На два голоса

НА ДВА ГОЛОСА:
чем дальше – тем ближе
(двадцатый век, вторая половина)

1

Вам нужна машина времени?
А як же!
Времени, которое горит
под ногами
и дымится, даже
если ни о чём не говорит.

Выверните,
как слезу, сморгните
данность эту –
мне пора домой!
Всех не надо,
а меня верните
в шестьдесят неправдашний,
но мой.

Улица Чюрлёниса –
как минимум,
там болгарским дымом
подымим
под ещё не спиленною ивою,
на скамейке,
с шестьдесят шестым.

Там был домик…
купол,
под которым
университетский телескоп
то нашаривал,
чего не стоим,
потому нашарить
я не смог.

Было некуда бросать монету,
и не бросил –
не с того ль черно?..
Вот помру,
не заглянувши в небо –
это плохо.
Или – ничего?

2

Единожды в году,
Когда светлеют реки,
Иду в Литву, иду, -
Так переводят дух,
Так переводят стрелки.

И я перевожу
Себя на слог литовский:
Прижался хлеб к ножу,
К пиле припали доски.

Стоит сосновый стол,
На нём ломтями – лето.
Когда б я ни пришёл,
Здесь не обделят хлебом.

Стоит сосновый стол
Посередине детства, -
Когда б я ни пришёл,
Здесь не бывает тесно.

И мне судьба дала
Два языка на память:
Они, как два крыла,
Не позволяют падать.

3

Живу руками и ногами
На грубом древнем чердаке:
Углы не сходятся с углами,
Рука не держится в руке.
Весь белый снег на голенищах,
Весь чёрный уголь на полу.
И воздух с каждым вдохом чище,
А я плыву, плыву, плыву…
Жизнь бьётся, колется, мельчает,
Ломается – едва коснусь.
Меня качает, стол качает,
Кровать качает – не уснуть.
Быт безголовый, бессердечный –
С таким ли создавать уют?
Одни конечности, конечно,
На чердаке не проживут.

4

Кочерга, кургузый веник,
Жестяной совок.
Печка светит, но не греет –
Грейся сам собой.

Ты сидишь на стуле венском,
К стенке привалясь.
Ты чужой, не деревенский,
Связь оборвалась.

Нам прореха не помеха, -
Где вы, кореша?
…Снег витает, вроде эха,
Щёкотно в ушах.

Как пробрался он сквозь крышу,
Радостный такой?
Или сон какой-то вижу,
И в руке – топор…

5

Луна бельмом сплывает с глаз,
К ладоням ластится листва.
Озёрных блюд литая гладь,
Калитки, клети, кладь – Литва.

Литва, и неба монолит,
И длинных трав полёт и сплин.
Всхлип журавлей в полях разлит,
То было лето слов и слив.

Нахлывы лип и лепка пчёл,
Печаль углов, початков плач.
Осталось дней наперечёт,
Но перечёркнут напрочь план.

И этот перец первых встреч…
На хладе взгляды застекля,
Мне страх стирать, костёр стеречь,
Любить последних рыжих кляч.

Деревьев жилистых отлив,
И поезд – жалобный палач.
Литва дарует  сонный лист
И перья солнца на полах.

6

У стола четыре края,
и на каждом – по душе,
нетерпением сгорая
и сгоревшие уже.

Стол наш склеен из фанеры,
скатерть – будни ТАСС.
Ждём явления Венеры,
а вползает Марс.

И мечта, и небылица,
и забота есть.
Час пришёл остановиться,
поразмыслить здесь.

Задаёмся  мы вопросом
посреди села:
повторяемость – угроза
или жизнь сама?..

То ли мы уже сошли,
то ли ехать нам, покуда
удалые дебри чуда
не покажутся вдали.

7

…Сегодня первая весна
в году, а может, в жизни всей:
видней пространства кривизна
и смысл бессмысленных затей.

Какие строчки рифмовались
тому двунадесят годов!
А я опять на перевале,
но, как и прежде, не готов

продолжить в духе просветленья
насчёт затейливой тщеты.
Что делать мне? Таскать поленья,
к ним вдоволь добавлять щепы.

Где взять огня? Просить у неба
или рискнуть толкнуться в недра?
А спички – это только спички,
привычные, как все привычки.

Поди припомни, где оно –
любви крылатое начало…
К земле примёрзло полотно,
почти сровнялось и пропало.

Даль – словно буква прописная!
Не ускользнём и не умчим,
каких-то женщин и мужчин
вперёд всё время пропуская.

