Пансион Пенный Гребень - Sea Crest Apartments

"Свадьбу лучшего друга" отсняли в девяносто седьмом - тут Альберт и выискал мне квартиру в старых, облупленных номерах на стыке Океаньей Драйв и Второй Стрит. Здание было - пансион "Пенный гребень". Квартира была - комната да комнатёнка-ванная, - правда, с выходом прямо на воду. Инвалидушка-пальма в саду загибалась, да дряхлый катамаран в песке затоп, и топ-топ тропкой в дюнах, и - вот он, берег. За стенкой сосед - повар из немцев, Майкл; над потолком - парень, игрывавший ночами на фортепьяно. Былой жилец в квартире моей и отжил - СПИД, так что люди, войдя, бледнели: "Боже - да тут же жил Джон Джейкобус!"

Жил, чуднО пометив собой жильё - будто знаемый - чуть ли не свой в доску - сошедший ко мне из годами слышимых соплетений басен и былин. Блистал, владел славным Торпедо-клубом, и отблистал - словно спрыснули краской курносую физиономию и образцовую фигуру. Черная метка - чернильная слякоть-сыпь, саркома Капоши. Ею оброс весь, будто морской донной дрянью - днище, и, умирая, страшен стал так, что латинцы из погребка питейного на Коллинз Слонолюдом его прозвали, припомнив урода киношного. Квартира, его переезжая подруга, видавшая - впитавшая всё сиротство его и страх на смертной тропе, была не проста. Что-то чуднОе витало во здешнем воздухе. Чуемое Мо. Порою, проснувшись ночью, я заставал его неспящим: бдящим: глянешь - глядит, вверх уставя черные капли глаз, уши - навострены, и нос поблескивает, движась в беседе - несловесной.

Нехороша квартира? Хороша: зачарована. Поверх постели, меж Мартином и Мо, окна - настежь, полёживал я - блаженствовал. Был ли еще так счастлив? Поверх плота лежал - плыл в море, ничьём. Ветер врывался порой: то взвывом, то всплеском занавесей, комнату полня береговым боем волн, благословением - блага вам! - Джона Джейкобуса и всею тайною смертною и любовной.

Кроме Мо, во "Гребне" была доберманыня, Полночь, за ветхостью неходкая. С Кэти-владелицей забалтывался, бывало, я - а Мо заглядывался, - вот Полночь шажками шатко мерит двор и присаживается, дрожа, словно Мария-Антуанетта напоследок у гильотины. В ночь ее смерти все мы сошлись на подмогу подпальмовым похоронам. Дверь квартиры в те дни я не запирал. Не соседством - содружеством жили; не пансион - коммуна.

Я разбудил в себе дремотного домработника: квартиру выдраивал дочиста от потолка до пола в сорок пять минут. Мо за уборкой меня не видывал и был сперва ошарашен. Шваброй шурующую невидаль облаивал стоя, из дверей. Но вскорости пообвык, полеживал на крыльце, солнечно пропекаясь до бронзового отлива в краях шерстинок. Майкл-сосед, провизией отоварясь, приходил, и - к плите; Мо поднимал морду - внюхивался - и тяжко утопывал к Майклу на подмогу.

Стеною к стене моей стоял отелюшко - "Вилла Луиза". Луиза Пигг, немолодая малютка, слабость питала к лодочным шляпам-канотье и моряцким блестелкам-брякалкам. Держала бордель (в доотельные времена); и дома приготовляла творог, молоко скислив уксусом, в куске кисеи. Слыла итальянкой; сиживала по утрам при дверях, в компании прочих окрестных иссохших тетушек, растопорщась, вся углами - локтей и колен, - наружу.
И - "Тутто бене - Порядок!" - говаривала мне и Мо, ежеутренне-мимохожим.
"Тутто бене, Луиза".
Пожатие плеч, ответное: "Э кози`! - Таки да". Её итальянский, весь.

