Нелюбовь к родине

ЕЛЕНА НЕВЗГЛЯДОВА


Где я? Что со мной дурного?
Мандельштам
 
Что такое родина? Место рождения? Национальность? География? История? Когда Пушкин писал свое знаменитое «Клеветникам России», он имел в виду совокупность того и другого и третьего, но стихи эти Вяземским были восприняты как позор. В пушкинских «Вольности», «Деревне», послании в Сибирь декабристам, нигде нет и следа пошлой спеси, называемой «патриотизмом». Любовь к месту обитания, к тому, что окружает, дается нам от рождения вместе с самим чувством любви, которое, кажется, надо немедленно реализовать, чтобы не погибло: «Но люблю мою бедную землю / Оттого, что иной не видал». Это врожденная любовь, она живет с момента осознания себя в мире. Еще и слов таких не знаем, но смотрим радостно на полупрозрачную тень ивы, на узорный лист клена, блеск воды в реке и отраженные в ней облака… Со школьной скамьи твердим строки о любви к отчизне, не удивляемся и «странной» любви, хотя какая же это любовь, если она странная? В сущности, то, что трактуется как любовь к родине, есть любованье ее «лесов безбрежным колыханьем», «разливами рек, подобными морям» и т. д. В прославленном лермонтовском стихотворении речь идет о пейзаже — ни история, с ее военными достижениями, «купленными кровью», ни фольклор («темной старины заветные преданья») поэта не волнуют, он любит только местность, к которой привык, и его трогает чужой и явно чуждый («с топаньем и свистом») праздник. Умиляется издали дрожащим в ночи огням деревень и пьяным мужичкам, пока они не слишком расходились. В этом ряду особенно трогательны и прелестны блоковские «наши шелесты в овсе». А «страна рабов» с грядущим, которое «иль пусто, иль темно», вызывала совсем иные чувства. Что касается национальности, то это понятие исчерпывается языком и национальным менталитетом, точнее, сложившимся мнением о нем. И, по правде говоря, это мнение вовсе не комплиментарно. «Ленивы и нелюбопытны». Константин Леонтьев сетовал на «беспутное, бесхарактерное, неаккуратное, ленивое и легкомысленное племя».
Но едва ли мы отдаем себе отчет в том, что почти каждому русскому поэту доводилось признаваться в нелюбви к родине.
Россия всегда отставала от Запада на несколько веков. В XVII веке в России еще сажали на кол. В XIX веке горстка образованных, «с душой и талантом», людей осваивала мировую культуру на фоне «рабства дикого без чувства, без закона» — вопреки ему и, надо быть честными, — благодаря. Интенсивность, с которой Россия воспринимала уроки Запада, заставляла ценить эту способность и гордиться успехами. Этим и объясняется любовь — не столько к отечеству, сколько к возможностям, таимым в языке, к «обещаниям в душе сокрытой музы». А муза зависит от места и времени, она их производное.
 
Я горячим рожден патриотом,
Я весьма терпеливо стою,
Если войско несметное счетом
Переходит дорогу мою.
Ускользнут ли часы из кармана,
До костей ли прохватит мороз
Под воинственный бой барабана,
Не жалею: я истинный Росс!
 
Все некрасовские стихи пронизаны иронией, пропитаны злостью и горечью. Кому они адресованы? Неужели только режиму? Вот еще одно признание:
 
Все, чем может порадовать сына
Поздней осенью родина-мать:
Зеленеющей озими гладь,
Подо льдом — золотая долина,
Посреди освещенных лугов
Величавое войско стогов…
 
А чем она радует зимой — с невероятной для XIX века прозаической подробностью сказано в стихах «О погоде». Незабываемо описаны похороны, когда на Исаакиевском мосту гроб упал и раскрылся, покойник вывалился… При всем этом слово «родина» у Некрасова встречается чаще, чем у кого бы то ни было.
 
Когда являлся сумасшедший,
Навстречу смерти гордо шедший,
Что было в помыслах твоих,
О родина! Одну идею
Твоя вмещала голова:
«Посмотрим, как он сломит шею!»
 
Можно многое вспомнить. В частности, и то, что Некрасов не отделял себя от сынов отечества, о которых писал обидно и желчно. «Зачем меня на части рвете, / Клеймите именем раба?.. / Я от костей твоих и плоти, / Остервенелая толпа!» Конечно, во всем этом можно видеть рудименты любви, так и делают в школьной программе по литературе. Но слишком красноречив его пыл, его «слезы и нервы»! Ведь режим — это то, что можно изменить, а здесь… погода, природа, толпа… Не есть ли все это вместе — родина? — как запах «водки, конюшни и пыли — / Характерная русская смесь».
Баратынский тоже как будто предъявлял претензии к погодным условиям. «Осень», видите ли. Но если все время осень и в будущем только зима, то это уже не вполне погода. Мы это прекрасно понимаем и не путаем приход осенних холодов с трезвым взглядом человека зрелых лет на жизнь. Не только свою. Кто виноват в печальном итоге и прогнозе? Время и место, по всей видимости. Вот и Юрий Трифонов назвал этим емким, многосмысленным словосочетанием один из самых печальных романов на родную ему тему российской истории и государственности.
Фет в момент поэтического вдохновения не знал отрицательных эмоций («Язык душевной непогоды / Был непонятен для меня»), но в письме говорил, что жизнь без поэзии — кормление стаи гончих на псарне. Образ этот связан с помещичьим, с российским бытом, который был страшноват, попахивал темным прошлым, вспомним Кириллу Петровича Троекурова. Фет любил северную природу, именно природу, любил красоту. В стихах об Италии он красноречиво об этом сказал: «Сын Севера — люблю я шум лесной / И зелени растительную сырость». Но тут же в следующих строфах признался: «В углах садов и старческих руин / Нередко жар я чувствую мгновенный, / И слушаю — и кажется один / Я слышу гимн Сивиллы вдохновенный. // В подобный миг чужие небеса / Неведомой мне в душу веют силой, / И я люблю, увядшая краса! / Твой долгий взор надменный и унылый…»
Тютчев декларировал свой патриотизм в самых слабых стихах. И есть подозрение, что кривил душой. Он любил юг, Италию, тепло, яркий солнечный свет и унылую холодную равнину средней полосы России откровенно не жаловал: «Итак, опять увиделся я с вами, / Места немилые, хоть и родные, / Где мыслил я и чувствовал впервые / И где средь вечереющего дня /  Мой детский возраст смотрит на меня». Пожалуй, он первый так открыто признавался в нелюбви к родине, так прямо, без иронии. И так прекрасно! А дежурным патриотизмом можно пренебречь, нам, потомкам, умом его не понять.
Кто не помнит А. К. Толстого — «Земля наша богата, / Порядка в ней лишь нет»? Что представляет собой наше чиновничество и делопроизводство мы тоже знаем по Алексею Константиновичу:
 
Разных лент схватил он радугу,
Дело ж почты — дело дрянь:
Адресованные в Ладогу,
Письма едут в Еревань.
 
А вот что писал о России отец славянофильства Хомяков:
 
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна…
 
В советском XX веке опасно было обнародовать свои истинные чувства к отечеству. Только вне его можно было сказать что-то правдивое и искреннее. Так говорила Цветаева:
 
…Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все — равно, и все — едино.
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина…
 
«Рябина» — опять растительность, пейзаж! Есенин называл Россию страной «самых отвратительных громил и шарлатанов» («Черный человек»). Геор­гий Иванов восклицал: «Россия, Россия „рабоче-крестьянская“ — / И как не отчаяться!», и в другом стихотворении: «На мир, что навсегда потерян, / Глаза умерших смотрят так».
Пастернак, живя в России, «превозмогал обожанье», а лучше бы сказать — принуждал себя любить «нищих духом» (которые потом сладострастно клеймили его, не читая, сами не зная за что — по указке сверху). Мандельштам тоже пытался слиться с оболваненным народом, «головою повинной тяжел». Но это, по счастью, ему не удавалось. О чем советская власть позаботилась.
 
…И переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы —
И прячутся поспешно в уголки,
И выбегают из углов угланы…
 
И в яму, в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке
И, спотыкаясь, мертвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке…
 
Через тридцать лет молодой поэт, высланный из родного города, невольно подхватывает эту тему:
 
Да, здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
Как волосы на теле мертвом…
 
Перед его отъездом из отечества по рукам в списках ходил «Набросок»:
 
Холуй трясется. Раб хохочет.
Палач свою секиру точит.
Тиран кромсает каплуна.
Сверкает зимняя луна.
 
Се вид Отечества, гравюра.
На лежаке — Солдат и Дура.
Старуха чешет мертвый бок.
Се вид Отечества, лубок.
 
Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
Кружатся пары на балу.
В прихожей — куча на полу.
 
Луна сверкает, зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, туча…
Пускай Художник, паразит,
другой пейзаж изобразит.
 
В свое время этот не слишком удачный стишок мы, современники Бродского, знали наизусть, охотно цитировали при всяком случае. Это уже были 1970-е годы, и мы, сверстники поэта, не боялись друг друга так, как приходилось остерегаться всех и каждого нашим родителям. Как раз в это время была приоткрыта дверь для желающих покинуть страну. И многие ринулись в полуотворенную створку, унося в сердце горечь и презрение. Георгий Адамович вспоминал в подобных условиях велеречивую розановскую фразу: «Расстаюсь вечным расставанием».
Нам кажется, что нет более основательных претензий, чем претензии к России. Но, возможно, это только кажется. Еще Данте обращался к Италии со словами: «Италия, раба, скорбей очаг, / В великой буре судно без кормила, / Не госпожа народов, а кабак» (пер. М. Лозинского). Испанец Мариано Хосе де Лара (XIX век) сказал: «Писать в Испании — это плакать!», а Луис Сернуда (XX век) уточнил: «Писать в Испании — это не плакать, а умереть». Сальвадор Эсприу восклицает: «О, как меня тяготит / мой жалкий, закосневший, обветшалый / край / и как мне хочется уехать / куда-нибудь на север…» (пер. Вс. Багно). Только не в Россию, хочется ему посоветовать. Француз Жорж Брассенс сопровождает свою жалобу на отечество таким рефреном: «Нет, не любят у нас в краю / Тех, кто шагает не в строю» (пер. А. Аванесова).
Те, кто уехал, были более свободны в выражениях своих чувств. Таков Лев Лосев:
 
Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе
вновь бы Волга катилась в Каспийское море,
вновь бы лошади ели овес,
чтоб над родиной облако славы лучилось,
чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.
А язык не отсохнет авось.
 
В другой тональности, но тоже с укором звучат стихи Юрия Кубланов­ского:
 
…Россия, это ты на папертях кричала,
когда из алтарей сынов везли в Кресты.
В края, куда звезда лучом не доставала,
они ушли с мечтой о том, какая ты.
 
Возможно, нелюбовь к отечеству связана с какой-то внутренней потребностью русского человека к самоуничижению и самобичеванию. С нелюбовью к себе, неуважением. В русской литературе преобладает герой, критически оценивающий свою личность, страдающий комплексом вины и неполноценности. Вспомним Пьера Безухова, героев Тургенева, Достоевского, Чехова. Какая-то необъяснимая склонность к страданию. Олеся Николаева об этом хорошо сказала:
 
Вот и осень в России сереет,
и ползет по земле нищета.
— Страшен тот, кто страдать не умеет, —
говорит и целует в уста.
 
Когда молодой Мережковский пришел к Достоевскому с первыми своими литературными опытами, Достоевский сказал ему: «Страдать, страдать надо, молодой человек!» В поэзии это «страдание» приняло форму особого состояния души, которое обозначается русским словом «тоска». Этому слову (и понятию) нет адекватного перевода на европейские языки. Тоска — это не грусть, не печаль, не скука, не сплин, не меланхолия, не хандра и т. д. Тоска — это тоска. Чисто русское понятие и переживание, оно нашло свое отражение в русской поэзии. И оно тесно связано с любовью и/или нелюбовью к родине. «Живую душу укачала, / Русь, на своих просторах ты…»; «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?»
 
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты все та же — лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…
 
Такая любовь-нелюбовь-жалость-тоска пронизывает всю русскую поэзию вплоть до сегодняшнего дня.
 
Если кто-то Италию любит,
Мы его понимаем, хотя
Сон полуденный мысль ее губит,
Солнце нежит и море голубит, —
Впала в детство она без дождя.
 
Если Англию — тоже понятно.
И тем более Францию, что ж,
Я впивался и сам в нее жадно,
Как пчела… Ах, на ней даже пятна,
Как на солнце: увидишь — поймешь.
 
