненно сочащейся из-под повязки крови.
Криста засыпает на неизданных дневниках. Ветер и солнце. Поклянись на своих, с болью сорванных, бинтах.
Прислушайся, пока ты еще не солидарна Ван Гогу. Урфин Джюс ломает каблуки и пересчитывает кирпичную кладку. Все не так уж важно, пока стационарно. Стоит приподняться и отойти, пусть бы и на 425 км плутания и темноты, нити начинают разматываться, клубок привязанности хочет стать ужином, катясь по сумрачным поселкам, нитки режут кожу, перетягивают горло. Что дальше?
А дальше – свет и пение, создавшее его. Название этому придумано, но не теми, кому нужны слова, стало быть, тайно и неизвестно до поры и до времени, до стука рагнарековского колокола, бубна, вольфрама. Мы властны над часами, но нет наших полномочий быть выше того, к чему часы призваны.
Лицо проваливается, утягиваемое тяжестью подглазничной пресыщенности. Практическое руководство по самопрепарированию – перед вами, читается между сбивчивых строк.
Я неуклонно уклончива. Алаверды к танцам в пятнистых снах.
Безвыходная крикоподобная злость, слабые, расслаивающиеся руки, горло, ищущее своей виселицы… Глоткой хлещущее бешенство. Тупое спокойствие.
Не мусори. Руки – ветви деревьев, вскрывает их топор, сочится дышащий сок, истекает болью и рушит в последней пытке дома, заботливо построенные когда-то.
Я – исхоженный газон, с напрасно выставленной запрещающей табличкой. Все же всё лучше знают. В очереди больше нет мест, пустые загоны в утреннем солнце…
Я разбиваю младенцев о камни. Я ветхий, готовый жить, индуистский божок. Я вижу цветок и – улыбаюсь. Я поднимаю полы монашеских тканей и стремлюсь к именитой безыменности гор и рек.
Утишение.


Рецензии