А через улицу - отель-знаменитость, "Век", о двух совладельцах, шалых геях, зовомых Давид и Вилли, прозванных совокупно - "немцы" (чему вопреки Вилли был - австриец, Давид - британец). "Роли-отелю" соэкспонат в южнобережном ренессансе, "Век" знавал звёзд калибром покрупнее - Тьерри Мюглер, Клод Монтана, Кристен МакМенеми, Джанис Дикинсон, да славная нью-йоркская меховщица Ларисса, сращенье Коко Шанели с диснейски-далматинской Кровиллой Де Мон. Ими "Век" помыкал, отельничая ледаще и даже поразгильдяистей "Роли": пополудни персонал полностью разбредался - прилечь, прикорнуть да подзагореть; в неудобь - тебе, спешащему выписаться, да поспеть к вылету.

Был при отеле и клуб курортный - улицу перейти (проданный ныне под "Старбакс", кофейное типовое кафе); а при клубе сад - заглядеться; в полнолуния там отплясывали - зачароваться. С поздних, заполночных, прогулок хаживая из парка на Океаньей Драйв (под флоридскою луной-лунищей, в небе плавающей) сиживали мы с Мо под деревами, подсматривали, незримые, как три сотни шалых ряженых так и кишат за тесною белой изгородью, плетнём чародейного векового Вилли-Давидова сада. Те же, почти межвоенные, беспутные дети тридцатых, золотые-пропащие - нынешние. Отсветы факелов: Клеопатра (Ларисса) в полуслове с Нероном (Мюглером) и кубинским цирюльником (Орибе). Линда Эванджелиста дает чаевые себе самой, ряженой гейской версии. Порою, редчайше, промелькивала и Луиза, в платье резиновом, растанцовывалась, вертясь всё волчком, волчком - ведьма. Даже из Гребня - из дому - слышал я музыку и смех, перебираясь кое-куда поудобнее паркового подстволья - а пса моего, брюзжащего, отпускал, - за плетень, на бал.

Когда "Век" запродали-таки застройщику Бобби Стретчеру, тут-то и пробил час - наш, всех живущих от авеню Пятой к югу, - погребальный. Деньки, знойные и неспешные, нашей щербатой улочки двинулись на убыль. Ингрид Касарес, Мадонне подруга, и Крис Пасьелло, тоже Мадонне - друг (другом был ей, пока не сел будто бы за убийство) открыли элитный ресторан "Джойя", прескверный кухнею. Округу позапрудили вдруг лимузины - всё Пафф Дэдди, да Дональд Трамп, да Мадонна, да Джей Ло. Глянцевое новьё накатило, и помалу оброс небоскребами Южный Мыс, словно саркомой - Джон-Джейкобусово тело. Иные домовые имена влекли понаезжих в Майами сбытчиков Ботокса да силиконовых технарей. Схлынули "Южные моря", "Валы", "Коралловые рифы". Новый Майами-Бич звался хлёстче и властней: "Континуум", "Портофино", "Мурано", "Икона".

Но всем властным хлёсткостям вперехлёст и вперевласть - имя: Версаче. Прибытие Джанни Версаче к Южному берегу в девяносто первом дало Майами - переворот, как и смерть его на ступенях особняка в июле девяносто седьмого. Что Энди-Уорхоловская смерть - Нью-Йорку, то Джаннина гибель - Майами: рубеж, под временем подведенная черта, конец эпохи.

Версаче дал Южному берегу - человека, мужчину, тип: сборный образ, почти мультяшный, гламурный гротеск, блеск, картинку, квинтэссенцию, - погожими днями с верха версачевского особняка на Океаньей Драйв, в фокусе телескопа обсерватории нет-нет да просматривались такие. Телескоп тот, взамен тел небесных вперясь в земные, вылавливал светочей пляжных на взморье Двенадцатой Стрит - бездельных латинских силачей, ох, каких аппетитных удальцов с ленцою - женцою, с развальцою разлёгшихся солнечно-пополудённо на пёстрых своих полотенцах. Ноги, вчистую выбритые, и тела, блёсткие, ритуально политые елеем. Полёживая, приподымались - к морю, из коего изошли (большинство - с контрабандно-беспаспортного плота) - сплошь - шеи, широчайшие, под парою мини-ушей на приплюснутых гладких головах - поглядывали, замечены ли. О, знали бы, кем замечены. Знали зато назубок - себя, понимали, что разлеглись за пределами принятых рамок мужескости. Понимание это Джанни и взял, и перевёл - в рубашки, из женских шелковых платков шитые, и ожерелья, сплошь во брелоках-оберегах, крестами отягощенные - будто оберегающие владельца: от чего - от себя самого. Мускулистые бёдра вжимал во джинсы с нижайшей талией, в пару размеров теснее, белые; а обувкой такому куклёнышу - ботинки, грозные, железноносые. Угол наклона кубинских пяток владельца в двери впихивал - пахом вперед, а там и попа подтягивалась, аппетитно поджатая (тут у тебя катится слюна). ПервовИдение - своё, не заёмное, не чьему-то вИдению - ответ; ничего, что не те носили (Элтон Джон и Дэвид Ферниш вразвалочку на кушетке за музейною бархатною цепью), и не носили - те, кому бы - носить; возражений не было. ВИдение - видЕние претворяли в реальность ряды фотографов, перворазрядных, и сонмы красавцев модельных на улочках развалюшных, южно-береговых, где под ветром шелка рубашечные по телу ложились складками - драпировками статуй греческих, Джанниных любимых.

