Пиры

Верлибр и Макдоналдс

Если хочется есть
побольше и подешевле,
перво-наперво надо
зайти в ближайший «Макдоналдс».

Это так просто, –
бигмаки, картошка, кола.
Это и дёшево,
и достаточно сытно.

В этом смысле
верлибр как форма стиха
напоминает
общедоступный «Макдоналдс».

Он очень дёшев и прост,
он везде одинаков,
он стандартен
в Африке и Европе,
в Америке и России, –
он поистине универсален,
интернационален.

А сочинители верлибров
так же не знают меры,
как пожиратели гамбургеров,
и оттого их опусы
безразмерно тучны
и удручающе одинаковы.

Самовар

Иван Иваныч, самовар,
пузатый витязь в медных латах,
могучий стан, горячий пар –
почто не во главе стола ты?

От века в нашей стороне
с тобою пили и едали –
недаром на твоей броне
теснятся оттиски медалей.

Иван Иваныч, светлый царь
витрины тульского музея!
Здесь гости добрые, как встарь,
с восторгом на тебя глазеют,

но им неведом тонкий дух
черносмородиновых листьев,
и не улавливает слух
на пир сзывающего свиста…

Вернись, былинный богатырь,
воспетый Вяземским и Хармсом,
ведь пол-Европы и Сибирь
твоё наследственное царство!

И славься за столом простым
владыкою блинов и чая,
Отечества смолистый дым
с водою ключевой венчая!

Ужин у императора

Машина времени… я вижу сон,
что молод я, и по уши влюблён
во фрейлину самой императрицы…
И в этом прошлом я – приват-доцент,
естественник, вчера ещё студент,
мусоливший линнеевы страницы,
и не народник, и не нигилист,
а губошлёп-романтик. Сердцем чист,
и увлечён, конечно, и наивен.
С любимой я. За окнами метель,
а на её губах – стихов апрель.
Я слушаю, и в ласковом приливе
расслабленно мечтаю. Вдруг – шаги,
открылась дверь… Господь, убереги!
Величественный образ Государя,
суровый взгляд и бакенов разлёт,
его шинели алый отворот, –
и я дрожу, в комическом кошмаре
бежать пытаясь… Поздно, не уйдёшь!
А он взглянул и вымолвил – «Хорош!»
(Так в будущем он скажет Рысакову),
и в анфиладе скрылся. Я – скорей!
Панически мечусь среди дверей,
а милая исчезла из алькова…
А я по лестнице! Пока, пока, пока!
И вдруг – за лацкан твёрдая рука
меня хватает… Ну, кому я нужен?
И слышу – «Сударь, поумерьте прыть.
Вам надлежит сегодня же прибыть
к Его Величеству на званый ужин.
Извольте сочинить приличный тост.
О чём? Да что угодно, был бы прост
и всем понятен – хоть за избавленье
отчизны от инфляции лихой.
И помните – лишь прозвучит второй
заздравный тост – тогда без промедленья
вы скажете. Да не забудьте фрак
надеть». И вот, стою я, как дурак,
в каком-то облаченье похоронном,
тасую в голове за тостом тост.
Не сесть бы, позабыв про фрачный хвост,
не получить бы по носу пластроном…
Огромный зал, мундиры, ордена,
великолепье платьев. Тишина.
В одеждах златотканых камергеры
застыли в ожидании. Паркет,
сияя, отразил хрустальный свет.
Сподобил же Господь в такие сферы
попасть! А я, как буйвол под седлом,
всё думаю и думаю о том,
что буду говорить – а в горле сухо,
на сердце тяжело. Гляжу в тоске
вокруг – и вижу, в сером сюртуке
стоит задумавшийся Пьер Безухов…
Конечно, я узнал Бондарчука,
хоть был он в гриме… Словно облака,
поплыл мой сон, и пёстрыми клочками
рассыпался, как ветхий позумент
из лавки древностей… Сырой брезент
палатки задрожал перед глазами,
и ветром сотрясаемый каркас
натужно заскрипел, и мой рассказ
закончился – на острове Котельном –
сто тридцать лет спустя… Какой сюрприз!
С таких высот бесцеремонно – вниз,
на мокрый уголь, пахнущий котельной…
Пейзаж был по-арктически суров,
и падал сон кристалликами слов.