Но Россию со всей ее кровью…
Я не знаю, как это назвать, —
Стыдно, страшно, — неужто любовью? —
Эту рыхлую ямку кротовью,
Серой ивы бесцветную прядь.
                Александр Кушнер
 
Тоскливое разочарование переживает и более молодое поколение:
 
…Юность с переменами совпала.
Ты был молод, и нова страна.
Половина жизни миновала.
Мутные настали времена.
 
Оттого в душе своей все то же,
Что и в ней. А ты чего хотел?
И теперь, когда вы так похожи,
Принимайте общий ваш удел…
                Александр Леонтьев
 
Сколько печальных картин можно найти в нашей поэзии!
 
В России расстаются навсегда.
В России друг от друга города
          столь далеки,
что вздрагиваю я, шепнув «прощай».
Рукой своей касаюсь невзначай
          ее руки.
                Борис Рыжий
 
Дождь колошматил, а ветер довел до угла.
Далее шли три барака, вдали было плоско.
Съехав на землю, по-детски безвольно спала
Пьяная баба под куцым навесом киоска.
                Олеся Николаева
 
И вот еще, более лаконично, на ту же тему, Владимир Уфлянд:
 
Вижу: в луже спит знакомый.
Значит, близко Дом Родной.
 
Посмертно изданная книга сочинений Уфлянда называется его строкой «Мир человеческий изменчив». Она полна веселой иронии. Но, может быть, мир и изменчив, а российская действительность при всех режимах умудряется проявлять недружественное отношение к человеку, своему гражданину. Как быть? Он платит ей ответным горьким чувством, родственным тщетным любовным излияниям. «Чуден жар прикрепленной земли!» (Мандельштам). Что-то такое есть у нас, что одушевляет наше место пребывания, заставляет выяснять с ним отношения, чувствовать зависимость тягостную, всегда ощутимую, которую, как кожу, не сбросишь. «Страна, как туча за окном…» (Кушнер). И дело, я думаю, не просто в полицейском режиме. С «душой и талантом» вообще, наверное, трудно жить, а в России особенно. Но в самой этой двойной трудности как будто заложены силы противодействия. Они дают волшебные плоды. Пушкин, Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Фет, Некрасов. И это только XIX век. Те самые поэты, которые высказывали нелюбовь к отечеству, не менее искренне говорили нечто противоположное. То есть это такая любовь-ненависть, симптом неразрывной связанности. Блок назвал Россию «женой». Но жены бывают разные. Один из персонажей Михаила Шишкина говорит: «Семья — это когда люди ненавидят друг друга,
а расстаться не могут». Возражая против обобщенного характера этой дефиниции, нельзя не согласиться, что подобного рода семейные отношения существуют. Возможно, что-то такое происходит у нас в отношениях с родиной. Ходасевич обращался к России, как к матери: «...Я высосал мучительное право / Тебя любить и проклинать тебя».
Между тем эта вынужденная двойственность и отличает настоящую поэзию от суррогата. Она имеет свой особый речевой, мелодический звук. Неж­ный и горестный. «Как сладостно отчизну ненавидеть...» (В. Печерин). Так же, как нота может быть в контексте мелодии то диезом, то бемолем (ре-диез и ми-бемоль — одна и та же нота), отношение к России двоится и меняется. По этому признаку двойственности можно определять настоящую поэзию. Советская мобилизованная и призванная поэзия, которая выражала одни восторги («Читайте, / завидуйте, / я — гражданин / Советского Союза»), не дожила до сегодняшнего дня, тогда как инвективы, перемежающиеся признаниями в любви, — горячи и актуальны в новом тысячелетии.
Многие, из тех, кто уехал до перестройки, в постперестроечные годы пожалели о сделанном. Те, кому повезло, живут сейчас на две страны, имея возможность надолго приезжать сюда и здесь работать. Поэты пишут об оставленной России с горьким обожанием, проклинают, любя. Кое-кто радуется безобразиям нашей жизни и, сочувствуя протестному движению, охотно предрекает ему поражение.
 
Какой-то, видимо, в России есть магнит,
Печаль какая-то, какое-то такое
Недомогание, неясное на вид,
Что сердце глупое не ведает покоя.
 
Как эта странная печаль или печать
Объединяет нас, рассеянных по свету!
Россия, если б ты могла не огорчать,
Ты потеряла бы любовь и прелесть эту.
 


Рецензии