Джанни Южному берегу был - бог: домовый-береговой "хозяин", хранитель, господь во своем запечном храме. Волей муниципалитета - волен, снёс ближний особняку дом, раритет из считанных, двадцатых годов модерн: устарел, "не по моде строен".

И всё-таки стиль Деко Драйв что ни год грубел - падал - плошал - улица оскотинивалась - дешевка взяла в осаду версачевский особняк. Прикрытый сперва деревьями в ряд, повыше; затем еще внутреннею стеной, препоною неумолчным валам прогресса. Но и за ней - неуют: так обтеснило стену - внешнее. Мир придвинулся, жить стало неудобно. Джанни вселялся на сонную и курортную Деко Драйв: дом покупал в ряду богаделен. Шумнуть по ночам могла, редчайше, только сирена "скорой" - ветхого днями из богадельни влача в неотложку. Теперь особняк неуместно и одиночно помалкивал в громком ряду не богаделен - баров, огнями вымигивающих: скидка, скидка, перманентная дармовщина.

В те давние дни каждый ужин шел - событием, со-бытиём в оракушеченной столовой. Мы являлись при полном версачевском параде, мимолётье мечты воплощая в бытийный миг. Джанни, ярчайш, стилен, предводил во главе стола. Антонио гармоничнейше дополнял во главе напротив. Столовая - сервировка - скатерти - сомодельеры - согостье звёзд - и непременно - юноши, юноши, - совокупно давали - рай, версачевский. Райски резвились мы, тешась и гогоча - а, отгоготав-отобедав, в лимузины грузились и отбывали в "Варшаву", клуб, где всем раем отплясывали до зари. Поздней, когда Джанни со всеми перезнакомился - лица, наскучив, слились в одно - он, отобедав, отпрашивался от плясок - рукой на прощанье отмахивал отъезжающим - нам. А там сократились и ужины - комкались и рвались: той голливудского пошиба вечеринкой, где ты только размечтываешься - а по второму бы кофе - а прочие уж из-за стола встали.

Как-то - а жить ему оставалось - месяцы, - я зашел в особняк под вечер, просто побыть-посидеть втроём. День был и нерабочий и праздничный, и на Деко Драйв разгулялась вся Америка. Вся и осталась за толстой дубовой дверью, стуком глухим захлопнувшею - реальность, громкий гам сведя в приглушенный гул. Переплеск фонтана во дворике тронул-защекотал чувства - зазвал в версачевский хрупкий рай. Стол был накрыт на террасе, в виду бассейна, дивного. Мо так с разбегу в это диво и вплюхнул, вычертив золотую тень сквозь толщу воды, на блёстком донном лике мозаичной Медузы.
"Ма гуарда" - "Гляди-ка!" - не глядя сказал Джанни.

В тот вечер, под вопли и хряск бутылочного стекла, скулёж тормозов и адские ржательные раскаты, вели мы беседу - светскую, с заездами в несусвет и тот-свет. Джанни, свечами осиянный, полуприсутствовал, был и не был, томился-изнывал, во всём черном, - иерей православный, оторванный от работы, недоизгнавший беса. Антонио, вызревший в вылощенного дипломата, версачевский Ришелье, кардиналил, нас обоих ведя сквозь диалог, вчистую списанный со спектакля, салонно-послевоенного.