Не тот огонь, не та тоска,
и ты её отшей, отсей:
сегодня первая весна
в году. А может, в жизни всей.

8

Здесь рано гасят огни,
точно сметают прочь.
Короче обычного дни,
длиннее обычного ночь.

И только ветер-наждак
точит угли в печах.
Февраль, как старый пиджак,
узок селу в плечах.
Сбросит его и войдёт
в яркой рубашке село
в апрельский переворот –
судьбой наделять зерно.

Да здравствуют все, кто жив,
кто может платить добром
за самый великий миф –
о пляшущих под ярмом.

9

Снова времени рука
механизм души наладит.
Кристионас Донелайтис –
вот искомая строка.

Я с неё начну труды
самой бурною весною, -
пусть останутся со мною
эти Чистые Пруды.

Церковь – тихий храм поэта
на обветренном холме,
где вполне хватало мне
воли, воздуха и света.

В склепе ночь и камень смутный,
негде взяться там строке.
Как сдвигая завтрак скудный,
солнце всходит по руке.

И пока не пали замертво
нас нашедшие лучи,
каждый будь своим гекзаметром –
доскажи и домолчи.

10

В цене такие пустяки,
а ты себе представь спроста,
как будто бы мы пастухи,
в холщовых сумках – пустота.

Корявой коркой не давились:
мы ею с псиной поделились
( горячий дождь с полудня длится –
собачья шерсть вовсю дымится).

Мы ни к кому не нанимались,
не обгоняло стадо нас.
Массивно горы надвигались,
но глупо опасаться масс.

Те горы были крутороги
и тонкорунны ко всему,
а люди – брошенные боги,
и клонит брошенных ко сну.

11

Река рванётся ниткой,
а то прольётся лентой.
О чём поговорить нам?
Поговорим о лете –

протравленной нирване
в полуоткрытой клетке,
продавленном диване
в продымленной беседке.

Там не было проводки,
и всё, чем жить, что сведать,
являлось без подмотки
при натуральном свете.

На завтрак и на ужин
то акварель, то масло,
и всё, что было нужно, –
закрыть глаза и - баста.

И было лето смыслом,
и целью, и наградой…
Теперь оно провисло
и отдаёт обратом.

Но в зимних тех перинах,
когда огню так пленно,
о чём же говорить нам?
Поговорим о лете –

не меркнущем в зените
и не сходящем с места, -
вон там слезы плесните,
вот здесь добавьте жеста.

12

Между городами и деревнями,
между деревнями и городами
поселения стоят –
вне времени,
вне градации.

По самые очи вкопаны
в почву для рассуждений –
сущие кладези опыта
и всяческих наваждений.

Здесь проживает небо
и в землю сажает руки –
из них произрастают
впоследствии
аз и буки.

Поселения детства: дерево,
дом с кудахтающей дверью,
собака с глазами девы
и чёрные грядки доверия.

Голубые не исчезают всходы,
красная не высыхает роса.
Если перекопаешь годы,
отыщешь вполне реальные корни,
но к ним прирасти нельзя.

13 (Друскининкайскому сосняку)

Сам не знал до этого случая –
счастья, выданного авансом –
как же я по тебе соскучился,
как же я по тебе стосковался.

Там, где макам вольготно в кюветах,
там, где папоротники-венички,
прикасаясь к стволам и веткам,
думать буду о людях встреченных.

Здесь рождается ласка огромная –
не вместят никакие стены.
На опушке трава уронена,
называется просто сеном.

Как приходят в мечеть или в кирху
сладость высшего слова пробовать,
попытаюсь расслышать тихую
то ли исповедь, то ли проповедь.

14

Вянтес Рагас – это рог судьбы,
ропот веры или бездны рокот.
Эти камни словно из порога –
из чьего порога? чьей избы?

Будто бы столетья наворочены –
вздыблены начала из начал:
сбывшиеся до конца пророчества
всех, кто ведал и предназначал.

Вот он, край земли, я верю в это, -
встреча что ни век и что ни день
моря и земли, людей и ветра –
только здесь и непременно здесь.

Жизнь, не ты ли хлёсткою волной
к стенам льнёшь, заглядываешь в окна?
Водорослей нервные волокна.
вдоль звенящей стелются прямой.

15 (Памятник Юлии Жемайте)

Память не знает устали:
будь то молва изустная,
будь то из камня женщина, -
длится нить вековечная.

Вот она, вне пьедестала,
пристально или устало
на землю глядит, на землицу –
на старшую свою сестрицу.

Женщина выше случая,
разве она немая?
Голуби её слушают,
они её понимают.

Площадь, точно воронка,
вбирает бесповоротно
времени свист и жжение –
броуново наше движение.

Память – чем не грибница:
пронизывает всё сущее,
чтоб не могло воцариться
беспамятства чувство сосущее.

16

Литва – это малость
и, может быть, милость.
Потомство сломалось –
к Литве прислонилось.

Приткнулось, прижалось
и даже прижилось,
теряя державность,
являя двужильность.

А кто не осилил
чужого спряженья –
штрихами косыми
ушёл в отраженья…

Чего не поделят
литвин с русаком?
Какие потери
идут косяком!

Исшают обноски,
копейку истрачу –
тогда по-каковски
завою-заплачу?

Могу по-литовски,
по-русски вольнее,
и мовой – неброско,
но всё же владею.

Так: телом с лихвою
припасть к Украине,
душою – с Литвою,
легка на помине.

17

Радио замолчало –
дикое и неверное.
Тихо в моей деревне,
как до войны, наверное.

Кто я? Наставник пришлый,
на чердаке зимую.
Над головою крыша -
вам бы крышу такую!

Острая, черепичная,
толстая, довоенная, -
всё-таки непривычное
оказывает давление.

Полочка с верными книгами
на серой, как пепел, стене.
Стеганный жуткими нитками
ватник прижался ко мне.

Ветер и вправду пронзительный,
тоненький, точно игла!
Образ вполне умозрительный:
визг и четыре угла.

Голых, ничем не заставленных.
Негде укрыться. Сквозит.
Дело наше кустарное, -
чем от него разит?

Словно зверёк затравленный,
жмёшься к пустому листу.
Белый, он тоже траурный:
не перебьёт черноту.

Я виноват в одиночестве
серых, как буквы, людей,
в нечеловеческом творчестве
взятых за горло страстей.

Пусть эти ночи длятся,
пусть даже будут сверх.
Я не умею клясться,
перебивая всех.

Я не умею красться,
Взяв, говорить – моё…
Печь, средоточие братства,
прими от меня смольё.

Мутный осадок, остаточек,
перегори во мне.
Много дешёвых разгадочек
сгинет в живом огне.

17

Литва по-русски значит – лить?
Лить слёзы скрытые, скупые,
дожди – навзрыд, и долго плыть,
а речки тонкие, седые.
Пока зиме не наступить
на ток воды, на взлёт, на лица,
спешите в землю обратиться –
травою память процедить.

Расструенно до исступленья,
расстроенно до немоты,
с тоской о карнавальном лете,
где море – я, а небо – ты,
продлиться б до поры паренья,
поры бряцания ручьёв,
до воцаренья властных предков –
кореньев, восхожденье чьё
разбередит над нами почву:
сдружиться силою сцепленья
и – прочь, наружу, к ставкам очным
с пшеницей, лесом и мгновеньем!

Природа нашу страсть учтёт,
целуя, жаркий рот наклонит.
Всё уходящее уйдёт
и только через год нагонит.

Полей полуденных молитвы,
сосновый воздуха отвар –
к июльским праздничным поливам
листвою тянется Литва.

18

Ты забежал вперёд или отстал, ---
руками не разводишь и не машешь.
До десяти считаешь и до ста,
пьёшь чай, и куришь, и двух слов не свяжешь.

От окон отвернулся, от зеркал,
от книг и чистых тоненьких тетрадей…
А было: дождь стеснялся и сверкал,
и радовались мы – чего бы ради?

Куда теперь девалась эта связь
с любым углом разомкнутого мира?
Старательно и страстно помолясь,
мы в дверь шагнули, а попали мимо.

Пожалуй, слишком верили себе
или ребром воткнувшейся монете…
Теперь молчи в слезящемся селе,
в отсюда вытекающем моменте.


19

Речь о том, как без убытку
нищему остаться?
Продал дом – купил калитку,
начал запираться.

Сверху ветер, снизу голо,
за калиткой тихо.
Что ж что нету частокола:
где забор – там лихо.

Постучит зима ледышкой,
а весна – ладошкой.
Следом лето-торопыжка,
осень-хромоножка.

Боже, сколько раз вставало
солнце надо мною!..
Я наелся до отвала
сочной тишиною.

Не нужна мне с миру нитка –
свяжет поневоле.
Пусть стоит моя калитка
где стояла – в поле.

20

На Украине думать о Литве,
в Литве - мечтать об Украине:
даны два корня или две
разорванные пуповины.

Два корня живо принялись,
а я расту и вкривь и вкось.
Две добрых матери-земли,
а не удерживаю слёз.

Такая в мыслях чернота,
такая червоточина…
Был сад-сосед у черенка,
теперь вокруг – одна обочина.

Бред ностальгии заглуши,
а слиться с новым не старайся –
одной обочине служи,
будь верен и не расставайся.

21

Сломался карандаш,
не выдержал нажима.
Какой ажиотаж
всё то, что недвижимым
казалось, охватил -
случилась нынче вьюга:
визжа что было сил,
неслась она по кругу.

Взвывает, но к кому
она ещё взывает?
Да ни в одном дому
и так не засыпают!

Едва дыша, следим
за бесноватой вьюгой –
и вот уже визжим
и носимся по кругу.

22

Природа не даст оступиться,
пока не оступишься сам.
Не надо на совесть скупиться –
она не живёт по часам.

Замри и прислушайся: в ветре,
в щелястой подвижке внегов,
в нежданно сломавшемся метре -
единый тревожащий зов.

Ты думал: тебя обминуло,
ты время перехитрил,
вползти в закуток и в заулок
немного потребно сил.

Забудешься, вздрогнешь устало,
себя переспросишь: - Ты кто?..
Шумит, огибая суставы,
кого нагоняющий ток.

23

А надо было всё решать не так:
добавить «-ас» к фамилии
и тем же
украсить имя,
подавая знак,
что я согласен
быть скромней и меньше.

Что география в одну шестую часть
земной поверхности меня пугает,
что переброска человечьих масс
туда-сюда
рассудок отнимает.

Что горы обрывают речь мою,
а там, где океан,
я слух теряю,
и потому, как комнату, сдаю
край, где рукою не достать до края.

«Аш милю» мелодичней «я люблю»,
«аш някянчу» потоньше «ненавижу»,
и если гнёт история к нулю,
нам до нуля не дальше и не ближе.

Пусть Пушкинас, Сергеевичус пусть,
и даже Александрас – это звонко!
Вот только б знать,
что я тот самый груздь
и кузов мой
не с дыркою воронка.

А так я кто –
ни два ни полтора
не русский
и никак не украинец.
Меня бы гнать с приличного двора,
а я всё жду –
вот вынесут гостинец…

24

Деревня в прорыве,
а город как прорва.
Чем рваться и рыпаться,
не лучше ли в прорубь
махнуть с головою –
забудут, как звали…
Водой неживою
напьёшься едва ли.

Несеяным хлебом
насытишься вряд ли.
Как слепо-нелепо
мы, друг, доверяли
и ходу вещей,
и движению истин.
Остались ни с чем,
как после амнистии.

Воспрянули вдруг
и тут же поникли:
другие вокруг
и знаки, и книги.
И даже апрель –
проведём параллель –
не то подобрел,
не то подопрел…

Мы тоже, мы сами
поднаторели,
да смыслом назвали
летящие цели,
свистящие мимо
по диагонали.
Дни, полные дыма,
вот так доконали.

Мечты одолели
размах и паренье,
мы им надоели
со дня сотворенья –
земные, смурные,
с душою в одышке.
Как скрипы дверные –
пробежки, подвижки.

Поэтика – стерва,
политика – курва.
Доели консервы,
втоптали окурки.
Но – стёкла промыли,
за окнами – ровно:
там солнце в прорыве
и небо как прорва.

25

Я заходил к Чюрлёнису,
но дома
ни разу не застал.
В ручье вода –
всё так же невесома –
несла себя
к бог весть каким местам.

Ручей бежал
с таким серьёзным видом,
как будто знал,
куда бежать.
Я брёл с последним
неразменным литом –
куда его девать?

Стрельцы шныряли,
пролетали девы:
здесь всё хотело жить.
Я нёс, как знамя,
родовое древо,
чтобы ему служить.

И в лес вошёл –
мне выхода не надо,
и ношу опустил
на весь
из обращения изъятый
скопившийся подстил.

Здесь дух переведу,
приду в сознанье –
накрою светом тишину.
Само собой объявится
названье,
определяя вышину - - -


Шилуте. Друскининкай. Вильнюс.
Прохладное. Нью-Йорк на Кривом Торце.

1969 – 2009


Рецензии