* * *

Не веди меня на пиршества,
на поклон медам грядущим,
не зови хмельными виршами
развлекать гостей жующих;
между символом и сущим
пустословие сотри,
чтобы пели в райских кущах
алконосты – до зари,

до пожара, где расплавится
звёздно-снежное цунами,
и сгорит кометы палица,
занесённая над нами,
и укроет пеленами
долгожданная роса,
и родными именами
отзовутся голоса.

Это главное, а прочее
пусть гурманы допивают,
золотые многоточия
запекая в караваи...
До последнего трамвая
пять минут и пять шагов,
да зарница грозовая
у блаженных берегов.

Теорема выбора

Сергею Шоргину

Из бесконечно малых величин
мы выбираем золотинку-сказку,
среди случайных и пустых личин –
Венеции лазоревую маску;
от радости пускаемся вприпляску,
о эврика, – восторженно кричим,
нисколько не пугаясь за огласку
обыденных желаний и причин.

О чём сегодня музыка играла –
спроси, и не получишь ты ответ.
Завечерело, светит вполнакала
фонарь, и как всегда, исхода нет.
Давай откроем тёмный кабинет,
протрём сухую пустоту бокала,
и будут с нами свечи и кларет,
скрипичный ключ и струны интеграла.

Мы выбрали, – и это навсегда, –
свободное и нищее начало,
и нам оно – трезвее, чем вода,
и крепче волноломов у причала;
и если о несбыточном мечтала
душа – на вешнем поле борозда
напоена дождём, и прозвучала
молитва, и умчались поезда.

Куда они? Вопросом арестанта
мы выбрали очередной этап,
введение, главу, отчёт по гранту,
блестящий вывод и бредовый ляп.
Швартовы отданы, отъехал трап,
прогнулась штанга на груди атланта, –
судьба уже не выпустит из лап
в работу погружённого педанта.
Научные труды – культурный слой,
и в нём – цепочка рифмы золотой.

Вакхическое

Плесень запятнала хлеб,
облепила ширпотреб,
а у печки не осталось прежней тяги.
Комковатые блины
той же плесенью больны,
и крошатся, как архивные бумаги.

На полях царит бардак,
шелухой словесный брак
засыпает не проросшую пшеницу.
Вот бы всё перепахать,
проложить по топи гать,
да заклеить надоевшую страницу,

чтобы с нового листа,
небелёного холста
посмеяться над мудрейшими из мудрых!
Им, не знающим вина,
незнакома сторона,
та, где солнышко расчёсывает кудри,

та, где мёд и молоко,
где просторно и легко,
где траву слезинки радуг оросили...
Там – любить, а не рыдать,
не хранить, но открывать
древней плесенью покрытые бутыли!

* * *

Английский клуб. Печальный Чаадаев
уже не пьёт ни пунша, ни клико.
Когда в соседях видишь негодяев,
остаться благодушным нелегко.
Приходится дышать со всеми вместе,
аккумулируя чужую боль,
и отголоском прогрессивной вести
сгорает иноземный алкоголь
в мозгу, давно исследованном свыше,
официально взятом в «жёлтый дом»,
в груди, что так стенокардийно дышит
над каждым допетровским кирпичом,
что не тогда, не так, не там уложен,
и может дать лишь горестный урок
для человечества… Помилуй, Боже,
за европейский взгляд и русский рок.

Тем временем сквозь ночь и Бологое
пыхтящий поезд мчится из Москвы.
Исполнено решение благое,
и шпалы от Неглинной до Невы
уже воспеть готовится Некрасов,
оплакивая кости мужиков...
Шпангоуты петровского баркаса
напряжены, как рёбра бурлаков…
Здесь тиранию видят в каждом шаге,
чахоточно рыдая и смеясь,
и путь не гладок даже на бумаге,
а впереди всё непролазней грязь…

Из нашего прекрасного далёка,
как память о любви, они милы
и дороги. Приглажена жестокость,
глупейший сор повыметен в углы,
культурный слой промыт, рассортирован,
и с этикеткой каждый экспонат
лежит цветком в гербарии былого,
давно утратив прежний аромат.
Профессора авторитетно скажут,
кто прогрессивен был, кто – ретроград,
и мы, не различая тушь и сажу,
кладём в копировальный аппарат
листы иллюзий, палимпсесты мнений,
перемешав натуру, дух и быт…
А родины необъяснимый гений
всё так же и ликует, и скорбит.

Антракт

Из Петербурга едучи в Москву,
остановиться в пыльном городишке,
в гостинице из белых кирпичей,
таких провинциально-силикатных,
и в блинную пойти, чей антураж
вдруг ненавязчиво напомнит юность, –
семидесятые, Тарковский, Джо Дассен –
случайны сочетания примет.

И это всё покажется антрактом,
когда теснится очередь в буфет,
откуда стойко пахнет общепитом...
Но почему так дороги они,
воспоминанья собственных незнаний,
задуманных трудов и давних дней,
в которых похоронены слова,
когда-то обжигавшие до слёз?

И музыка звучит внезапным ливнем,
и кто-то прокричал – спеши, твой выход,
и на губах сгорает монолог,
всё оживает, рифмы и цезуры
друг друга ищут, и сухая речь
взрывается тюльпанными огнями,
и спешно завершается антракт...

Пятый угол

Меня загнали в пятый угол
потомки обров и дулебов;
горелый пух вороньих пугал
в моё прокуренное небо
летит, и опадают шкурки
повылинявших облаков
на молодящихся придурков
и вечно юных дураков.

А небеса чреваты прошлым,
наполовину позабытым,
при том, что будущее в крошки
толпой бездельников разбито…
Остановившись на минуту,
я чувствую – молчат часы,
и память вековечной смуты
сквозит предчувствием грозы.

Движенья нет. Мудрец брадатый
забрался на колонну храма.
Теперь он столпник. Небогата
палитра этой панорамы –
пустые постаменты статуй,
свезённых на монетный двор,
и зрелище звезды хвостатой,
вещающей войну и мор.

Империя роняет лавры,
теряет маховые перья,
жрецы богов, как динозавры,
погибли в пошлости безверья;
глухарь-поэт ещё токует,
стыдиться некого ему…
На что сменю тоску такую,
и в искупление приму?

На то, что дышит настоящим,
что льётся красным и горячим,
что не положишь в долгий ящик,
и в погребах души не спрячешь,
на сердце, тонущее в море,
на золотой среди грошей,
и чернозём на косогоре,
изрытый строфами траншей.

И этот нищий пятый угол
в пыли и горечи полыни
развёртывается упруго
путём, простёртым по пустыне,
где вечер тих и необъятен,
где ветер холоден и сух,
где слышит голос благодати
освобождающийся дух.

Лазарь

В пеленах погребальных,
в истлевшем платке на лице
шелохнулся молчальник
белой костью в железном венце...
сквозь разжатые зубы
он ловит огонь и песок,
ерихонские трубы
оглашают восток.

И сквозь боль пробужденья
услышано – встань и иди;
раскрошились каменья
меж рёбер вздохнувшей груди,
и от запада солнца
скользя по дорожной пыли,
замыкаются кольца
параллелей Земли.

И звездой над полями
в ночи простирает лучи
благодатное пламя
твоей одинокой свечи;
и росой в паутине
не уснуть, на траву не прилечь,
а дорога в пустыне
распрямилась, как меч.

Миро

Леониду Колганову

На губах синайский мёд,
корка хлеба на ладони,
а под сердцем тает лёд,
да храпят хмельные кони!
Под висками бой копыт,
и набат в грудинной клети,
и душа уже не спит
на рассвете в Назарете.

В полведра глоток судьбы
до звезды на дне колодца,
до петли и до сумы –
на колени, и клянётся
белым платом бересты,
звёздным ковшиком зенита,
да крамолой красоты
громозвучного гранита,

со струны срывая страсть
прямодушием пророка...
Только б сердцу не упасть
с высоты любви и рока!
Окна настежь, дверь с петель,
ослепительные муки,
и позёмкою – постель,
и кольцом – родные руки!

И туманятся глаза,
словно слёзы оросили
вековые образа,
воплощение России...
Это плач сосновых плах,
откровение – в отраде!
Это миро на губах
на закате в Цареграде.

Феникс и дракон

Наталье Малининой

Полночь на старинных часах
звоном одарила с лихвою,
феникс и дракон – в небесах,
искорки снежинок – на хвое.

Сливочная пенка зимы,
музыки рождественской нега,
дай нам хоть неделю взаймы
звёздами пушистого снега!

Пеленай дорогу, метель,
серебристым скерцо ликуя!
Слово, отыскавшее цель,
настигает сердце вслепую.

Феникс опереньем крыла
зажигает римские свечи,
золотым драконом легла
арка между прошлым и вечным!

Лукулл

Быть одиноким – это право
недостижимой вышины,
быть одиноким – это слава
с её обратной стороны,
быть одиноким – это полночь,
и гордый свет Селены полной,
и звёзды меркнут на пути,
и не свернуть, не обойти, –
за Солнцем путь по зодиаку
она вершит, совсем одна;
кругом покой и тишина,
и древний Хаос, море мрака,
(в её лучах ещё черней)
молчит смиренно перед ней.

Быть одиноким – это пламя,
наполнившее мой ритон,
где пляшет солнечными снами
таланта золотого звон.
Со мною поступь легионов,
гранит дорог и сталь законов,
и бронза триумфальных труб,
и мрамор мускулов и губ.
Моё богатство не исчислить,
не разменять, не разделить, –
оно, как золотая нить
нетленной и свободной мысли, –
неповторим и одинок
триумфа моего венок.

Лукулл пирует у Лукулла!
До римских цирков далеко,
не слышно городского гула,
а ночь тепла, как молоко...
Никто меня не потревожит,
но это чувство непохоже
на завоёванный покой,
и некому сказать – постой,
не уходи, не будь жестока,
любовь, не покидай, прости...
И одиноко мне в пути,
и нет свершения и срока
исканию наедине,
и лжива истина в вине!

Диалог осла и Росинанта

Мой друг, солома – сущая беда!
Ни сытости, ни вкуса – пыль, да плесень!
Конечно, говорят, рокфор полезен,
но пусть его вкушают господа.
Болотной тиной отдаёт вода,
и даже твой овёс отвратно пресен.
Боюсь, мне скоро станет не до песен,
что поутру ору я иногда.
Дороги опостылели до дрожи,
а ты мне про какой-то идеал
наивно повторяя, страхи множишь.
В копыте гвоздь я поздно увидал,
а завтра в путь, и только то поможет,
что мой хозяин сильно исхудал.

Я знаю, наша доля тяжела,
всему предел – и силам, и терпенью.
Нам не поспеть за невесомой тенью
в седой дали парящего орла.
Представь, что жажда жизни умерла,
воздвигнув крест и долгу, и творенью,
и наши годы, преданы старенью,
как та солома, выгорят дотла.
Но мы живём – слезу, а чаще хохот
приносят постоялые дворы,
где спят в одном хлеву и смерть, и похоть.
Соединив потери и дары,
когда с улыбкой, а когда со вздохом
мечта свершает нищие пиры.

Но как, мой друг, насытиться мечтой
среди убогой скудости погоста?
За этот путь я насладился вдосталь
придуманной бесплотной красотой.
Вот образ, удивительно простой,
но совершенный – благодатный остров.
Ячмень до человеческого роста
вздымается, упругий и густой.
Там зеленеют вечные оливы,
в тени их досыта едят и пьют,
везде тепло, светло и справедливо.
Там жители от радости поют,
но где дорога в этот край счастливый?
Дойдём ли, и отыщем ли приют?

Да ты поэт, мой длинноухий друг,
не чахлой славы ищущий, но права
любить и жить, не мудрствуя лукаво,
но совестью уврачевав недуг.
Суди по чести и господ, и слуг,
не забывай, что золото кроваво,
и богатеют гордые державы
на зле, что совершается вокруг.
Но мир души не уступает силе
вселенской тьмы, кромешного огня,
и времени, ведущему к могиле.
Так поспешим, подковами звеня,
найти наш остров – на последней миле,
где расседлают навсегда меня.

Конь Блед

Вдруг, безмерно, беззаконно,
безотчётно и сурово
разнесётся топот конный
и разбудит… Полвторого,
за окном темно и снежно,
под ребром лохмотья боли,
и летит душа кромешно,
словно ветер в чисто поле…
Но куда ты, конь мой бледный,
ночью судной, тенью смутной
перескакиваешь бездны
безответно, безрассудно?

Или видишь гневным оком
полыхание пожара,
или слышишь счёт порокам
на пиру у Валтасара?
Или чувствуешь родную,
отлетающую в небо,
где Сидящий одесную
ей подаст вина и хлеба?

Нет, ни то и ни другое, –
это слово на ладони,
это солнце за рекою,
где в росе играют кони,
это – стелется травою,
недосказанное пряча,
это – рвётся ретивое,
то ли плясом, то ли плачем...

Фугу

С тобой на пару, Минамото-сан,
я с радостью зайду в сию харчевню
полакомиться редкостным и древним
обедом. Ритуал исполню сам.
Последовав подсказке деликатной,
как подобает, палочки возьму,
и наши годы, вопреки всему,
поворотятся на круги, обратно
в далёкий мир, где лезвие меча
острее, чем сегодняшний васаби,
где слиток слова, словно царь во славе,
рождается, сияя и звуча.

Аккорды моря – в теплоте руки!
Вкушая ломтик сей заветной рыбы,
я думаю о лучшем, что могли бы
сказать друг другу… Наши языки
так непохожи, но владеет ими
один пронзительный и тонкий вкус!
Любовь и смерть соткали в нём союз
укором струн и нежностью сашими.
Теперь поговорим накоротке.
Что наша жизнь? Недолгое застолье
меж первым криком и последней болью,
один глоток горячего сакэ.

Но сказано – мы то, что мы едим.
Огонь цветка, и солнечная риза
на глади моря, и дыханье бриза,
несущего земли заветной дым –
все четверо стихий в одной квадриге,
и на одном ликующем пиру!
Но, если этой ночью я умру,
да не забудется стихия книги!
Поэзия – единственный ответ
векам и хаосу. Сложи мне танка,
прекрасную, как рыба-серебрянка,
а я сейчас прочту тебе сонет.

Любовью наслаждение поправ,
я отдаю с решимостью солдата
всю роскошь цвета, вкуса, аромата,
всё волшебство дурманов и отрав

за тёплое дыхание дубрав,
где плачет соловьиная соната,
за нежность уходящего заката,
и милую росу уснувших трав,

за вольность духа, за полёт созвучий,
изменчивых, как в небе облака,
мгновенных, как огонь звезды падучей!

За то, что жизнь горька и глубока,
но тает на губах счастливый случай
крупинкой хлеба, каплей молока.

Кроткое слово

Не насытят пиры и забавы,
не споёт «Лоэнгрина» немой,
паучок, заблудившийся в травах,
не отыщет дорогу домой,

и пергаментом высохнут годы
отболевших любовей и бед,
и покажутся мёртвой природой
каждый плод, каждый лист, каждый цвет,

и, заслуженный срам обеспечив,
мы вползём вереницами туш
в серпантин обескровленной речи,
в лабиринт обезбоженных душ.

Всё больней, всё дороже, всё жальче
колокольчика тающий звон,
потерявшийся солнечный зайчик
в темноте засыхающих крон,

золотые слезинки светила
на угрюмых морщинах коры –
наших лет виноград и точило,
наши песни и наши дары, –

теплота подошедшего теста,
майский мёд в золотом лепестке,
и зелёная палочка детства
в онемевшей от боли руке.

Осенний пир

Осенний пир, малиново-медовый,
неистощимое вино рябин
и клёнов… только ели, словно вдовы,
в угрюмых платьях. Солнце и рубин
калины горькой – холодеют губы,
поют воображаемые трубы,
издалека бездомно лают псы,
а по листве – смешливый скок синицы,
как росчерк на опавшую страницу.
Невидимая гиря на весы

ложится, торопя ко всходу озимь
и холодом сгущая вечера,
и опадает лепестками розы
созвучие, рождённое вчера,
и чаша опускается всё ниже,
седая мгла на паутину нижет
росу. Я не успел тебя вдохнуть,
вкусил так мало молока и мёда,
повремени, забудь про час ухода,
теки покоем, дай закончить путь.

Лесная тропка в золочёной раме,
и бабочки, летящие во тьму,
послушно откликаются дарами
не для себя, не для меня – тому,
кому идти новорождённым снегом
до талой сини, отразившей небо,
и к ландышам июня… далеко
сквозь будущее, за вином восхода,
что юностью течёт по древним водам…
Люби и помни – ясно и легко.


Примечания автора к книге "Пятый угол"

К названию первой части книги
«Пёс и мистическая комедия»
Знатоки кино и вообще, европейской
культуры ХХ века, наверное, вспомнят
фильм Бунюэля «Андалузский пёс».
Строго говоря, пёс у меня действительно
появляется – в эпиграфе к одному из
стихотворений этой части. Кроме
того, если прочесть это название
слитно, то получится «пессимистическая
комедия» – так я сначала хотел
озаглавить цикл.

К стихотворению «Прогулки с
Калигулой»
Жорж Данден – герой комедии Мольера
«Жорж Данден, или Одураченный муж»
(George Dandin ou le Mari confondu).
Выражение «Ты этого хотел, Жорж
Данден!» («Tu l’as voulu, Georges
Dandin!») – известная крылатая фраза,
означающая «сам виноват в своих
бедах».

К стихотворению «Симбирский
цирюльник»
В Симбирске, нынешнем Ульяновске,
жили многие знаменитые люди. В
тексте упоминаются Фёдор Керенский,
директор гимназии, где учился
В.И.Ульянов, а также Николай Карамзин
и Иван Гончаров.

К стихотворению «Blattella germanica»
Blattella germanica (Linnaeus, 1767) –
таракан"прусак.
КухоKнный. Нисколько не претендуя
на высокий уровень грамотности,
оставляю широко распространённое
неправильное ударение в речи
лирического героя в качестве
характеристики изрядно увядшей в
последние десятилетия интеллигенции.

К стихотворению «Усекновение языка»
МРОТ – минимальный размер оплаты
труда.
В умат. Жаргонное выражение, одно
из значений которого – вдрызг, допьяна.
Брынцаловский раствор. Длительное
время в аптеках Брынцалова продавался
так называемый дезинфицирующий
раствор – спирт крепостью 95%.

К стихотворению «Самовар»
В русской поэзии наиболее
известны два похвальных славословия
самовару: «Самовар» П.А. Вяземского
(1840) и «Иван Иваныч Самовар»
Даниила Хармса (1928). Специально
для молодого поколения напоминаю –
закипевший самовар свистит подобно
современным чайникам.

К стихотворению «Ужин у
императора»
Эти стихи – точная запись сна,
приснившегося мне в июле 2006 года
на острове Котельном. Я ничего
не стал ни убирать, ни добавлять,
только придал стихотворную форму,
сохранив характерные для сна
анахронизмы и абсурды, вроде Пьера
Безухова на ужине у Александра II.
Остров Котельный – крупнейший
из архипелага Новосибирских островов,
расположенного в Арктике между
морем Лаптевых и Восточно"Сибирским
морем.

К стихотворению «Пятый угол»
Обры и дулебы. Упоминаются в
«Повести временных лет». Обры –
это авары, а дулебы – союз
славянских племён, живший на
Волыни и покоренный аварами в VII
веке.


Стихотворения "Осенний пир" и "Феникс и дракон" опубликованы в Золотом поэтическом сборнике «Под одним небом» 2008 года, СПб: «Геликон Плюс», 2009.

Стихотворения "Фугу","Диалог осла и Росинанта", "Не веди меня на пиршества…" опубликованы в Серебряном поэтическом сборнике «Под одним небом» 2008 года, СПб: «Геликон Плюс», 2009.

Стихотворения "Конь Блед", "Антракт", "Кроткое слово" опубликованы в авторском сборнике "Избранное". Новосибирск, серия «Свеча», 2009, 64 с.

Стихотворение "Английский клуб. Печальный Чаадаев…" опубликовано в журнале «Лит-э-Лит» (Москва), 2010, № 1.

Весь цикл опубликован в авторской книге "Пятый угол" - М.: Арт-э-Лит; СПб: Реноме, 2010, 88 с.


Рецензии