Невероятно переменился Джанни со дня первой встречи в версачевской штаб-квартире, на улице Иисусовой. Тот был - мечтатель: смирен, несмел; из-под шапки витых смоляных волос лился голос, нежный, насморочный, девственно-итальянский, с чутошным калабрийским певком. Иных языков не знал. Но так мог собраться и налечь, что в год осилил английский, бегло, вольно - и сам стал иным. Пятнадцать лет славы и власти и схимницу выдрессируют в диктатора-параноика; ныне Джанни - судачили, - репетируя, девчонок сшибал с подиума и орал, орал на кого ни попадя (доорался до рака горла). И ныне, пытаясь-таки достучаться - беседу сквозь - припомнил я давний сентябрь, фестиваль в Эдинбурге - и двоих нас за ужином (куда вызвонил он меня - вдруг). Он только отплавал - один обогнул Шотландию, и плавание, - помнит ли? - описывал на английском, нежно-нетвердом.

Помнит: глаза встрепенулись-таки - на миг. "Какая всё-таки красота - Скай, и Эйгг..." - и - диву давшемуся Антонио пошёл описывать поход по Гебридам. Вот он на палубе - одинок, обернут свитером кашемировым, вот причалил перекусить в порту островном безлюдном... вот ведет борозду в сизых водах, к океанской зеленой скале, и вокруг - только чайки вскрикивают. Представив его - такого, прыснули мы - и смолкли. Разрыв между тем и нынешним, страшный, хлестнул по душам. Нас обдало рэпом проехавшее авто. Джанни, отставив стул, встал.

"Считайте меня старомодным, но подайте мне красоту", - сказал смеясь, и вышел вверх по ступеням.


http://www.stihi.ru/2012/12/29/3489

--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

На фото: Джанни Версаче и Антонио Д'Амико

Примечания:
Пансион "Пенный Гребень", "Вилла Луиза", отель "Век" и прочее:

http://www.oocities.org/odpanet/100block.html

Дом Версаче в Майами:


Поправка к тексту:

Kristen McMenemy - Kristen McMenamy

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------


Sea Crest Apartments

Just after the 1997 shoot of My Best Friend's Wedding, Albert found me an apartment in a crumbling old building on Ocean Drive and 2nd Street called Sea Crest. It was just one room, with a tiny bathroom, but it was right on the water. A crippled palm tree grew sideways in the garden. Next to it lay an old catamaran half submerged in the sand and a path led through the dunes onto the beach. My neighbour was a German chef called Michael, and above lived a boy who played a piano late at night. The previous tenant had died in my apartment, from AIDS, and people would come by and suddenly go white. "Oh my God," they'd say. "This is where John Jacobus lived."

There was a strange trace of him about the place, and over the years I felt I came to know him through a collage of gossip and legend. In his heyday he had owned the famous Torpedo Club, but he had a date with the grim reaper and first his puggish face and exceptional body were splattered, as if by a paintbrush, with small black dots: Kaposi's sarcoma. More and more they clung to him like barnacles on the bottom of a boat, so that by the time he died he was so disfigured that the Latinos who hung around the bodega on Collins called him the Elephant Man. The apartment had been his travelling companion, witness to his terrible loneliness and fear on the road to death, and there was definitely a strange atmosphere there. Mo felt it, and sometimes in the night I would wake and see him looking intently in the air, his eyes a liquid black, ears slightly raised and his shiny nose flexing in silent dialogue.

For all that, it was an enchanted place. Lying in bed with the windows open, between Martin and Mo, were some of the happiest times of my life. It was like being on a raft on the high seas. The breeze swept through the apartment, sometimes wailing, sometimes just flapping the blinds, carrying on it the crash of the waves, the benediction of John Jacobus, and all the mystery of death and love.

There was one other dog at Sea Crest, a Doberman called Midnight who was very ancient and could hardly walk. Her owner Cathy and I would chat as Mo watched Midnight wobble across the yard and shakily squat, like Marie Antoinette on the way to the tumbril. On the night she died everyone helped to bury her under the palm tree. In those days I never locked my door. Our neighbourhood was a community.

