Пес и мистическая комедия

Выбор собеседника

Я могу, конечно, гулять в одиночестве,
сопротивляясь умственной атрофии,
но парой слов перемолвиться хочется,
пока ещё не сошёл с тропы я.

Поэтому я ищу собеседника,
слушателя моих басен, –
пусть это будет библиотекарь седенький, –
с его брюзжанием я согласен;

я соглашусь и с юным невежеством,
я наслажусь даже сущим вздором,
лишь бы попутчик мой не смешивал
клинское пиво с крымским кагором.

Итак, перебираю внимательно
все возможные кандидатуры
мечтателей и бумагомарателей –
не найдётся ли подходящей фигуры?

Очень хотелось бы встретить Пушкина,
и поклониться ему, застеснявшись,
но его давно из села Кокушкина
увёл на прогулку профессор Синявский.

И Лермонтову не до поклонников!
Словно дервиш, опоздавший к намазу,
вижу – с ним Ираклий Андроников
беседует о любви и Кавказе.

Поднял руку, и пальцы дрогнули,
частый пульс колотится в уши…
Вряд ли я достучусь до Гоголя,
сжигающего «Мёртвые души».

Листаю века, шуршу фолиантами,
и погружаюсь во время оно,
где над богинями и атлантами
насмехаются губы Нерона.

Он ведь тоже стишки пописывал –
о пламени Трои, о буйстве кентавров,
но воля его слепа и неистова,
и страшно стать живым канделябром,

и освещать его папирусы,
а, может быть, просто жечь их,
как некие допотопные вирусы,
взращённые на кабаньей желчи…

Но кто этот малый с повадками жиголо,
такой андеграундно-модерновый?
Да это же сам кесарь Калигула,
сенат и народ скрутивший в подкову!

И что же делать мне, убогому?
Это же сущий рак на безрыбье!
Назвался груздем – влезай в логово
на пир гиены (верная гибель)…

Иного, увы, не предвидится выбора –
пахнет Римом наша эпоха.
Развратник во славе, праведник выпорот,
сила орёт, а совесть оглохла.

Вздохну разок, на судьбу пожалуюсь,
и, попрощавшись с последним приютом,
в амфитеатр смиренно пожалую –
привет, morituri te salutant.

Прогулки с Калигулой

Дорогой, сегодня твоя очередь
гулять с Калигулой...
(из телерекламы 90"х годов)

1.

Я знаю, ты не жалуешь ходьбу по тротуарам, –
куда комфортней в «лексусе», куда престижней «порш»…
И то сказать, сравнятся ли с белужьим кавиаром
пельмешки из пакетика, овсянка, или борщ!

А может, потолкаемся по суете вокзальной,
среди бомжей и девочек, торговцев и ментов?
Не наяву, конечно же, а токмо виртуально
глотнём адреналинчику до самых потрохов!

Тебе, конечно, нищие до жути надоели,
да и монеток нетути в кармане у тебя.
Не мни банкноты хрусткие, ведь мы не в Куршевеле,
скромней, чего тут пыжиться, о роскоши трубя!

Смотри, какое скопище людишек бестолковых,
без имени, без племени, без крыши и угла, –
Лежат они половою, стучат по ним подковами,
а курочка по зёрнышку склевала всё дотла.

Твои шальные прибыли – от каждого по «бабкам»,
по стопочке, по грошику – надеюсь, узнаёшь?
Давай пошарь по маленькой, по пьяницам и бабкам,
как у бомжа за пазухой отъевшаяся вошь!

Ага, ты начал морщиться от денежного смрада!
Ну, полно, что ты брезгуешь, ведь это всё твоё,
твои дворцы и кладбища, твои сады и склады,
сосуды и судилища, железо и жнивьё…

И запах разложения, и спазмы алкоголя,
и порошки бодрящие, и пена на губах –
всё это – порождение твоей увядшей воли,
скучающей, считающей, листающей свой страх.

И мусорные фантики просроченных идиллий
венчают бюст Калигулы среди кривых зеркал…
Cinaede Talle mollior cuniculi capillo,
я, так и быть, прощу тебе всё то, что ты украл.

2.

Ну что ж, привет. Пройдёмся не спеша.
Тюремный двор, конечно, не Бродвей.
Но до чего погода хороша!
Подышишь, и становится бодрей.
Ну, чувствуешь имперский запашок
кирпичных стен? Они, подобно губке,
впитали всё, что перетёрла ступка
в «руках горячих». Каменный мешок
подобен сейфу. В нём, как бриллианты,
хранятся закладные наших душ,
где строго перечислены таланты,
которым позавидует Джордж Буш.

Изрядно надоел твой адвокат.
Расхаживает по цепи кругом,
одну и ту же сказочку стократ
бубня своим косноязычным ртом.
За поросячью нежность упырей,
закамуфлированных в лимузинах,
тяни теперь тюремную резину,
и за год на три года постарей.
Ты говоришь – «я человек публичный».
Но в этом доме ты публичный вор.
Прошу пардон, диагноз неприличный,
но не о том завёл я разговор.

Ты говорил – «увижу и куплю»,
простым словцом играя, словно маг,
законы, как присохшую соплю,
соскабливая с долговых бумаг.
И вот, ушло за мелочь пол_страны
наследникам почившего Союза,
а остальное, ветхая обуза,
дотлело и сгорело без войны.
Но вечный спор материи и духа
двусмыслен, как понятие «добро»!
И вот итог – империя_старуха,
проснувшись, поддевает за ребро.

И что в такую пору обсуждать?
Что Бог терпел, и нам терпеть велел?
Что ночь темна, и что жестка кровать,
а жизнь истёрлась, как дешёвый мел?
Где справедливость? Там же, где всегда –
она словами льётся по бумаге,
и к празднику развешивает флаги –
тобой же сотворённая беда!
Да, да, тобой! Оплачены на совесть
металл замков и монолиты стен.
Сиди, и не лови меня на слове –
ты сам хотел всё это, Жорж Данден.

Симбирский цирюльник

По улице Марата, а, может, Робеспьера,
под шорох листопада меж стареньких домов
брожу, и не встречаю ни символа, ни веры,
ни признаков былого блистания умов.

Печально, одиноко, и так тускла палитра
заборов, чернозёма, ободранных ветвей,
как будто всё под корень повыскоблила бритва,
и сумеречный город раздела до костей.

Не стало ни соборов, ни монастырских келий, –
взамен пустая площадь, на ней мемориал,
вокруг него на страже угрюмый траур елей,
над ним вождя личина, окисленный металл.

Силён же ты, цирюльник, до синевы всё выбрил!
Взамен могилки отчей поставлен кенотаф...
Прости, Илья Ульянов, таков народный выбор,
почти что, как у Хармса – по всей Руси пиф-паф!

Прости и ты, директор, отец премьер-министра!
В гробу не позабудешь, кому вручил медаль.
От лепета ребёнка до Стенькиного свиста
недолгая дорога – рули, да жми педаль!

Прости и ты, историк, создатель «Бедной Лизы»!
Злопамятная Клио народу не указ.
Слепцы бредут шеренгой по скользкому карнизу,
толпятся муравьями у магазинных касс...

И ты, певец дивана и благостного дома,
прости нам окаянство и срамоту долгов,
узнай, что в нашей жизни безгрешен твой Обломов,
зато наследник Штольца, как пробка, бестолков!

И ты прости, Ульяновск, до плеши оболванен,
заляпан чернозёмом, как стоптанный сапог!
Прости и ты, Россия, бредущая в тумане
распутицей осенней по слякоти дорог.

Дьявол из машины

Стоят шкафообразные мужчины –
при виде их во рту песочно_сухо,
и в животе – простреленная брешь,
а дьявол вылезает из машины,
одной рукой придерживая брюхо,
другой рукой приглаживая плешь.

Он властвует – сильна его держава,
секретари его – почти министры,
бюджетники – стада его овец.
Ему сенатор возглашает – браво,
газетчик надрывается до свиста,
и лебезит униженно певец.

А толку что? Он дёрнулся и замер,
от репортёров сослепу готовый
спастись в корзине грязного белья.
Он страшен и смешон в прицеле камер –
не демиург, а просто прыщ лиловый
на дряблой ягодице бытия.

Слава

Он извивался резво как мотыль,
обрызганный водицей из_под крана,
а говорили – это богатырь,
защитник сирых и гроза тиранов.

Он лепетал и сам понять не мог
своих речей, но знатоки признали,
что говорит его устами Бог
под непрерывный «бис» в концертном зале.

Он закрывался, видя объектив,
и нежно розовел, как лососина;
его под белы руки подхватив
вели на эшафот из лимузина.

А зрители вопили – он не тот,
и предавались новенькой забаве,
дожёвывая пошлый анекдот
о доблестях, о подвигах, о славе…

Вий

Заброшенная церковь – образ наших дней,
где куполов прорехи плачут мокрым снегом,
где страх плывёт и пляшет в язычках огней
заупокойной службы – Альфы и Омеги.

Как хочется провидеть таинство ночей,
где сумеречных ликов ледяные силы
приоткрывают горе – лавы горячей,
и вечность – леденее омута могилы.

Как хочется измерить глубину зрачков,
отрыть в их зазеркалье корневища боли,
и родины скитанье в омраке веков,
из пламени, рыдая, возвратить на волю,

и видеть, как гримасы корчат упыри,
и обонять, как тлеют умершие души,
и осознать, что песню золотой зари
от ужаса не слышат глохнущие уши.

Что человек – окурок в пепельнице зла!
Закрой глаза, укройся от сосущих пастей,
пока слепая нечисть к нам не привела
того, кто над своими веками не властен…

И всё, что хочет видеть скорбная душа,
откроется в глазницах, блёклых, как болото…
Ты взглянешь – он поднимет руку, не спеша,
и, ткнув железным пальцем,
проскрежещет – вот он!

Церковь

...Молчание твоё оледенело
за годы многие. Со льда срывались
и падали в забвенье крики, смех,
рёв механизмов, бряканье ударов,
и шарканье шагов. Тряпичный мусор,
промасленный, клочкастый, заскорузлый,
копился на полу, и отступала
тупая грубость горла и железа
пред тишиною неприкосновенной.
И надвигалось мёртвое безлюдье,
бурьян смыкался, удушив тропинки,
и деревца карабкались на стены...
Я видел, как пронизывали воздух
кристаллы тишины. Так защищалась
от грязных рук и времени молчаньем
безглавая руина. Отрешённо
молчал и я. Мы все тогда молчали.
Так мимо нищенки по переходу
проскакиваешь, напряжённо глядя
куда-то в сторону, и судорожно ищешь
помеху, настроение, причину
поспешно пробежать. Как мы ничтожны!

Вот навезли кирпич, кусты срубили,
убрали щебень, ржавые станины
и битое стекло. Уже нашли
надгробия утраченных могил,
и купола вот-вот оденут медью.
Теперь мы говорим – но поздно, поздно!

Атлантида

Хочешь узнать сиротство,
хочешь почуять пепел,
и ощутить торжество
смерти?
Выйди на берег Волги.

Мутная зелень волн,
тленная зелень
тихо плещет,
жёлтые с чернью кости
перемывая.

Рёбер витые луки
и бубенцы позвонков,
палицы плеч и голеней,
и черепа, черепа
повсюду.

Сотни прозрачных скорлуп
лобных костей младенцев
тихо звенят, влекомы
грязной жижей волны.

Сползают с обрыва пласты
земли могильной,
сыпется бурый прах
гробов истлевших
охрой по костякам
некогда юных,
некогда милых,
некогда жизнь даривших.

Вот она, Атлантида
русских погостов
в тине «морей рукотворных»...
Что мы наделали,
Матушка-Волга,
родина...

Быль и боль

Отрешившись от муторной были,
стиснув рот, как налим на блесне,
без седла на мухортой кобыле
поскакал я куда-то во сне.

Что приснится? Бульвары Парижа,
или милая вешняя Русь?
Что бы ни было, всё я увижу,
и, увидев, от боли проснусь.

После бала

Как тоскливо после бала…
С неба каплет беленой,
в лимузинах каннибалы
разъезжаются домой.

Приношенья небогаты,
предложения – отстой,
в подворотне бомж поддатый
посмотрел как Лев Толстой.

Эх, судьба моя босая,
перекатная полынь…
Где-то в поле угасает
колокольчик, динь-динь-динь…

Время мусора

Над тоской и толстосумием
стойку делая, как сеттер,
века пыльное безумие
перелистывает ветер,

и сметает на обочины
клочья полихлорвинила, –
словно серость многоточия
слово светлое сменила,

и ржавеют указатели
мавзолеев и музеев,
и совсем не обязательно
притворяться ротозеем.

Эти зрелища затеяны
не для сердца, а для зада,
эта мерзость запустения
недостойна даже взгляда.

А в душе всё длится музыка,
глас её хрустально-горек,
и не слышен шорох мусора,
устилающего город.

Blattella germanica

Встаю под марш патриотический,
вхожу в кухонный неуют
и вижу – в ярком электричестве, –
они бегут, бегут, бегут!

Несутся, прыгают по-всякому,
во весь опор, сквозь весь угар,
как ты, прославленный Булгаковым,
великолепный Янычар!

Всему виной миазмы жуткие,
немытость рук, небритость рыл...
Мы все в Европе только стрюцкие,
как Достоевский говорил.

Но, попрекая Русь неряшеством,
смотри, не попади впросак!
Происхождения не нашего
усатый рыженький прусак!

Германия – его отечество,
но он, как марксов «Капитал»,
пройдя все кухни человечества,
приют в России отыскал!

Усекновение языка

Лежит заколотый Тибальт
на площади Пигаль,
уехал грека в Бухенвальд, –
его мне очень жаль;

албанцы прутся в Нотр-Дам,
кричат – Аллах акбар!
На Пикадилли шум и гам –
невольничий базар;

цыгане пляшут и поют
Италии на страх,
исправно русичи блюют
в рублёвских теремах…

Кровавы родины уста –
три Плевны и Дубняк,
но речь безумна и пуста,
как стоптанный башмак.

Набитый гамбургером рот
бубнит, как НТВ –
напрасно повышали МРОТ –
разруха в голове!

Да похмелит меня в умат
брынцаловский раствор,
польётся вольно русский мат
с забора на забор, –

словес перегоревший шлак
до колик мне знаком,
в России я, как пастор Шлаг,
давно под колпаком, –

какие, к дьяволу, стихи?!
Секрета больше нет –
для задницы укус блохи
больнее, чем сонет!

Увольте, выдайте расчёт!
На лыжах, словно Плятт,
сбегу в Израиль – там ещё
по-русски говорят.

Анахронизмы

Гастроли гладиаторов. Арена
посыпана песочком из Сахары,
сигнала к бою ждёт вторая смена,
сияют шлемы, словно самовары;
а те, чей номер завершён, уходят
в пыли, крови, грязище и поту,
и павших, как добычу на охоте,
прислужники на крючьях волокут.

Имперская провинция. Вандалы,
арабы, иудеи, эфиопы –
не хуже, чем в сумятице вокзалов
разбухших мегаполисов Европы.
Под наглый визг мобильных телефонов
торговцы рекламируют добро,
а в ложе восседает «vip-персона» –
сам прокуратор, член политбюро.

Среди квадриг лоснится белый хаммер
любимца публики, певца и мима,
и продавщица роз в пурпурной гамме
горит и тает, проплывая мимо...
Сканируют жрецы телячью печень,
смакуя желчь последствий и причин,
и потаённо возжигает свечи
для вечности –
Аврелий Августин.

Чертополох

Мой цветок – это кровь
на иcтерзанной заднице мира,
а колючки мои –
это жала безжалостных слов,
до крови жадных,
жаждущих боль причинить.

Я цепляю любого,
кто рядом со мной проходит:
шелудивого пса,
кота с ободранным ухом,
сопленосого шкета в дырявых штанах
и бомжа в истлевшей рванине.

Но никогда
я не смогу уколоть
нежную щиколотку
милой девушки
с томиком Блока в руках,
девушки, в поле гуляющей,
и замечтавшейся,
и меня не заметившей...



Стихотворения «Чертополох» и «Симбирский цирюльник» опубликованы в Золотом поэтическом сборнике «Под одним небом» 2008 года, СПб: «Геликон Плюс», 2009.

Стихотворение «Анахронизмы» опубликовано в журнале «Лит-э-Лит» (Москва), 2010, № 1.

Стихотворения «Усекновение языка», «После бала», «Blattella germanica» опубликованы в журнале «Чайка» (Балтимор, США), № 10 (165), от 16 мая 2010 года.

Полностью цикл опубликован в авторской книге «Пятый угол». М.: Арт-э-Лит; СПб: Реноме, 2010, 88 с.


Рецензии