I rediscovered housework; I could clean that place from top to toe in forty-five minutes. Mo had never seen me clean before and was initially confused. He would stand in the doorway to our room and bark as I scurried around with my mop. But soon he accustomed himself to my new role and lay on the porch, baking himself in the sun so that the tips of his coat turned bronze. As Michael, our neighbour, came back from the store and began to cook, he would look up and sniff, before lumbering off to help with the preparations.

Next door was a fleapit hotel, the Villa Luisa. Luisa Pigg was a tiny old lady with a penchant for sailor hats and naval regalia. She ran a brothel in the early days, and she made her own cheese out of milk and vinegar in a bit of muslin. She pretended to be Italian and spent the mornings sitting in front of her hotel with crones from the neighbourhood, legs and arms akimbo.
"Tutto bene" she said each morning as Mo and I passed by.
"Tutto bene, Luisa."
Then she shrugged her shoulders. "E cosi!" That seemed to be the extent of her Italian.

Across the road was the famous Century Hotel, owned by two lunatic queens, David and Willy. They were known as "the Germans," even though Willy was in fact Austrian and David was English. The Century was the other hotel, along with the Raleigh, in the renaissance of South Beach, a celebrity halfway house with a more hardcore crowd, such as Thierry Mugler, Claude Montana, Kristen McMenemy, Janice Dickinson, and a famous New York furrier called Larissa, who looked like a mixture of Cruella de Vil and Coco Chanel. It was a low-key, lazy sort of place, even more disorganised than the Raleigh. The whole staff disappeared in the afternoon for a longish nap, or a spot of sunbathing which could be awkward if you were in a hurry to check out and catch a plane.

They had a beach club on the other side of the road with a beautiful garden (now Starbucks) where they threw extravagant full-moon parties. Returning from a late-night walk with Mo across the park on Ocean Drive, under a huge Florida moon sailing through the sky, we would sit under the trees and watch unobserved as three hundred freaks in fancy dress were squeezed inside the white wicker fence of Willy and David's magic garden. They were this year's bright young things, a frenetic party set caught between two wars. Lit by flaming torches, Cleopatra (Larissa) chatted with Nero (Mugler) and a Cuban hairdresser (Oribe). The real Linda Evangelista gave tips to a drag version of herself. Sometimes Luisa would make a rare appearance in a rubber dress and dance round and round like a spinning witch. The laughter and music could still be heard back at Sea Crest as I slipped into something a bit more comfortable and left my disgruntled dog to join the party.

When they finally sold the Century to property developer Bobby Stretcher, the death knell began to toll for all of us south of 5th, and the quiet hot days on that crack house street were drawing to a close. Ingrid Casares (Madonna's friend) and Chris Paciello (also Madonna's friend until he went to prison charged with murder) opened a snippy A-list restaurant, Joia, that served inedible food. Suddenly the neighbourhood was a traffic jam of limousines carrying Puff Daddy, Donald Trump, Madonna, and J. Lo into our midst. The new glossy world had arrived, and one by one the huge towers of South Point grew up, much like the Kaposis on John Jacobus' body. They had new names for the tech crowd and the Botox runners who were moving into Miami. No more Surfcomber, South Seas or Coral Reef. The new Miami Beach was christened with more "powerful" names like Continuum, Portofino, Murano, The Icon.

But the most powerful word of all was Versace. Gianni Versace's arrival on South Beach in 1991 was a turning point for Miami, as was his death on the steps of his mansion in July 1997. As Andy's death had been for New York a few years earlier, Gianni's murder marked the end of an era.

The Versace man had become the image of South Beach, a brilliant cartoon version of something one could glimpse on a good day through the telescope in the observation tower that sat atop the Versace mansion on Ocean Drive. That telescope had once been trained upon the firmament. Now it was focused on the earthbound stars of the Twelfth Street Beach, unemployed Latino hunks with a feminine streak who stretched out on colourful towels in the afternoon sun. Their legs were shaved and their bodies glistened with sacrificial oil. Occasionally they looked up, out to the sea from whence they came (possibly on a raft), all thick necks, little ears and flat heads, to check whether they were being noticed. Little did they know! These men were aware of themselves in a new way that was totally outside the conventions of masculinity. Gianni translated this into silk shirts made from ladies' scarves over necklaces heavy with charms and crosses, as if to save the wearer from himself. He squeezed muscular thighs into low-cut white jeans several sizes too small, and he dressed his doll in dangerous metal-tipped boots. The angle of their cuban heels forced the wearer into a room crotch first, and his buttocks followed in a mouth-watering clench. It was an original vision, not stolen, not a reaction, and even though the people who should have worn it didn't, and many who shouldn't did (Elton John and David Furnish lounging on a couch behind a velvet rope), nobody seemed to mind. It was converted into virtual reality by a plethora of top photographers and beautiful models on the crumbling streets of South Beach, where those silk shirts fluttered across the body like the clothes on Greek statues that Gianni loved so much.

Gianni had presided over South Beach like a household god in his mausoleum. He was given free rein by the city and allowed to tear down a listed Deco building next to his house. "Art Deco. So demode!" he said.

But each year Deco Drive got rowdier and cheaper around the Versace mansion. First, rows of high trees were planted, and then a secondary interior wall was built to shield the family from the crashing waves of progress. There was a feeling that the outside world was a bit too close for comfort. When Gianni bought the house, after all, Deco Drive was still a sleepy row of rest homes. The only noise you heard at night was from the odd ambulance that came to rush some ancient to intensive care. Now the house was the sore thumb on a strip of cheap flashing bars on eternal happy hour.

In those early days, dinners would be large affairs in the dining room made of seashells. Then we all wore our Versace finery, and the flickering dream became a brief reality. Gianni was polished and lively at the head of the table. Antonio was the perfect consort at the other end. The room, the china, the linen, the stars, the staff, and of course, the young men, were all the Versace ideal. Those meals were hysterical romps that would stretch out until we all jumped into limousines and danced together in The Warsaw until dawn. Later, when Gianni had met everyone and they all looked like the same person over and over again, he got bored and begged off after dinner, waving us off into the night. Later still, those dinners were shorter and ended abruptly, like an evening in Hollywood when you are just thinking of having a second cup of coffee and suddenly everyone has got up to leave.

Once, a few months before he died, I walked over to the house for a quiet evening, just the three of us. It was a holiday weekend, and America was out on Deco Drive. But as the thick oak door clunked shut behind me, the real world receded into a muffled thud and the sound of the fountain in the courtyard tickled the senses into the Versace bubble. The table was set on the terrace in front of the beautiful pool. Mo headed straight for it and jumped in with a splash, casting an amazing shadow through the water onto the glittering face of the mosaic Medusa beneath.
"Ma, guarda!" said Gianni, distractedly.

That night screams and broken bottles, demonic laughter and screeching brakes, accompanied a polite conversation that bordered on the macabre. Gianni was there but not there in the candlelight, visibly bored in black, an orthodox priest drained from an exorcism. Antonio, by now a polished diplomat, the Cardinal Richelieu of the house of Versace, guided us through a dinner-party conversation that could have been lifted from a post-war drawing room comedy.

It was incredible how Gianni had changed since the first time I met him at the Versace headquarters in Via Gesu all those years ago. Then, he was a timid humble dreamer with a shock of frizzy black hair and a gentle reedy voice that only spoke Italian with the very slightest Calabrian lilt. Such was his ability to concentrate that within a year he had learnt a fluent flexible English, and was already a different man. But fifteen years of power and accolade would turn a nun into a frenzied dictator, and by now Gianni had a reputation for flinging girls from the catwalk during rehearsals and screaming at all and sundry. Ironically, cancer found its way into his throat. Trying to find a point of contact with him, sitting at dinner all those years later, I remembered out loud a September long ago when he and I had met at the Edinburgh Festival. He was returning from a solitary trip around Scotland and had called out of the blue. We had dinner together and I remembered him talking about his trip in a sweet faltering English.

For a moment the recollection brought life to his eyes. "What a beautiful place is Skye, and Eigg . . ." he said and described to a surprised Antonio his adventures round the Western Isles. The image of him alone on deck, wrapped in a cashmere sweater, eating a solitary meal in some island port, or ploughing through a slate-coloured ocean towards a craggy green rock surrounded by screaming seagulls, made us all laugh and then fall silent. The gulf between then and now was huge and poignant. Hip hop suddenly blared from a passing car. Gianni got up from his chair.

"Call me old-fashioned, but give me beauty," he said, laughing, and then went upstairs.


• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии