Дом корень квадратный нет единицы. Часть 2

                " Дом корень квадратный нет единицы"

                Часть 2.
                "Крещение"


…….
       Ты просыпаешься и не знаешь – проснулся ли ты…
Я хорошо слышал сквозь воздушную призмочку лёгкого сна, как отец вышел на веранду и, распахнув нервные занавеси, открыл тёплые предутренние окна.
"Значит, я опять не сплю", – подосадовал я, так как мне безоблачно необходимо
было закончить днём "Большую сушку белья". Этот рассказ вдохновения. А теперь, когда я полночи начисто проворочался без изумрудного сна, то благоприятная для работы сладкая часть дня, вероятно, будет хлёстко проспана без задних ног и без тех же задних мыслей. Весёленькое дело. Все старания уйдут в подушку. Что тут скажешь – пожмёшь кому-то руку? Ну, полно расстраиваться. Тебе же надо когда-нибудь отдыхать. Почему бы не сейчас?
И это верно – я и не расстраиваюсь – я отдыхаю, но как-то не очень весело.
И это какое-то непонятное чувство. Ну, да ладно – и полно, полно. Сплюсь. Спим.
       Моя маленькая, три на два, комната прилегает к знаменитой растревоженной веранде. И наша пограница – это окно – бывшее дверью. И ставшая форточкой. И служащее сейчас всё-таки окном, в которое подувало отличительным воздухом – потягивающего с прищуренных верандических окон. Заветренным воздухом устлано потягивало, но я бы не сказал, что он был предутренне свеж. Впрочем, я этого иносказания и не говорил. Хотя его инкрустация была намного приятнее того, что последовало за ним. За его девятыми сроками откровения. Он – безутренний ветерок – сделал хитрость. Он прекратился. И я почувствовал, как молчком, изнутри мышцы моих рук и ног начинают наливаться ослабляющим пунцом. Это ощущалось отчётливей. Как бы в бодрственном самосозерцании, раскрывающем космические равнины.
Постепенно тело стало сжимать и снаружи. Это наслоённое влияние было неприятно, и как-то избирательно зловеще.
       Поначалу, особого демонстративного значения неизбежности случающегося не возвещалось. Но когда я почувствовал, как поющие тиски влияния всё более и больнее осаждающе сжимаются, когда окружающее пространство стало таким невыносимо маленьким, что ещё надбавленная времянка низкого мотива венецианской петельки, и кажется, я был бы лексически просто раздавлен им.
     "Что за дрянь?" – возмутился я, и сделал попытку, достаточную для того, чтобы встать с тяжелеющей кровати. Но. О, Боже, выполнить совершаемое оказалось не так-то запросто просто. Не просто вовсе. Перемененным в отношениях я бешено рванулся, и как созревший бочонок, с почти недвигающимися руками и ногами, оказался в литографическом вертикальном положении – классического столба. Липкости ужаса не было достигнутого предела. Нет, не то, чтобы я сильно испугался тому, какая именно тварь (тварь какой симбиозной породы) проделывала эти неоригинальные штуки, я испугался более тому, что призначно ощутил, как она, чьё прикосновение или присутствие я не чувствовал и не видел, в обычном понимании этих элементарных человеческих слов – как она уверенно выдавливает из меня соки. Я сразу не мог и понять, что же именно из меня уходило. Нет, кровь из меня не лакали, печени не ели, но силы, мои ещё непрожитые силы, постепенно таяли, мускульные соки уходили куда-то. Они заумно куда-то потекли. Меня опустошало.
       "Ах, ты, дрянь!" – вскричал я угрозами, и в безальтернативном роскошестве темноты (точно не знаю, с открытыми либо с закрытыми глазами я был, но сквозь накрошенную до неба темноту ничего не было видно) возмущённо рванулся из неотпускающих крепких клещней-невидимок. На мне будто сидела дюжина чертей и эта дюжина была не двузначной. Каков-то лютый обормот продолжал неприхотливо удушать меня, решив, наверное, что он самая удачная шуточная магистраль на сегодняшнее утро взрытых дарниц. Моя спрессованность не устраивалась приветами. И хотя чувствовал я себя бумажным, но всё-таки вертелся в способах высвобождения довоенным репродуктором отвлечения. Какие только стильно смачные выражения предума я ему наивно не отпускал километрами, невнятно упомня, что, если это нечистое – и есть тот сивый нечистый – то его надо колюче материть аргументацией, да так ломано, чтобы у него предохранительный пульс прямоугольно заметался кинжалами. Странная данность, но ничего не помогало. Я неистово долго воскричал родителям. Я слышал, как отец растянуто вязко прошёл в умывальную комнату, но по всей видимости обозреваемого, лёгкие слова мои, тонули во мне же. Иначе бы, среагирующие родители метко прибежали на крик.
       Я утверждающе кружился в неистовой борьбе по уклоняющейся от настенных ударов заботливой комнате, злобно матерясь и стёгано стараясь освободить, выставить сквозь мрамор непроницаемого заслона остывающие пунцовые руки. Не скоро, ох как не скоро – но вдруг. Правая рука до локтя, но вдруг, почти до предплечья пролезла гладеньким вьюнком сквозь выемку лопнувших тросов. Наружу. Она выбралась из этого сжатого пространства и удачно. Она слепо наткнулась на ощутимый в неведеньи стул и с приятным грохотом опрокинула его. Но грохот паденья. Этот звонкий, чёткий грохот. Он не привлёк почему-то внимания окружающего слуха. Он остался сам в себе. Он ушёл в бездну пустоты. Он стал неопознаваем в раздавшихся бесшумных тапочках.
       Я продолжал реликтово метаться по испуганной комнате в борьбе с иносферным лиценемом. Не знаю какими отросточками хрипящих сил, но мне осколочком удалось выдернуть на свободу вторящую руку левых рукавов, наждачно оцарапав её о что-то твёрдое хроножадное. Она хоть и пунцовая – плоть рук моих, но ощущение высвобождения всё-таки приятнее обратного. И тут, ту-ту-тут что-то произросло в подсознании. Оно сработало удачей. Не видя нападавшего немью зрачков, но интуитивно я выбрал искажающееся лицо его словом – "сука".
       Произнесение меткой интонации избирательного направления срезало всё и сразу. Да. Всё и сразу всё. Все чрезвычайно исчезло…, забравшись с ногами подошв в подхваченное мгновение вырванной заграни. Лишь в отпущенных руках доплакивает незначительная старина отступившей тяжести. Как следы вторника в понедельник. Как редкость глаз замечающих нужное в глазах редкого. Освобождён. Я вылетел в упорный коридор, где собственно встретился с выходившим из отпощёченного умывальника отцом. Естественно, что я его успокоил рассказом о штурмовой борьбе неизвестно с чем. Отец был ещё естественней и рассказал, что мне снятся интересные сны. Вот так.
       "Может быть", - подумал я, - "и всё-таки я нашёл оформленное слово, которое, эта дрянная имитация устрашения панически боится".
       Довольный, свободный, я вылез на веранду. И устало сунул голову в окно. Внизу какой-то уютный незнакомец мирно поливал себя из насупленного шланга. Умилённость утра. И нежность воздуха. Спокойствие и изменение к полному дозревающему расцвету. Медленный незнакомец, увидев меня, взял банку литровой пустоты. И не очень-то раздумывал над смыслом и жизнью. Безразличный к нему и к его незнакомой деятельности, я убрал свою безразличную голову из заоконной освежающей действительности. Некстати. В окно влетела пустая банка, и я неожиданно её поймал. Кстати. Поймал и, улыбнувшись, тут же разжал переждавшие пальцы. Пустящая банка стеклянно передалась в грохнувшийся низ. На то и стекло в ней – чтобы грохнуться об низ. И это – тоже удивительно.
       Довольный, успокоенный я прошаркал в свою являющуюся комнату беспокойства. Поднял стул из опрокинутости и прилёг. Кровать скрипнула, видимо одобряя десятикратно повторенное словечко самозащиты. Хотя после. После этой семантической тирады я так и не успел. Не успел немного прорасслабиться. К своему золотящемуся ужасу я вновь почувствовал дыхание приближающейся невидимой чёрной силы. Опять. Опять стали набухать тяжестью конечности. Они тонули в вакууме бессилия. И он. И я его увидел. Даже в заредевшей темноте я различал, как огромный изменчивой формы чёрный туман мягко вползает в мою оробевшую комнату через открытое пограничное с прослезившейся верандой окно. Он вползал быстро. Он не смаковал своё нарастание. Он явился сразу; быстро увеличиваясь для окончательного броска максимальностью вещества и…
       Слегка застав врасплох его чапаевскую атаку я успел многое. Я успел бросить в него найденным в борении словом. Но, что такое? Что? Видя, что оно скверно не помогает вовсе. Я перекрестил себя, а затем наложил крест и на него…
       Его энергия впилась в меня раз в десять сильнее прежнего. Я взвыл от боли и отчаянья. Содрано забился пульсирующей судорогой в поздних клешнях тумана. Чёрный нагромождённо смеялся над моими морщинистыми проклятиями в его адрес. По-крайней мере, мне так настойчиво казалось. Еле-еле. Еле выдыхая, я прокричал: "Ма", и последним безвоздушным вздохом ещё, "мА". Слоги потонули в пространстве затерянной комнаты. Однако, не знаю. Не знаю, чем это объяснить, но на удесятерение сил чёрного, силы моего внутреннего резерва - ответили таким же удесятерением. И теперь я. Не только тождественно. Оборонялся, но. И нападал. Подобием, если. Можно так. Сказать по соответствующему. Отношению к невидимой. Энергии, мы. Взрезано кружились. Юлой по комнате. Брошенной перчаткой, руша. Всё на. Своём пути яростно. Отпихнув. Чёрного я. Освободившимися руками схватил. Стоящую с кроватью. У крыльца владеющей подушки ломкую. Гулкую. Любимую. Гитару. Гита. Ру и. Истерически  ухо. Женно принялся. Стал. Был. Быль. Принялся стучать. Ею о косяк. Покрывшейся пупырышками. Штукатурки стены. Осыпавшейся штукатурки. Мне. Показалось. Что стру. Что ру. Струны. Звонкие. Поющие. Взвизгнув, лопнули. Струны. Мне. Пока. Зал. Ос. Сь. И гриф треснул. Треснул, треснул. Ул. Гул. Гриф треснул. Мне, пока, за, лось. Странно. Но никто. Не отзывался. Как будто. Один ты против. Себя. Ты ничего. Соображаешь. Ешь. Не. Чёрный. Вновь чёрный. Вновь чёрный, вновь, аттически, нахлынул, и…гитара. Крошась, выпала. Из моих рук. В неуступчивой мелодии борьбы. Мы завертелись. По завертевшейся комнате. Отступая. Ещё. Я выдернул рывком. Отступая. Из тисков правых. Руку и она сшибла со стола стек. Ляную банку звон разлетевшихся осколков. Я слышал настолько отчётливо, что серьёзно представил. Апатично бьющуюся литровую. Банку. Копию той, что была брошена. Незнакомцем восхода. Но откуда у меня в комнате поставилась? Эта банка? Эта? Банка? Невероятный рывок. Рывок, оказавшийся невероятным. Оказавшийся вероятным невероятный рывок разорвал нещадящие энергетические клешни. Которые теперь. Я видел тоненькими белыми лучами опустевшего света. И в этот. Момент. Свободы. В момент свободы. Я крикнул твёрдо громкому чёрту: "Я не боюсь тебя! Я не боюсь! Тебя!" Эти слова вошли последними в присутствие чёрного. После. После них – его не стало. Не стало. Вовсе не стало. Чёрный. Исчез.
       Шатаясь, я привёл недоверчивых родителей к себе. В разгромленную отдышавшуюся кислородом комнату. На месте. На том самом месте, где должны были ожидаться битые баночные стекляшки, главного-главного моего доказательства, мы в удивлениях нашли битость стеклянной колбы. Колбы старой керосиновой лампы. Лапы лампы. А на окне сидел худой. Сидел облезлый бесчейный кот. И жалобно мяукал. Мяучил. Опять мне не верили. Не поверили. Опять мне. Может и верно.
       "Да, но откуда у меня в комнате взялась старая керосиновая лампа?" – подумал я…и открыл глаза. Я лежал негромко на спокойной кровати. В комнате тишина, уют, тишина. Тикают часы тишины. Ни битых ламп тебе, ни лап разгрома. Гитары. На своих живых местах звонко потихивают. Целые-целые, целые-неповредимые. "Неужели мне всё это неприятно приснилось?" –задумался я в первый миг. И начнулся. Тут. Ощутил пунцовые, налитые тяжестью рук ноги, ног руки. Настораживающие ощущения были такими же, как и во сне, если это был сон. Чувство беспокойства, пережитое во сне –издалека передавалось и в сейчас. Что-то действительно было. Было-было. И тут пропел петух. Вся тяжесть мгновенно отпустила руки и ноги. Беспокойство пропало. Да. Это действительно было. Значит, всё-таки. С криком петуха. Что ж, сегодня я свободен. Я отбедил. Что будет завтра – сказать трудно. Я думал, что был во сне, но не спал; заснул – и подумал, что проснулся. Ах, как я ошибался. Ты просыпаешься и не знаешь – проснулся ли ты…


…….


- Кто сказал, что земля – круглая-круглая повзрослело голубая планета летящего эллипса. Это всего лишь ласковая усмешка ума. Это всего лишь хрупкое преломлённое восхотение. Представление сделало её такой такой. Сделало нас такими такими, думающими – что знающими, что земля – круглая-круглая, как гравитация.
- Ты рехнулся. Тебя сожгут на костре, как детский космос Каперника. Сожгут для сведения счётов в больших окровавленных мерениях. Для примирения выстраданных героями круглой земли – весов.
- А я её вижу плоской. Ведь она может быть – любой. Какой её только не представишь.




…….

Дни – не летели.
Дни – исчезали.
Дни исчезали в летящем.


…….


       Нам бы было просторнее
       быть последними
       в этом месте,
       где нет ничего, –
хихикнул Вадик Ольвиевым.
- Ага, вот, оно, но-но-но, – веером раздвинуты междоусобия письменных столов. – Мой дом, моя нелепость – это не тот. Ищем далее. Это выкинуть. Во все мусорные фляжки ведра. Это туда же.
       Ольвиев разбирал свою зеленоглазую комнату на засоренные поиски нужного. Вадик предпразнично кинул к потолку исписанные листочками сочные страницы чернил. Вадик развлекался. Бравая комната разлеталась весельем, как ельем. Вадик сел, спел, созрел и пел: "Этот мир придуман не нами, этот мир придуман не мной, о-о-ой", -  Тормозил он рефреном в ой-ой и придумывал заново это мир придуман не нами. Вадик затерялся в скорости пугачёвской песни.
- Так, что тут? Нет. Это ловкое не то. Ага. Вижу. Вижу. Беру. Да чистые руки. Мыл, мыл. Вы уж не придирайтесь сударыня – курсовая. Я вас зачитаю для воспоминания в. И Ольвиев пристроился в уголке спокоя без с. Он зачитался собственной бывшей. Бывшей курсовой работой, искромсанной вдохновением третьего курса. Работа называлась: "Художественные произведения Г.Седельникова – это поэзия".
      Ольвиев щурил и щурил глазки и хихикал. Ему нравилось. Дурачиться на научном уровне – познаниями.



…….
" Господи – есть ли Ты? Существуешь ли? Или Твоё Имя только шёлк, за которым прячется более высокая по уровню цивилизация, что совсем не означает – более гуманная, человеческой. Так ли это? А может Ты, Господи, Сам стрижёшь уровень человеческих знаний?
      А может Ты совсем не Абсолют? А может Ты – это не есть Ты. А кто-то другой – на Твоём месте. Может – это сгусток какого-то сверхсознания, который существует за счёт людей, который пользуется людской энергией, мозгом, как ёмкостью мышления. И потому нужны только средние-средние. Но есть некоторые, которые при разных обстоятельствах доходят (дотрагиваются) до такой истины, которая как-то может повредить господству сильнейшего. И потому, их тут же измывают из общества. Их убивают, режут, давят, вешают, заражают болезнями, рвут сердца напополам…
       Это хорошо, если над нами главенствуешь Ты – Господи, а если это сверхцивилизация, которая измывается над человечеством и питается его плодами? Тогда что?"  - Димыч (Димка Вартанов) январски дочитал, учтиво бесхитростно улыбнулся, так, как очнувшийся мудрец улыбается наивности ребёнка.
Яростный Вадик выдувал воздух университетской библиотеки восторженным самомнением.
- Как?
- Знаешь, Вадик. Это…
- Что?
- Я это всё уже давно пережил. Тоже голодно обдумывал такие же брошенные мыслишки. Мол, угнетатели...,чужие цивилизации…Но теперь для меня это совсем пустая тема. Совсем пустая.
- Почему?
- Господь есть Господь. Он всё знает лучше нас. Куда нам суетливым людишкам Его понять. Хотя у каждого могут быть собственные измышления.
- Короче, ты хочешь сказать, что эта статейная мыселька – тушь в конце безделья?
- Да. Не обижайся. Но это так. По-крайней мере, для меня.
- Почему?
- Да, так. Я не могу тебе объяснить. У нас неодинаковые векторы сознания.
- Лень?
- Не обижайся, мы не поймём друг друга в этом. И потом, давай оставим эту тему.
- Почему?
- Я не хочу говорить о Боге. Это слишком интимная сфера.
- Скажи. Димыч. Ну, скажи, что ты думаешь.
- Нет.
- Почему? Я хочу понять.
- Нет…Я не хотел бы обсуждать. А понять…Поймёшь ещё. Всё в своё время. Я думаю, что все эти мысли сомнений, исканий – это детские шалости. Их, как и детство, надо просто перерасти.
       На них зашикали. Беседа прервалась. Бесстрастное, уравновешенно спокойное лицо Димыча углубилось в чтение следящей ручки. Димыч впал в переделку курсовой работы по Булгакову. Вадик выстукивал  задумавшимся указанием пальца о гладкокожий библиотечный стол, отвечающий таинственно молчащим ритмом.
      Несостоявшийся разговор заслонился годом с месяцами и днями.



…….

- Не-а.
- Чего, неа? Мне не веришь. Мне, Вадику Ольвиеву – не веришь? Ах, вот ты как.
- Не-а. Не потому, что – я не доверяю тебе. Просто это – невозможно, - улыбнулась Эмка.
- Вот, увидишь. Теперь я тебе всё продизенфицированно продемонстрирую через скромный месяц. Всё. Я ещё раздумывал об вычислениях, теперь убедишься сама. Привет.
- Привет. И всё равно – это невозможно, - настоятельно посомневалась самостоятельная Эмка, уходящему сквозь встречный поток отучившихся на рукавах дневных студентов.
- Чего это вы тут спорили с Вадиком, руки заламывали? – подошла к Эмке с разукрашенным вопросом Светка Орлова.
- Говорит, что через месяц – обыграет "Спортлото" до шёлковой нитки.
- Как?
- Да как-то повычисляет и узнает нужные числа.
         Вадика развернуло встречным проснувшимся потоком и он, запросто увидев Светку, приветливо отчеканил крича:
- "Колесо – это шар.
  Огонь – это ветер.
  Стоит Орлова
 в красивом берете".
Орлова погрозила ему светлым кулачком, и Вадик вернулся к волнорезовому разрыданию людского течения, как нравоучения. Пробился. Почти грубил, почти рубил декларацией:
- "Орлова в берете? –
   дивится Гарипов.
   А сам он стоит
   в красивом арыке.
   Орлова в берете.
   Гарипов в арыке.
   А сам я стою
   в красивых гвоздиках.
   Мне памятник себя
   Создав нерукотворно
   Никак не заросла
   Народно трынь-трава.
   Опа-дрица-трица-ца".
Бил себя по несгибающимся в ровность коленам дурачившийся далеко взлетающимися загребными ступнями да пятками, да сдвинутыми набок лихими молодецкими туфлями Вадик.
Ох, легкомысленность университетская. Ох.


…….


- Ты чё это грудь и ноги вторым колесом выставил? – застал Алика в кругу детворы. Ольвиев застал Алика в кругу детворы. Детворы во дворе.
- Да, вот, катаемся, - сообразил мыслящий Алик.
- На лисапеде, - проверещала мыслящая детка в жарких трусах. – Рубиль круужок.
- Цыц.
- Цыц-цыц, - потряслась округа, не успевая за мыслящей деткой.
- Значит, твой папа, будучи отцом – купил тебе и тебе машину. А ты, будучи сыном, а следовательно не будучи отцом – её прокатываешь напрокат.
- Нет, нет, да что вы, нет. Нет. Нет.
- Неа, - отпевалась округа недоумением.
- Ах, неа. Неа...Я уже это слышал однажды и уже однажды сегодня…Ладно, катайтесь до основания. Катайтесь. Алик, а почтальонша?
- Была…
       Ольвиев щёлкнул информированными до блеска башмачками, ключами, дверкой не смазанной, надо смазать как-нибудь, ящика, хрустнул газетой, охнул.
- Не то. Надо опять с ней говорить. На почту сходить. Носит одно, а приносит другое. Одно и то же. Не то. И что тут проделать.
       Приколотая лестница подъезда углубилась ольвиевским ворчанием. Малыши, а малыши, казавшиеся взрослыми шумели, галдели, делили, ругали, смеялись и даже рассказывали страшные истории, истории, истории и и и…
       Но в это несходящееся завременье умная, воспитанная, образованная, образная, душевная, повёрнутая в несвободный шик мамаша подвела. Не всех подвела. Нет. Она подвела к ребячему кругу историй брыкающегося в упрашивание трёхлетнего годовалого сыночка.
- Вот, видишь, смотри, тоже мальчик, почти, как и ты, уже взрослый, а не плачет и не сохнет. Видишь. Вот, видишь, смотри, – показала добрая мамаша на обнажённого бритого под абсолютный нуль мальчика в трусах и в опешившей юбочке. Мальчик моргал – моргал. Детвора, соответствующая юбке, раззявила моргающие зубы, носы, ушки. Демонстрируемого мальчика так всего и передёрнуло, как мыльницу перевернуло Со второй полки. Вступил в слова.
- Ты, чё, не видишь, что ли, что я не мальчик, - возмущённо вздувался пупок на животе, устремлённого снизу вверх возмущённого взгляда. – Где ты видела мальчика в юбке? Вот такие вот люди пошли! Соображать надо, мамаша, на вас всё-таки случайные дети смотрят. Вот такие вот люди пошли…
- Прости, так ты девочка?
- А чё, трудно догадаться.
- Прости, - сказали мамаша с трёхлетием сынули.
Одновременно с ними и весь ребячий кружик своевременной истории.
- Мальчика тоже мне нашла. Как будто по красоте, улыбке и умному выражению лица нельзя определить. Вон, смотри, щупай, пальчики, какие тонкие – где у мальчика – такие тонкие и снежные пальчики на мозолях. Мальчика нашли. Вот, блин. Мальчи…
    Это было бесконечным. Это стало безразмерным. На этом и запутался сегодняшний  денёк в ночке. Малыши расходились на удивление по удивлённым домам. Они все – протестовали. Шумели. Спрягали возмущённо глупости взрослых. "Мы говорим – глупости, подразумеваем…" И действительно, что нельзя было девочку отличить от мальчика. Это же надо быть каким ненаблюдательным, ничуточки не чутким к развивающейся  во все стороны индивидуальности, чтобы не отличить лысую девочку от образного лысого мальчика. Это как же надо не уважать других, себя, природу, дворового пса "Пирата", педагогику…
       Малыши празднично хлюпая поднимались по расшатывающимся ступенькам, вплоть до самых-самых, извиняющихся родителями кроватей и ругались, ругались, удивлялись. Возмущались. Просто не продохнуть на воздух. Какой светлый позор. Какая фатальная несправедливость. И т.д., т.д. т.т.д…. Всё, успокаивайтесь. Спать пора.


…….

       Полежавший в шёлковой безэмоциональности Вадик свернулся на однообразии параллелей осыпавшейся ёлочкой, вздохнул, вздохнул. Привыдохнул. Включился в магнифонически-тофонические ват-мят-ные веснушки наушников. Слышал ещё не прозвучащую скорбь. Которую выстрадает. Года через два. Таня Буланова. Года через два. Сквозь ленточку песни. Сквозь скорбную ленточку песни. Ольвиев слышал скорбь. То была скорбь гениальности…


"Скоро поезд,
ты всё же уезжаешь
и теперь, наверно, навсегда.
Скрою слёзы,
мне больно, ты же знаешь.
Только не вернёшься никогда.
Ты молчишь,
куришь и молчишь.
Между нами дым сладко-горьких лет.
Мой родной,
рядом ты стоишь,
но тебя уже со мною нет".


Это было очень просто – ему пучило живот, и он купил фотоаппарат. Он сделал за свою 26-ти летнюю жизнь всего один удачный снимок…


"Разве часто
нам счастье улыбалось,
что его так просто потерять.
Сколько в сердце
моём любви осталось,
но тебя не встретить, не позвать.
Ты молчишь,
куришь и молчишь.
Между нами дым сладко-горьких лет.
Мой родной,
рядом ты стоишь,
но тебя уже со мною нет".


Его шедевр выставили огромной картиной в каком-то знаменитом содрогнувшемся зале. Престиж зала не доплюнул до ослепительности офотографленного кадра. Салютовали и признавались. Признавали снимок лучшим и не только на целый год. За целый год. Говорили, что это просто. Что это уму непостижимо. Говорили, что это просто и уму непостижимо. Устроили парад, цветение венков, корзин, церемонию и открытие. Разразившееся популярной славой открытие. Парень волновался. Он говорил. Он говорил, он волновался, говорил, что его полотнище. Он говорил, что чувствует. Что его полотнище сегодня жестоко зарежут. Зарубят…


"Скоро поезд,
слезами с неба капать
начинает наш последний дождь.
Скоро поезд,
но я устала плакать,
что прошло, того уж не вернёшь".



Его даже и не успокаивали. Стояли рядом, шутили, приветствовали ухмыляющимися фужерами шампанского и не успокаивали, потому что ему так и не верили. Только делали вид – что его понимали. Только делали вид, что понимали. Понимали глубину выстрадавшейся души в его гении. И зря, а зря. Ах, как… И зря…


"Ты молчишь,
куришь и молчишь.
Между нами дым сладко-горьких лет.
Мой родной,
рядом ты стоишь,
но тебя уже со мною нет".


Один из знатных гостей, который был. И был настолько знатен, что не следовало бы и называть важность его знатности. И он. Один из гостей. Посреди торжеств, при свете миллиона решительных лампочек, разноцветных прожекторов и рёве обезумевшей образованно-цивилизованной публики, достал. Вот так вот запросто, достал из приличных выглаженных в острые стрелки брюк фрака огромный ужасный нож из оттопыренного кармана. Достал. И смело твёрдолюбиво мягко подошёл к трепещумуся полотну. Все охнули, ахнули, икнули и занесли руку для удара…


"Ты молчишь,
куришь и молчишь.
Между нами дым сладко-горьких лет.
Мой родной,
рядом ты стоишь,
но тебя уже со мною нет".


Но гениальное полотнище живо, оно не было истерзано, оно осталось, оно живо. Оно не было истерзано, а был истерзан гениальный фотограф. При его 26-ти летнем возрасте ему нанесли 27 знатных увечий огромным ужасным ножом. Ледяным ножом. Это было очень просто – ему пучило живот, он купил фотоаппарат, и его убили.


…….

       Ольвиев был занят. Занят. Занят. Занят. Наука. Искусство. Философия. Ольвиев.
       Ольвиев трудился. Он мечтал создать такое. Такое. Вот Такое.  Чтобы сквозь изъеденные резцы мог бы неплохо сказать: "Вот Такое сделал. А вот Такое не сделал. И к лучшему это…"
Гости цепко навещали занятого Ольвиева. Они не скучали. Так как цепкие гости молодого Ольвиева надували себе в цирковое развлечение разлитоцветные весёлые шарики. И нерезиновая комнатка беззаботного философствующего Вадика была ошарашена обилием раздутых цветов. Вадик всегда – всегда радовался обновлённому приходу старых гостей, умеющих задавать нелепость смелым высказыванием из ума. Он просказывался этому так: "Что сидим сложив ножки на ручки? Чего это мы тут выжидаем из ума?"  На что Тахир отличался: " Я тебе задам баню, звону, копати, перца, кузькину мать".
- Это ты искру зарубил на стенке? – выспрашивал Вадик и получал.
- Мы тебя шапками, камнями, словами, яблоками, бабками закидаем периодически! Закрой свои двери, глаза, мысли, зевоту пор!
- От вершка 72 горшка, а всё туда же – из ума камни выпирают. Я тебе Тахир вот что скажу.Что? Конспектируешь? Это хорошо. Так вот Тахир – худей сверху вниз.
       Тахир был Тахир. Он громко обижался и обижался. Он выстраивался в улыбку, как перезимовавший омар и обижался.
- Пуп как пуп.
Димка ждал-ждал-продолжал:
- Я человек и ничто человеческое мне не нужно.
- Кроме того, я думаю, что Карфаген должен нам! – поддерживал Вадик.
- Иди насмарку по наклонной плоскости ко дну против течения, – притоптывал Вепа.
- Всё течёт. Всё извиняется, - накрапывал занятой Вадик одолжившийся.
- Комар носа не подточит в комбинации из трёх пальцев, – сказывался Тахир и лопал шарик. Так целиком и лопал. И лопал шарик.
       Ольвиев удивлял не только себя. Он выражался в лица:
- Есть более интересные и полезные занятия, чем обучение выдрессированной грамматической грамотности.
- Чего? – выражались лица.
- Чего – чего. Есть дела поважнее – грамматических ошибок.
       Иногда Димка удивлялся не только сам. Удивлялся в неособые даты дней.
     Ольвиев отдверкивался:
- Вот, пропускаю пропорцию сквозь заредевшие пальцы.
- Как это ты? А причём этот столик?
- Этот свежелакированный столик, красил меня четыре часа и не кончался.
       Вадик мог запросто приветствовать не только себя расстановкой других слов:
      "Представь себе опредмеченную дорожную ситуацию. Так. Яростный преступник с золотыми зубами драпает по шоссейной трижды дороге на танке. Так. Тут ГАИ, милиция, спутник космической связи. Западня хлопается в ладоши районом одного проезда. Всё. Оно окончательно. И хмурый полковник, руководящий хирургической операцией, получает шифровку по тирекающей рации.
- Преступник движется по шоссе на танке.
- Отлично. Высылайте на перехват взвод мотоциклистов…
- Есть".
      Вообще Вадик вообще был очень занят. Всегда чем-то он был занят. Наука. Искусство. Философия. Забиванием флейт в водосточность труб. А уже осень. Осень. И студенты думают, что обучаются. Обучаются зазнаниям. Вадик думал, что обучался. Всяким зазнаниям. И потому. Наука. Искусство. Философия. Забивание флейт в водосточность труб. Вадик занят. Занят. Вадик занят.



…….

       Вадик, приплясывая, выпрыгнул из очередной научной разработки.
Тетрадь ухлопнулась, затемнив черновичок лингвистики, именовавшийся для краткости так: "Разбор женских и мужских имён (русских) по орфографическому словарю на количество звуко-букв". Запил водичкой усталость. Проверил закладку в брошюре Кастанеды. Пошёл. Пошёл. Добрёл до ветерка. Выглянул в окно. В перемещающемся дворе крутились дети. Свежий Алик солнечно организовал очередные платные качельки. Причём рыже брал за недолгое качание в соплях особым сортом смелых жвачек. Которые, затем быстренько сдавал в какой-то зашифрованный коммерцией ларёк. Где получал неопределённый заманчивый центробежный талон на получение чуть ли не бесплатной баночной сгущёнки, с коровками на вырисованных лужках. Но делал это не для того, чтобы получить бесплатность. А обменивал сгущённый талон ещё на что-то вечное. То приветливое на другое т.д. и т.д. В краткости зевая, чувствительный барыш, Алика – устраивал не вполне, просто данный круг детского обмена заикался. Пока заикался, листающий Алик продумывал ещё, ещё яркие ходы да проходы свежих комбинаций. Алик развивался. Расступалась эра – коммерцизации. Да, так вот. Вадик хихикал детворе, повисшей вьюнками на Аликовских качелях и не желавших слазить, а тем более платить. Сочувствовал погоде принуждённой изменять своё мироощущение на сложноосеннее.
       Свиделся. Всё-таки увиделся, Вадик видел цитирующего черноту большого скучающего кота, с оборванным ухом, медленно выхаживающего по слепоте беседовавшего навеса. Сам отражающий уверенность кот был здоровенный. Здоровенный. Лицо крупное. Кирпичное. Квадратное. Оно не имело никаких сознающихся мнений. Выражало тупое, затаённо хитрое, звериное. Вадик посмотрел, посмотрел. Присмотрелся. Взгляд во взгляд. Грустно высказался: "Ну, что "Чёрный квадрат", желаешь ужинать?" Кот нахмурился недобро, глубоко согнулся, прыгнул в землю. Мсчез.
       Вадик шамкал тапочками к брошюре Кастанеды. Что ж. Будем мыслить. Созерцать. Лизать пятки выжатому лимону. Мечтать. Петь с чужого плеча. Слушать. Слушаться. Смущаться.
       У правды четыре рождения
       и в каждом рождении – ты…
…Пёс в матроске перебежал тротуар по диагонали.



…….
У правды четыре рождения
и в каждом рождении – ты…
боялся уйти безнаказанным.


…….

Чёрный кот, ты помнишь,
тебя из рук кормил?
Ты был истерзанный, измятый,
в тебе сидел испуг живой
и шерсть клочками выдрана из шеи.
На запах мяса первым прибежал
ты.
Тебе мы говорили: "Погоди, успеешь",
а ты царапал,
ты палец мой царапал.
Ты испугался
платы.
А расплатился я своею
болью и страданием…
Болею
я теперь,
неизлечимо болен
и никого не жду,
и черенку подобен,
удобен, но не мру,
наверно – не способен…



…….

       Ольвиев заявивший, что не будет работать, а будет самообразовываться, вовсе и не собирался. Вовсе не собирался подбирать авторские воззрения на мир. Он мыслил как, что, сколько, куда хотел. Он свободовольничал на редкий ветер. Его пыталась останавливать только реальность. Но они бились друг об друга, делая друг другу больно, слёзно. Частые люди делающимся столкновением развлекались. Но только частые. Помогали друзья.
       А вот и явь на холмогорском подносе. Двери кинотеатра расшнуровываются. Вадик с перекошенным от неудовольствия довольным лицом выпрашивается наружу. И диким лосем, только что с опушки джунглей, набрасывается заживо, чтоб прямиком, на призакрытую, на два плевка, кассу. Акварельная кассирша с перепуга падает со стула на стул. Димка держит Вадика. Держит Вадика за татуированные возмущённые руки, пытаясь увести Ольвиева от искашлевшегося кинотеатра прочь, прочь. Голые слова Вадика Димка удержать не в состоянии. Получается музыкальная заминка. Издержки либреттической полемики. Народ. Народ открыл рты, уши. Конспектирует. Жестикулирует. Что случилось, спрашивается.Да, так, малость. Симметричность непонимания. Оказывается Ольвиеву не понравился гнусный фильм, и он пристал к прехорошенькой кассирше с заявлением просьб, требуя вернуть его похиленные деньги. Кассирша. Милиция. Директура. Вахтёры. Хохот народа. Дети, в каждом рисунке солнце, кажут слизкими пальцами и в отличие от взрослых, на каждое солнце-рисунок, понимают кое-что в этом вопросе без ответа. Ольвиев твердит. Ольвиев выступает. Говорит, что, если бы все все все могли потребовать возврат за непонравившийся фильм, то тогда бы средние фильмы спрыгнули с экранов, а режиссёрам не было бы сподручно снимать средние фильмы. Заблаговременно известные – что средние. Ольвиева не поняли. Не собирались понимать. Хотя кое-кто даже приветствовал слова Вадика собственным раскиванием головы на уровне шляп.
       Всё отжелтело. Всё. Димка заплатил хихикающий штрафчик за безденежного Вадика. Вот такие вот встречи реальностей. Смущающие. Пережитые. Бредущие. Ладыгин с Ольвиевым брели по вечеревшему проспекту. Казались тихими. Бредущими.
       Уставший Димка морожничал пломбирчиком с шоколадом. Шлёпавший Вадик морожничал пломбирчиком, шоколадом он уже весь объелся. Воодушевлённый Ольвиев весело дорожно оборотисто припевал: " И никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить".


…….

- Всё это очень запутанно, – Тахир отошёл от темы разговаривающих.
Димка покосился спиной:
- О чём ты?
- Джентльмены, я о гибели Береговского.
Вадик притих. Впечатлительный Вепа запал в кресло.
- Уже идут дожди, – загрустил Димка.
- Полгода.
- Я ходил туда. Просмотрел все глаза, сантиметры, опытные ночи, – ступал Вепа тихими неидущими ногами на преждевременный ковёр.
- Всё исчезло со смертью Игната, – перебежал слова наискосок запутавшийся Тахир.
- Я не знаю, что это было. С чем мы имели дело. Но думаю, что всё закончилось, - оживал Вепа. – Игната жалко. Мать тогда убивалась. Лариса сама не своя…Жалко.
- Согласен, что все причуды вынесены скобкой к равенству отсутствия, -поддержал Вепашку Тахир. – Мужики, а трудовые плёнки они мне все испортили. Гадостями.
- Всё что в доме снимал? – подскользнулся Димка.
- Угу, все кадры засвечены красным. Все, кроме одного. Все.
- Ты же метался, говорил, что ничего не заснималось, - удивил Вепа себя.
- Не спеши. Один точно – жив – здоров.
- А каков?
- Пока посекретничаю. Покажу, как созрею. Не могу так сразу. Всем на безжалостный показ.
- Жадина ты.
- Чё пороху нанюхался что ли? Оскорбляет.
- Жадина.
- Не сорьтесь. Подеритесь.
- Отличниц нанюхался, студент.
- Жадина. В лицо зубами вцеплюсь.
- Не сорьтесь…Подеритесь…
       Перепалка закончилась также хаотично, как и случилась. Безмолвный Вадик встал со стула, демонстративно прошёл по охнувшим ступням спорщиков. Встал у двери.
- А теперь слушайте что скажу.
- Люблю еду в начале мая, – сострил Тахир.
- Это более чем серьёзно. Это чрезвычайно. Слушаю вас. Говорите – всё закончено. Всё закончено в порядке. "Любимый город может спать спокойно. И видеть сны". Так вот. Ничего не завершилось. Всё ещё только начинается.
- Вадик, ты говоришь во сне. Ты разговариваешь сном. Всё исчезло, вместе с гибелью Игната. Вадик?
- Закончилось? А вы посмотрите в окно. Гляньте. Гляньте на сокрушающийся мир.
- А что там? – Ребята распахнули ночные окна. Их встретила примертвевшая тишина.
- Там нет. Ничего. Вадик? Там ничего нет.
- Нет?! – рассерженный Вадик схватил со стола стакан и бурно запустил его в заросли тёмных деревьев.
       Из пустоты глухо хлопая крыльями вырвалась огромная тёмная птица. Она издала неприятный гортанный предзвук. Отчаянный предзвук.  И разрывая томление ночи полетела к городскому центру.
- Видели? А битость стекла слышали?!
- Нет, – мрачнел Дима.
- Стакан попал в пустоту. И в ней пропал. Завтра днём ищите с собаками. Стакана не найдёте. Он исчез. Он упал в какую-то несуществующую пустоту.
- Нда-а, - удивлялись.
- Это ещё не вся песня о стакане. На днях я застал почтальоншу раскладывающую корреспонденцию по почтовым ящикам…
- Ты говорил, что она путает твои газеты с чужими, - прояснился Ладыгин.
- Так вот. Эта добрая женщина положила при мне в мой почтовый ящик бедные намучавшиеся газеты. Предназначенные мне газеты. Сам лично проверил. Те хрустяще упали во внутрь. И вот я открыл, вытянул из своего ящичка – что? Какие-то чужие газеты.
       Тахир, Вепа, Дима, замялись. Не заметили, как понасели на стулья, понасели на кресла.
- Вчера, - продолжал Вадик, - соседский мальчик Алик катался во дворе сам на своём любимом велосипеде. Катался, катался и докатался. На глазах изумлённых малышей живокрутящий педали Алик мгновенно исчезает. Малыши в непедагогический крик, в рёв, разбегаются в стороны света по родителям. Минут через пять появляется. Точно обезумивший Алик. Так из пустоты и появляется. Плачет. И несёт себя домой. Велосипед же его – этот штуцер бэати поссидантэс (счастливы обладающие), пропал насовсем. Как созревшая косточка вишни в превкусной мякоти.
- И что же? – спросил не Поль Робсон, но Вепа.
- Что же? Сегодня я проснулся. А на меня прямо из нечего смотрят огромные красивые глаза. Засмущались, задевичились, покрылись портьерой песочного невиденья. И ещё…
- Что?
- Да, что?
- Сегодня в почтовом ящике я нашёл письмо. Это, пока тайна.


…….

       Бесцветный город, не смущаясь, зевал к засыпанию. Улицы чисты. Немузыкальны. Слякотными улицы будут завтра. На завтрак. И это уже кое-что. Кое-что уже приготовлено. К сырости. К свежести. К вежливости ворчания. Кислая назавтра поздняя крона узорно пошевелилась. Таяла не подкошенными до новостей набросками. Томились крохотные зёрна неувлажнённого рассвета. Рассвета? Какого ещё рассвета? Тучи в завтра он вживёт. Игры младшего разбора неумноженных огней.
Что потухли. Тихо гасли. Гасли. Гасли. Кто идёт?
Кожа врёт и нарастает,
в складках линий тонет солнце,
и ошпаренные грани
только в крылья вырастают,
только крылья не удержат
изразцы даров и песен,
между крыльями и вечным
гладь разглаженных морщин.
Что ж поморщиться приснится
в апельсиновый сезон,
красным облачком бумажным,
ранней падающей птицей.
Где-то пробует царица
заглянуть в чужой альбом.
Гасли. Гасли. Шаги. Шаг. Ги. Кто идёт? Чита. Телль. Читатель, смотри, идёт Димка Ладыгин. Он припозднился. Возвращается по домам. Возвращается от Вадика. Тот всего многого наговорил. Успокоил напугав. Димка шёл в думы. Шёл думами. Шагал думая. Задумался. Бывает. Сохранял спокойствие. Бывает. Огромная чернота, присущая падающему в ночи дереву, хрустнула в сохраняемое спокойствие шагающих дум. Бывает. Димка не успел напугаться, успокоив не читателя, а себя. Жестокая бестолково суровая ветка отпавших алых листьев старины падала вместе с громадой дерева не условно метко в цель. Но она как будто условилась, что в отличие от всего тяжёлого ревущего упавшего ствола – стало определённо точным. Прицельным. Попавшая в центр шагающих дум. Димка шипел носом. Стоял, шипел, как вкопанный. Перед ним объятиями трепетало отжившее с корней дерево, едва не угодившее в Димкины сантиметры килограммов. Димка остывал от впечатлений стройно выпрямленным, серьёзным. Он, не расшевелившись, осмыслял мгновенное. Остывающую в осмыслениях голову покрывала кепа, сильный колышек которой был ассиметрично рассечён раздвоением. Прямо по рассечению со лба вниз не затрагивая бровь, глаза, но петляя через нос до обрывающегося подбородка шла процарапанная чёрточка. С подбородка линия спрыгивала на грудь разорванной куртки, наискось виражировала на рассечённую брючину и прекращалась разоблачением. В разрыдавшийся ботинок вплоть до сырой земли, через тротуарность, строго между большим и указательным пальцами опечалившейся ступни вонзилась жёсткое лезвие укусившей ветки. Не страшно. Приходящий в действительность Димка провёл оздоравливающей ладонью о поцарапанный лоб, улыбнулся. Наполнился рифами философии. Изрёк: "Ндя! Выше ветра головы не проси". Нда. Не согласился. Двинулся к освобождению. Шаги. Шаг. И вдруг. Захрустели, заломались бестолковые опешившие ветви рухнувшего дерева. Димка встрепенулся. Мгновение. Какое-то чрезмерно быстрое мгновение. Чрезмерно быстрое до неприличия. В двадцати шагах от Димки из взрыва разлетевшихся в стороны чёрных веточных осколков выпрыгнул длинный, худой человек. Человек ли? Тело его высвечивалось яростью лилового и покрывалось белизной ночной рубашки заправленной в зимние кальсоны. Димка хмыкнул. За хм-хм, присвистнул. Так как на него поднялась лиловая рука вытянувшая ствол целившегося ружья. Димка рванулся, но ветка крепко сжала ботинок растянувшейся до боли ноги. Выс. Выстрел. Димка немедленно проводил внимательную пулю. Весь полёт в себя. Пуля больно ударила в разорванную куртку груди. Димку, сжавшего в отвращении глаза, подбросило, однако от ботинка не оторвало, что позволило оставаться на ногах. Хотелось открыть глаза, чтобы передохнуть для напринимания решений, но тут в живот боднуло второй пулей. Оттолкнуло второй раз. Димка набрался наглости и его набухшие осенью глаза опустили взгляды к болевшим ранам. Повидавшийся Димка сморщил нос удивлением. И это не всё. Ударившие в боль сильные пули так сильными и пооставались. В тело они не влетели, а подзадержались на куртке. Пули от удивительного удара сплющились. Но как-то интересно. Первая превратилась в большую красивую бабочку, а вторая распустилась маленькой звонкой птичкой. Они ожили. Запели. Взмахнули крылышками. Вспорхнули. Полетели. Полетели. Стали ночными бабочкой да птицей. И это не всё. Пули ставшие живыми. Перевоплотившись, улетели. Человек яростно расплевался налево и направо неудовлетворённый результатами стрельбы. Поплевал. Поплевал. Сплюнул последний раз, и постучал зубами: "Пули – дуры, штык – молодец!" Димка, рвущий из ноги ботинок, прислушался. Притаился. Суворовец же распахнул патронники ружья. Затем с ожесточённым воображением схватил с себя лиловую голову, смял её в одной руке, как пластилиновое мнение до нужных соразмеров. И забил нужными размерами подавившийся патронник. Припредметил. Приметил. Приметился. Выс. Выстрел. Выстрелил.  Притаившийся Димка увёртывочно грохнулся на руки земли. Он услышал кепкиным затылком, как пуля-голова разорвалась метрах в пяти позади него. Но это не всё. На месте разрыва безголовой пули образовалась какая-то лихая окружность величиной с теннисный мячик. И началась такая карусель всасывания. Такая неразбериха попадания в эту теннисную дыру. Первым же вливанием за темнотой круга исчез безголовый суворовец с разболтавшимся в патроннике патроном застреленной гильзы. За ним последовала лиловость обзываний. А уж там потянулась и огромность развалившегося дерева. С Димки в конец сорвало кепку. Она разозлилась. Она заткнула существование лихой дыры. Всаженная дыра со всеми атрибутами цепляний чудесно растворилась в пространстве вместе с обиженной кепкой Ладыгина.
       Димка поднимался, поднимался, поднялся. Огляделся, огладился, отряхнулся. Оказался в долгом выражении чувств, соображая: "Меня роняли на все падежи, заставляли ползать на ухе, делали из меня мастера на все звуки, а нужно было дать всем по кепке"."Вот и выходит выходить, что гений и злодейство – вещи необъяснимые." Сообразил, отряхнулся, огладился, огляделся, шагнул. Шаг за шагом…


…….

Любая бесконечность какой
бы бесконечной она не была
может измеряться бесконечно малыми
бесконечностями по отношению к данной
любой бесконечности.
Однако, так же может измеряться
любая малая бесконечность бес-
кончено большей бесконечностью
по отношению к малой бесконечности.
Так же вещество одного качества
может быть измерено любыми ве-
ществами другого качества или
других качеств.
Так упавшее в одном направлении
всегда поднимается в другом (других).
Ничего не исчезает в следе
своём не разомкнув уста своего
следа. Своего ли следа?
Став зеркальным отражением
являешься ли зеркалом?
Став зеркальным отражением
как найти себя в зеркальной ком-
нате? Выноси зеркала из комнаты,
правда, где гарантия, что вместе с
зеркалами не вынесешь себя?
И потому, чтобы найти себя в
зеркальной комнате, нужно перес-
тать быть зеркальным отраженьем.
Тем более, когда в комнату проры-
ваются несколько посторонних
зеркал, которые блуждают по
комнате в поисках твоего зер-
кального отражения. В поисках
твоего зеркального отражения –
которого уже нет. И никто не знает,
в комнате ты ещё или уже поки-
нул её. Даже ты – сам. Потому что
ты никогда и не был зеркальным
отражением. Просто разомкнулись
уста просиявшего следа, у которого
нет границ измерения. И в котором
никогда ничего не исчезало, потому
что возникший след никто никогда
не оставлял. Даже покинутое – эхо…



…….

       После измышлений первой пары в углу бумеранга филологического крыла Дима встретил Вепашку.
Ладыгин обескуражено узнавал:
- Тахира не видел?
- Он сегодня ещё не появлялся.
- А с рукой что?
- Да так, входной дверью прищемило. Вижу, тебя тоже энергично ушибло.
- Ай, ничё. Встретимся после третьей пары на скамеечке в сквере. Тахира видишь, захвати с собой.
- Ладно.
…Но Тахир не появился и после второй пары. На третью он тоже не пришёл. Димка заволновался. На большой бешеной перемене он звонил Тахиру домой. Телефон ни к кому не подходил. Зато, когда договорённая скамейка встречала гостей, на ней уже любопытно восседал довольный приулыбающийся Тахир.
- Можете себя поздравить, - исключился он. – Плёнка с получившимся кадром – исчезла.


…….

- Если позволите – вот "Двадцать правил детективных историй" 1928 г.
С.С.Вэн Дайн:

1. Надо обеспечить читателю равные с сыщиком возможности распутывания тайн, для чего ясно и точно сообщить обо всех изобличительных следах.
2. В отношении читателя позволительны лишь такие трюки и обман,
которые может применить преступник по отношению к сыщику.
3. Любовь запрещена. История должна быть игрой в пятнашки не между влюблёнными, а между детективом и преступником.
4. Ни детектив, ни другое профессионально занимающееся следствием лицо не может быть преступником.
5. К разоблачению должны вести логические выводы. Непозволительны случайные или необоснованные признания.
6. В детективе не может отсутствовать сыщик, который методично разыскивает изобличительные улики, в результате чего приходит к решению загадки.
7. Обязательное преступление в детективе – убийство.
8. В решении заданной тайны надо исключить все сверхъестественные силы и обстоятельства.
9. В истории может действовать лишь один детектив – читатель не может соревноваться сразу с тремя-четырьмя членами эстафетной команды.
10. Преступник должен быть одним из наиболее или менее значительных действующих лиц, хорошо известных читателю.
11. Непозволительно дешёвое решение, при котором преступником является один из слуг.
12. Хотя у преступника может быть соучастник, в основном история должна рассказывать о поимке одного человека.
13. Тайным или уголовным сообществам нет места в детективе.
14. Метод совершения убийства и методика расследования должны быть разумными и обоснованными с научной точки зрения.
15. Для сообразительного читателя разгадка должна быть очевидной.
16. В детективе нет места литературщине, описаниям кропотливо разработанных характеров, расцвечиванию обстановки средствами художественной литературы.
17. Преступник ни в коем случае не может быть профессиональным злодеем.
18. Запрещено объяснять тайну несчастным случаем или самоубийством.
19. Мотив преступления всегда частного характера, он не может быть шпионской акцией, приправленной какими-либо международными интригами, мотивами тайных служб.
20. Автору детективов следует избегать всяческих шаблонных решений, идей"…Вот так, примерно.
- И от меня добавь 21 пункт, - вмешался в перечень развлечений Тахир, -21.Детектив должен говорить только по-английски, а его преступный оппонент обязан изъясняться только латинскими словами.
- Да. К чему ты нам здесь наперечислял эти пересчитанные пункты приёма макулатуры, -  поддержал Тахира взвинченный Ладыгин.
- Да так просто. Сказали, скажи что-нибудь, вот я и сказал, - удивился неудивлённый Вадик. –  Это же Тибор Кестхейн "Анатомия детектива".
- Забавно устроился, - устроился в кресле Вепа. – Мы тебя спрашивали про замкнутость комнаты квартирующей в домашности Тахира.
- У Кестхейна есть и об этом, - продолжал Вадик объяснить.
Он многозначительно продолжил нашарманивать кругозор собственных познаний, прищёлкивая при этом поджаренные подсолнечные семечки. Его поддержали. Комната наполнилась до отвала резкостью хрустения, важным щёлканьем подсолнечных плодов.
Вадик продолжался.
- Значит так. У Джона Кара в детективе "Три гроба" некий доктор Гидеон Фелл рассуждает "Лекцией о запретной комнате". Итак, существуют следующие варианты.
1. Произошло не убийство, а трагическое происшествие из-за сцепления случайностей…
Тахир прервал жестикулирующую лекцию Вадика безразличным осмотром раскатистого зевания. Быстренько прикрыл перекошенный рот ладонью. У-у-у-у-похлопал.
- Тахир что-то хочет?.. – остановил Ольвиев лекционные изыски в вопросе что-то хочет?
- Чего? – моргнул головой Тахир.
- Что-то хочет сказать?
- Да, нет. Я так. Как-нибудь уж промолчу натощак. Вот, семечки пощёлкаю. Хрусть. Тпру. Хрусть.
- Не тощай, говори уж.
- Да неа.
- А, ну-ка говори, а то вычеркну тебя из завещания.
- Да, ту уж говори, чего хотел подумать, - поддержал себя в кресле Вепа.
- Ладно, говорю.
- Так, так. Веселей. Уже пошло. Пошло. Поехало. Ну, же. Пли!
- Бабы в избу – мухи, вон! – высказал Тахир с прекрасным выдохом риторики.
- МММ – нет проблем! – добавил Димка к тахировой риторике свой абзац.
 И уже к общей атмосфере благополучно справился в указании кивка –
- Вадик, а что это у тебя за стесняющиеся тетрадки?
- Так, "Спортлото" хочу обыграть. Вот вычисляю руками правила игры.
- "5 из 35?"
- Нет, "6 из 45".
- И что, весь в словарных успехах? В гостинцах?
- В горбушках успехов. Могу, к примеру, уже 2,3 цифры называть точно. Остальное находится в стадии галопно-кочечной разработке. Рысак в погонах. Погоны в медалях. Медали в бескозырках.
- Интересно, - внедрился Димка в тетради, Тахир в Димку, а Вепа с креслом в Тахира. Вадику стало скучно, и он сказал:
- Миллионы думаю выиграть. Главное быстро всё повычислять. Так что готовлюсь стать любимым миллионером. Будьте уж готовы к этому.И видя, что прочитатели не обращаясь к слуху обратились во внимательность, восточным маршем вышел из шевелящейся комнаты позаваривать чай что-ли. Потом пили ели чай. Потом гости прощались. Веселились. Видимо готовились к тому, что Вадик скоро станет миллионером. Ушли. Вадик посчитал надутые шарики. Три, четыре. Интересно, кто-то переборщил. Глянул на стол. Тетрадей с вычислениями мысленного переигрывания "Спортлото" не было.
- Так-так. Зачитали…Это ты взял тетради? – обратился Вадик к автору.
- Ну, а то, кто же. Почитать уж нельзя.
- Ага, бы бис –
  Аж, бух.


…….

       Прошла неделя. Вадик чётко высчитывал все дни. Пятница – последний срок сдачи билетов "Спортлотошки". Прошла. Суббота. Воскресенье. День розыгрыша – прошёл. Ага. Понедельник – раннее утро. Звонок в дверь застаёт Вадика в амбразуре дверного глазка. Затаившийся Вадик видит выразительные, довольные, удачливые лица перекошенных друзей. Вепа ещё раз нажал на спусковой крючок горластого звонка. Терпеливый Тахир стучит по интеллигентски кулачком в дверь. Вадик молчит. И ключ в замке – молчит. Дима выдерживает паузу. Невыдержавшая пауза падает в радостный полушёпот Ладыгина.
- Вадик, открой, это мы.
Ольвиев прицеливается и молчит.
- Вадик, открой. Мы пришли.
Вадик чешет пробор на причёсанном затылке. И игриво говорит сквозь
неоткрытые двери.
- Неа.
- Что? Он нам что-то говорит, - просит всех притихнуть притихнувший Димка.
- Что Вадик? Открой.
- Неа, не открою.
- А почему? Вадик. А почему?
- Что я дурак, что ли.
- Открой, - закрытые двери завизжали раскатами звонков и вовсе незвонковыми ударами.
- Это ты дал им тетради? – обратился Вадик к автору.
- Ну, а то кто же. Почитать уж нельзя дать, - обиделся автор и исчез с поля связи.
       За дверью настоятельно просились в дверь. За дверь. Стучались. Бранились.
- Вадик, открой. Я же всю стипендию свою угрохал, – возмущался Димка.
- А я все свои накопления за три года. Всё спустил, – рыдал Вепа.
- И я, чуть ли не полстирпендии вхлопал в производство безоткатное. Разорился из-за тебя. – Это стучался самый громкий, самый бойкий разоренец Тахир, - А знаешь сколько я мог бы плёнок на эти деньги купить. Штук восемь-девять.
- Что там такое творится? – вышел к занявшим чуть ли не полкоридора выгибающимся вовнутрь дверям отец Ольвиева.
- Миллионеры пришли, хотят миллионами поделиться, – рассказал песню Вадик.
- Вадик, открой. Поговорить надо.
- Вадик открой.
- Открывай дверь. Не укусим же.
      Ловкая дверь отворилась. И обрыдавшиеся миллионеры, шагнувшие было во внутрь, испугано шарахнулись на перетрусившую площадку лестницы в подъезде. Их растянуло и испугало выражение спокойного лица отца Ольвиева,
намахнувшегося на входящих блестящей стальной клюшкой для гольфа.
Щелчок. Движение ещё вверх и металлизм выросшей клюшки разбил тёплый свет входной лампочки. Щёлк. И готово. Заходи уж, "кто ходит в гости по утрам"…
…А потом пили заваренный чай. Ели пили. И смеялись. Всё вспоминали, как шутили. Оказалось, что неудачно. И всё-таки удачно. Оказалось, что никто никакие деньги не проиграл. Это была утро-понедельниковская шутка. Все были веселы. Словоохотливы. Веселы и охотливы на воодушевлённость настолько, что даже не пошли на учёбу в университет. И только один Вадик сегодня грустил. Он думал: "Уж, лучше бы проиграли, чем так шутить".   Грустил и вздыхал. Он в пятницу выложил все свои сбережения на покрытие высчитанных вариантов. В пятницу выложил. А в воскресенье всё проиграл. Случилось то, о чём говорила Эмка. Права ли она? Ведь Вадик ещё не выполнил свои вычисления до конца. О-о-ох.
- Не грусти, - сказал Вадику Димка, - всё ещё впереди.
В прихожей позвонили. Вадик открыл дверь. На пороге стоял озадаченный Алик. Он улыбнулся и сказал:
- Дядя Вадик, давайте я за вас расплачусь. Сколько вы им должны.
- Спасибо, Алик. Спасибо.


…….

- Я снял пятиминутный фильм, - обрадовался Ольвиев.
- А как называется?
- Окончательно я ещё не придумал.
Он достал фильмоскоп. Сдул мушек с развлечения. Зарядил его достаточной плёнкой. Позанавесил темноту. И включилось ехидное жужжание аппарата демонстрирующего диафильмовость на белой стенке. Тахир и Димка упёрлись облокотившимися взглядами в задвигавшуюся стенку. Ольвиев медленно переводил колёсик перемотки. По стене на строго тёмном фоне побежали подчёркнуто официальные белые буквочки слов. Поплыли медленные неподвижные титры, информируя зрительское нетерпение.
     "Центр-студия "Младенец – мая" представляет фильм режиссёра Вадика Ольвиева.
                "Апреянка".
      Над фильмом работали:
Автор сценария и режиссёр – Вадик Ольвиев.
Главный оператор – Пётр Елисеев.
Операторы: Олег Макаров, Тихон Колесниченко.
Режиссёры: Светлана Новожилова, Рихтор Шурухин.
Помощник режиссёра: Сапар Кадыров.
Ассистенты режиссёра: А.Уватуков, Ал.Азаров.
Монтаж – Сергей Казаков.
Консультант по монтажу: Виктор Маликов.
Главный художник: Нина Авакова.
Звукооператор: Н.Штин.
Художник по костюмам: Е.Слабых.
Художники-декораторы: Ф.Таимов, М.Арапелов.
Специальные эффекты: Г.Шадрин.
Костюмы: Я. Гомоля.
Композитор: Юрий ООО.
Грим: Д.Гусарова.
Комбинированные съёмки: Р.Пудиков.
Мастер по свету: Т.Чуприн.
Цветоустановщик: И.Жигулёв.
Редакторы: С.Эсенов, К.Мухадов.
Музыкальный редактор: Л.Островская.
Пиротехники: Д.Иничкин, З.Михайлов.
Административная группа: М.Алиев, Т.Ежов, В.Толочков.
Группа каскадёров под руководством: М.Митина.
Директор картины: Ф.Жигус.
Текст читает: М.Огарь
                В главных ролях:
Лион Февралёв, Татьяна Фурманова, Григорий Кистович, Коля Мешков, Ольга Пушкина.
В остальных ролях: А.Гофман.
В съёмках фильма были задействованы войска ООО-ского военного округа
и санитары военной бригады ООО-ского госпиталя.
Свои стихи читают Фредди Крюгер и Евгений Евтушенко.
Особое спасибо – пожарной команде города Берна, за предоставленную ею возможность поджога одного из районов Швейцарских Альп.
В фильме была использована музыка немецких, русских, итальянских
композиторов.
Фильм снят на плёнке собственного производственного объединения. 1992 год.
                Конец фильма.


…….

Вепашка снимал с себя седьмой пот ударом рассекающей пятки. Он отрабатывал мастерство бесконечных приёмов восточных единоборств. На восьмом поту Вепашка проводил всёзамечающим взглядом последних товарищей по искусству в раздевалку. Спортивный зал отзванивал пустоту, которую и рассекал Вепа всеми частями как тела, так и не тела, но и другими видавшими отточенное мастерство техники – оружия.На девятом сходе пота Вепашка остановился, весь во внимании посреди пустого зала. Он учуял внешними чувствами какую-то связь ладного с неладным. Вепашка, оттачивающий быстроту, силу, точность ударов никогда не забывал любимое мудрое пожелание своего учителя, сказавшего: "Побеждай соперника до боя". И Вепа сообразил, что ему делать. Как сообразил, так и поступил. И потому, когда в зал, где занимался Вепа, влетели, вбежали, вкатились около сорока соперника самого свирепого вида, в кимоно. И зафиксировали боевые стойки. Они никого там не застали. Так как Вепа был уже дома. Он отдыхал в приятной ванне и плескал водичку ладонью на мускулистую грудь. Он блаженствовал, а около сорока соперника, пооткрывав свирепые рты в пустом зале, покусали мягкие маты, побили руки о непробиваемые стёкла и взбодрившись в дальнейшую свирепость, повысыпали дружненько толпой на быстротечную гудящую улицу. Вепашку они не нашли. А жаль. Он бы их попинал в коленные чашечки собственных колен.
- Бежим напрямки, - сказал, значит главный и сорок значит бойцов, повысыпало значит на улицу, где значит, почему-то заскрипели некоторые самые быстрые тормоза многих машин по проспекту. Странно. К чему бы это? Странно.


…….

       Искупавшись Ольвиев искупавшись, сел сел пить чай чай чай в темноте, высвечивая ч чай, варенье, варенье, обеденный стол обеденный варенье, обеденный стол, стол фонариком. Во время его его причмокивающего. Во время его причмокивающего самодовольного чаепития. Самодовольного, вольного, ольного ого о. Возле него. Во время его причмокивающего самодовольного чаепития возле него протопал неизвестный тип. Так неизвестно бодро и протопал возле. Продолжая. Ольвиев продолжая пить запивать пить чай, высветил лунное лицо возле. Высветил лунное лицо протопавшего возле незнакомца и узнал, узнал, уз в нём себя. Вот так салютики. Двойник не останавливаясь, и зачем его останавливаться, поэтому и низачем не останавливаясь он проследовал в ольвиевскую комнату. Проследовал и сразмаху удовольствия сбросился  на присевшую ольвиевскую кровать. Вот так штучки. Вот так салютики. Одуванчики. И задымившаяся иллюминация. Задымившаяся белым чёрным дымом. Что ж. Носасто. Что ж. Ольвиев бодро последовал за двойником в свою временную комнату суток, фонаря себе дорогу. Ну, и инексес себе. Два пальца дальних костров в лазарете непонимания. Неудовольствия. Вы только смотрите и посмотрите, и сотрите. Важничайший двойник блаженно лежал на ольвиевской уже привставшей с согнутых ножек кровати – руки под занебесной головой, нога на ноге, бубня какие-то стишки, остря потолок и раскачивая в такт-такт пальцами ступни. Универсально. Так-так. Фонорящий Ольвиев, шпарясь захваченным в разведочный подход чаем, сносно оглядел незнакомца-двойника неторопливым оценивающим осмотром. И что же? Тот не смущался, а всё более наглел более, и вообще не обращал на О Ольвиева вообще никакого обращённого внимания. Так-так. Ух, и штучка. Ольвиев припарясь глотком из пиалушки показал пальцем в мотающуюся в такте пятку и порывисто спросил автора.
- Это что?
- Не видишь, что ли – ты, - отпружинил автор.
- Я вот тут стою. А это кто?
- Не знаю, спроси его.
Ольвиев подключил света люстры. Спросил к обращённому в потолок двойнику.
- Ты кто такой здесь с вымпелами ног сигнальщика?
- А что? – почесался двойняшка.
- Это моя кровать!,?:/ - махал фонарём перед пиалушкой Ольвиев.
- А-а-а…- попонимал двойник.
Попонимал, встал и ушёл. Куда ушёл, никто не знает. Может быть кто-то и догадывается? Впрочем. Ольвиев отряхнул, отряхнул, тщательно тряхнул отряхнул покрывало кровати. И сам завалился на присевшую кровать с ногами. Завалился и задумался. Задумался. Так-так. Так-так.


…….

       Продолжалась русская литература в артистичной лекции запевающего Николая Николаевича. Аудитория гудела. Студенты провалились в доисторический мир братьев Карамазовых. В роли Достоевского выворачивал жилы духовности наизнанку воздухоплавательный Николай Николаевич. Некоторые студентки визжали в слезах благодарности гениального преподавателя. Некоторые слушали, слушали и думали что это правда. И эта правда заключалась в том, что нет на свете эмоциональнее русского преподавателя. Хотя есть рациональнее. Однако ж. Что это? Вовлечённый в эмоциональную дискуссию Вепа вдруг невдруг насторожился. Что это? Слышу? Потеющий Вепашка, словесно оттачивающий быстроту, силу, точность филологических мыслей, никогда не забывал любимое, мудрое пожелание своего странного учителя восточных единоборств: "Побеждай соперника до боя". И Вепа сообразил, что ему делать. И сделал, как поступил. И потому, когда в три двери аудитории, в том числе и в две забитые метровыми гвоздями в пол, или в потолок нижнего этажа, это уж как кому легче воспринимать. И потому, когда в двери дискутирующей аудитории, в которой якобы занимался Вепа, влетели, вбежали, вкатились около тридцати соперника самого свирепого вида, даже ещё более свирепого, чем прошлым разом. И вот они влетели, вбежали, вкатились в кимоно и зафиксировали боевые стойки на многих точках переходящей с Достоевского на реальность заойкавшей аудитории.
       Главный боец порывисто изложил запятые в сути дела.
- Где Джутдиев.
- Вепа? – удивился недовольный самоуправством громил Николай Николаевич-преподаватель.
- Джутдиев, - повторился в запятых главный боец.
- Джутдиев, - пробасили бойцы за бойцом.
- Его сегодня не было, - подвинулся к свирепости бойца хитренькой улыбкою вождя Николай Николаевич-человек-сусанинец. Это стыло правдою. Так как Вепа был уже в давнем сквере, где он споряще играл  с Тахиром на щелчки в бадминтон.
- Бежим, напрямки, - сказал главенствующий боец и тридцать симпатяг посыпались за ним в выбитые окна. Студенты наблюдали в заинтересованности. Они были заинтересованы каким-то характерным стуком-шлепком натыкающихся на больные стволы деревьев охающих бойцовских тел. Странно. К чему бы это? Странно.


…….

       Какие смешные люди. Вычисляют. Подытоживают. Сравниваются. "Пространство имеет 3 измерения. Пространство имеет столько-то измерений. Нет, столько-то. А есть – другие, где изменения несут разность таких-то измерений". Какие смешные люди. Пространство вообще не имеет измерений. Не потому, что их так много-много. А потому, что их вообще нет.


…….


       Года два назад в молодость. Да, это было два года в молодость. В самый разгар прошлого. 30 декабря 1989 года.
       30 декабря 1989 года. День Университет. Библиотека второго корпуса. Нового корпуса. Только что реализовался филологический вечер, посвящённый объединению страны в Союз республик. Вадику вечер, устроенный в 12 часов дня ободряюще понравился. Нет, действительно. Классическая музыка. Классические стихи. Великолепное прочтение великолепных стихов.
Эмка Наниева. Аня Любезнова. Лера Пряхина. Байрам. Руслан. Лидия Кирилловна. Плач ребёнка. Аплодисменты. Нет, понравился вечер, действительно.
       Скрипели расставляемые столы к стульям. Небольшой бардачок посвящённый вечеру быстренько перемещался в шум классического состояния читального зала.
- Вадик.
Вадик обернулся в очень удивлённый потолок.
- Вадик.
Вадик спустился удивлением с потолка побежанием сгорных глаз и привет. Ритка Райкопуло.
- Рита?
- У меня к тебе официальное предложение неофициальных кругов.
Вадик застеснялся. Стеснялся он недолгим комплиментом. Постеснялся. И согласился. Его пригласили в тесно народный театр в качестве жуткого барда
навиртуозничать цикл одушевлённых сонгов к пьесе Евгения Шварца "Золушка". Пьесу ставил гениальный Дима Друк, а прекрасная Ритка была конечно же – Золушкой. Конечно же. Вадик с благодарностью в привете вспоминает те импровизационные времена.
"Страна упущенной любви
живёт во мне.
Увяз передними ногами
мой конь буланый
в жиже дней,
в трясинном
                потрошёном хламе.
Искрится шлейф летящих духов.
Слухов
            ведьмак кишит.
И кровососцы лезут
В седло садятся пухом
мегатонным.
                Тут
конник надвое сломился
и всё нутро порасплескал,
под хруст, вампирьих сотен – лица
слились в клокочущий оскал.
Но брызги от паденья моего
его обдали гущей и кишками.
Оскал зарёю взвился в высоко
стеною встав.
                Кровавыми клыками
завис над головой.
И рады постараться
две смерти надо мной.
В трясину ввяз к одной,
другой ж глаза боятся.
Но рок не даден им.
Прибрать не могут дщери,
меня в свои пещеры.
Крылатый Херувим
ползёт и причитает,
себя собой ругает…
…и я тянусь за ним".

…или…вот – тот
"Монолог Золушки".

"Права ли я любовью упиваться
в минуту выдавшей мне силуэт резной?
Мой паладин!
                Лечу…
                но бьёт двенадцать,
любимый, тая, начал округляться,
куранты сбились, обозначив нуль.
Не верю в это!
                Не могу поверить.
Не вычерпать неверье, не измерить.
Но боль!
             По жилам боль…
Крылами Гарпии в лицо метелят,
Исполосят его и побагреет
в крови утопшая любовь
от округлённых катастроф.
Могу ли я о счастии мечтать
в час осминожей ипокритской своры?
В один накат могущей растерзать
чуть ослабевшие до спектора узоры.
Затопчут их,
                задушат,
                затуманят,
в клеймо вотрут,
                изгадят,
                испоганят,
и бросят в яму
                есться червяками…
За каплю счастья отомстят навеки –
такие люди мы, такие человеки…
Могу ли я надеждой оказаться?
Пусть только ею.
                Хоть только ею!..
Осев, испепелились в дланях пальцы
в пожарище своих огней и юл.
Споткнулась вдруг,
                упала,
                оглянулась.
Менада глазом сразу подмигнула –
тираду фраз и эпиграмм Катулла…
Всё захлестнула,
                любовь мою
                с надеждою –
                мечта.
И башмачок хрустальный –
Только лишь мечта".  –
Вдохновлённым писал тогда Вадик
ещё не прочитав самой пьесы. Потом читал. Да. Читал. И появились,
как пальцы Шагала, семь интермедийных песен.
"Я тыщу раз был весел даже,
когда накапливалась сажа,
меня сажали на "губу",
со мною душу энд судьбу.
Там было много всяких душ
И судеб – прочен их союз.
Нам было весело, игриво,
и взаперти бываем живы.
А там, на воле – средь акул,
был зол и мрачен караул,
охрана, видно по глазам,
подчас завидовала нам.
Охрана, видно по глазам,
не раз завидовала нам" –
вспоминал Вадик в одной из песен кое-какую службу.
Потом штопором пошёл в сигающий азарт и написал пьесу "Бойница".
Так и не выходя из азарта, продолжил пьесой продолжением "Двуэтажный леопард с рогами".
Там было весело, игриво. Летом 1990 года весело и игриво театр закрылся, как застрелился. Труппа самораспустилась. Всё так счастливо. Всё так и закончилось. Закончилось два года в молодость.
       Ольвиев лежал с пожелтевшими ногами на подсевшей кровати, вспоминал.
Сейчас в его воспоминаниях значилась только одна одна одна фраза, сказанная ему Димой Друком. Он приговорил тогда одинокого Вадика Ольвиева к творческой гибели в одиночестве. "В одиночестве художник саморазрушается. Одиночество – это гибель художника. В одиночестве – творчество художника гибнет. А он сходит на нет. Он не развивается. Он гибнет". Вадик задумался: "Я не понимаю, почему художнику нужно обязательно общаться с обществом таких же художников – чтобы не погибнуть как художнику. Не понимаю". Вадик задумался. Но так и не согласился.


…….

Когда бы спрашивать
кто б стал:
"Чяво достиг? Чяво добился?"
Как кукушонок я б летал:
"Устал, устал, устал, устал,
устал".
И вот без сил бы так
свалился
и отпыхавшись продышал:
"устал".


…….

       Усталость и гибель художника – разные вещи? Разные.
Фантазии неуставших мыслей, "когда бы спрашивать кто б стал".

…….

       Ранним утром скрипнула дверца дремавшего на часах подъезда. Из этого вышел Вадик и проследовал своеобразным количеством шагов к тому. Ранним утром скрипнула дверца следящего за количеством фраз ахабсурдного почтового ящика. Вадик вытащил из ожиданий ящика запечатанный честным словом почтовый конверт. Опустил свой печатаный конверт за. Удача в выражениях глаз.
       Ранним утром. И захлопнулись дверцы. Ранним утром. А каким утром? Ранним-ранним…



…….

       Днём тоже кое-что натворилось. Около двадцати свирепостей в виде кулачно-пяточных бойцов атаковали пожилой троллейбус, в котором якобы ехал Вепа, который по словам своего учителя уплетал вместе с Джамилей и Ирой вкусно-масляные пирожки в кофе, в "Теремке". Ха-ха-ха.
        Вечером тоже те же около десяти выпутавшихся из седой бороды сумевшего поездить за себя взвинтившегося троллейбуса…Те же около десяти ужасно свирепых восточных бойцов, бежавших напрямки, единоборством брали тишину умнейшей библиотеки им. Карла Маркса, где якобы Вепа готовился к практическим занятиям по зарубежке (это так студенты утончённо символируют зарубежную литературу). Однако,  Вепа был готов к припоминанию учительских прогнозов в словах и потому он прогуливался по дискотеке Дома Офицеров, отбивая ритм в пятках, коим и отточил все пятки. Вот так-то: "Побеждай соперника до боя".
       Ранним утром скрипнула дверца дремавшего на часах подъезда. Ранним утром. И захлопнулись дверцы. Ранним утром. Утром каким? Ранним – ранним.


…….

- Твой кот меня поражает, - поражался Димка у Ольвиева в гостях.
- А чего? – чевокал Вадик у себя, как дома.
- Смотри.
И смотрели. Рыженький кот интригующе доставал вложенную в затворённую оконную раму между двумя её стёклами шуршащую конфетную обёртку. Цап царап, цап – когтями по стеклу. А краешек этой не цеплявшейся в жменю царапистой лапки бумажки торчал одиночеством покоя – наружу, но этот видненький аппетитный краешек вовсе не интересовал кота. Он хотел вытянуть обёртку через стекло. Цап-царап, цап - когтями. Не подцепился. Ничего. Ещё цап-царап - когтями. Цап-царап.
- Удивительно? – удивлялся гостем Димка.
- Чего? – Вадик удивительно чевокал.
- Почему он не потянет за щадящий краешек и не вытащит всю бумажку?
- Это ты, Дима, меня удивляешь. Дима. Так, подмигивающий краешек достать бумажную бумажку из занеженных объятиев стекла и стекла с деревом, извини, но ты знаешь кто сможет. Любой.
- Дурак?
- Я этого, так по философски открыто, не говорил. Я сказал – любой. Любой. А вот попробуй-ка достать желаемое из-за застеклённости рамной. Труднее станется.Так же нелегко, как прозвенеть в слове – "нет".
- Невозможно, если не разбить стекло.
- Не знаю, - не чевокал, а незналкал Вадик.
Тенящийся Димка неудовлетворённо и непонимающе пожал плечами отражёнными в солнечности стекла. Глупость, мол.
- Да, Вадик, смотри, что я тебе принёс.
- Чего? Пойдём в мою комнату, покажешь.
Они пошли.
- Мировоззрения моих рассказов.
- Интересно, почитаю.
- Думаю, что, вот. Целая тетрадка.
- Интересно.
- Ладно, Вадик, я побежал. Дел, вот, за оранжевое горло, хоть из ушей дыми туманами. Ой, Вадик, глянь.
- Чего?
Вадик глянул. Димка глянул. Даже автор глянул. Рыженький кот весело озорничал, играясь с выхваченной из-за неразбитых стёкол окна шуршащей обёрткой.
- Вот, видишь.
- Чего?
- Он её потянул за краешек. Потянул-потянул и достал.
- Неужели, ты думаешь, что мой славный котёнок, вот так просто взял и воспользовался искушением момента?
- А как?
- Нет, он её достал, так как и хотел её достать. Выхватил целиком из закрытого пространства, ограниченного стёклами и рамой окна. Вот так. Цап-царап.
- Ага, цап-царап. Жди. Как же.
- Не веришь. Спроси его.
Рыжий кот кувыркался с обёрткой в солнечной игре. Он радовался. Но и Димка не растерялся.
- Кс-кс…Скажи..?



…….

Это непонятно…

…….



 
       Братья. Это непонятно. Начинать ли сказывать счастливое, чтобы сжинать горькие восходы. Это есть в условиях, но невозможно желание этого. Хотя бы паучок и разорвал паутинку на ниточки сирени. Глубокий синий воздух. Дикий счастливый горный воздух синий. Исправие. Иссилие. Исжертвенность. Большие города ужились в стороне. Дороги совпадений отмечены пунктиром разомкнутых мостов. Как горная река смущаются селения. И в них служила часть. Ах, братья.
       Проведением, их было два брата, величавые великаны весёлые. Красавцы-братья родные и клинковые взрывные. Старший – дослуживал своё воинство дневальным по КПП, сержант уж; младший только что был призван на добрые солдатские харчи роты охраны. Одна часть – одна участь, они не чаяли души друг в друге. А встретились – обнялись, ослезились. Родиной воспели совпадение. Служили теперь почти да вместе. В полторах раздольных километрах – старший нёс постоянное дежурство на КПП, младший ходил через день на ремень в караул. Между КПП и казармой, между братом и братом полтора километра. Полтора километра, как между солнцем и землёй. Но даже солнце восходит, чтобы свидеться с землёй. И потому братья виделись часто. Будучи свободным. Нет, не тем – свободным, каким хотелось бы быть всем-всем. Но будучи свободным от танцеваний в нарядах, младший украдкой, а реже, чем чаще и отпрашиваясь в часы минут у ротных, взводных, дежурных офицеров бегал извилистыми мощёнными дорожками, да дорожками зарослей тропок к старшему брату на КПП. Он прибегал, приходил, приезжал. Сержант радовался. Он отпрашивался у дежурного по КПП, если уже не находился в свободной смене, ловко сдавал сложности дежурства. А потом братья пили чай в комнате для гостей. Вспоминали дом, заботы о нём, его заботы. Читали письма родителей, подружек, неленивых, проливных друзей. Читали письма. Писали письма. Считали дни до приказа. Стояли друг за друга горой, той самой горой, которой приходилось отстаивать человеческое достоинство. В части их любили, уважали, но были и враги, которых хватало в части. А впрочем, у кого не хватает врагов? У мудрецов? Вряд ли. У красивых? Сомневаюсь. У властных и богатых? Ха-ха. Да незачем уделять слишком особое внимание – врагам, тем более, если они нейтральны. Нейтральны, безвредны. И не враги они – а недоверы. Недоверяющие всем другим. Недоверяющие.
       Как-то на вечер, часа в четыре – шестнадцать, старший пересменно сменился с радостей дежурства и отошёл к отдыхновению. В чистенькой преубранной комнате отдыха он устало повалился на край железной кровати. Так, не раздеваясь – прилёг. Решил, что сейчас наберётся отдохнувших сил и тогда разденется, и потом уснёт-уснёт-уснёт.
       День выдался интересно тяжёлым. Вся часть выехала на стрельбы – размяться  перед очередной проверкой боевой готовности строевого состава, что случаются в войсках по вёснам и осеням. Вся часть выехала на стрельбы. В недалёкой казарме осталось несколько дневальных, духовой дежурный по части, несущий службу трудовой караул, больные, повара и несколько человек каких-то прикомандированных.  Интересно, почему? Почему не было брата среди уезжающих на стрельбы? Он, правда, день во вчера…нет – третьего дня – жаловался, что потянул связки на ноге в командирском передёргивании зарядкой. Он говорил, что был в санчасти. Перетянул бинтами ногу, но днём назад он открыто твердил, что всё в порядке. Что он в санчасть опять зашагал? А может, он неопределённо сидел где-то в глубине крытого "66-газа", в одном из пяти? Да, он определённо уехал на стрельбы. Я просто в спешке его не заметил.
    …Проверка…Этой осенью я иду домой. Как он тут будет без меня? Служба, как сахарная – возможна, наверное, только в воспоминаниях. Как? Ему будет служиться? Как? Ой, как я хорошо прикорнул…засыпаю…Скоро – я стану свободным человеком. Свободы. Буду ходить, ходить, ходить, ходить, куда хочу, когда и с кем. Я буду вольным, вольным и даже очень вольным целовать этих капризных девчонок, дарить им всякие цветы, да подарки. А впрочем, нужно ли им дарить цветы, да подарки? Ладно, там уж разберёмся.  Может сразу жениться? Ведь есть – девчонка в нашем ауле, есть! Мама не советует. Пишет, что рано. Пожалуй, ты права, наша любимая, чуткая Мамочка. Рано жениться на этой девчонке из нашего аула. Хотя и не знаю…Радно, там видно буде…Ой, я, кажется, сплю, я весь в кишмише сна. Ну, надо же, это я во сне думаю о доме…
- Прочь! Смотри у этого! – орал кто-то ужасно из действительности. И стрельба. И стрельба. И стрельба на поражение. Точная, громкая. "Наверно, ребята хорошо отстрелялись. И главное, точно-точно слались все пули в цель",  – расслабленно продумал старший брат и вскочил с подпрыгнувшей кровати. В дежурке лился звон пуль. Лился клокот и стоны умирающих. Сержант бросился к закрытой двери, отделяющей комнату отдыха от помирающей дежурки,
но та молниеносно стукнула его, поднимающегося, грубой ручкой в грудь. И он по инерции отлетел за тыльную сторону растворённой двери. Упав, сержант сразу прибрался вглубь, прижался к углу задверной стеночки, притаился. Он понял. На их КПП – напали вооружённые люди. Нелюди. Кто-то вошёл в комнату отдыха.
- Здесь никого! – узнал сержант голос одного из прикомандированных к их части части.
- Значит, все, – узнал он и второй голос своего однопризывника. "Ему через два-три месяца домой, а он что делает" – затаил дыхание сержант.
- А с этим что делать? – узнал  и третий голос, голос совсем юнца, юнца, не прослужившего и полгода.
- Давай его сюда, - сказал сержантский одногодка.
Сержант в растерянности замер. Он очень испугался. У него не было ни оружия, и не было желания вступать в прощальную схватку с этими озверелыми вдруг с чего-то парнями, раскрасивших весь их надежурившийся КПП в кровавый салат. "Это по мою душу", - прикрыл обречённо глаза отживший бабочкой сержант. Шаги. Шум. Шаги. Но нет. Сержанта никто не пристрелил. Зато в полоумной дежурке нелюди стали кого-то дико избивать. Ожившее сердце сержанта немноженько отпустило из тисков переживаний. Тот, кого избивали – молчал. Он не проронил ни звука. То ли он был осознанно мужествен, то ли потерял грохнувшееся в пропасть небытия сознание. Только слышны были сержанту дикие тупые удары сапог и прикладов, и хрустящие кости.
- Хватит, уходим! Машина со стрельбища возвращается, - узнал сержант четвёртый голос, голос водителя дежурной машины, "130-го-ЗИЛка".
Узнал и оглох. Его оглушила бесконечно мощная стрельба, расстреливающая человека в дежурке. Потом стихло. Дым. Гарь. Вонь. Кровь. Потом рванулся за ворота "130-й-ЗИЛ". "Что я мог сделать? Если бы я вышел, меня бы расстреляли как того прапорщика в дежурке. Я ничего не мог, я ничего не мог, - дышал сержант глубоко. – Я ведь не мог ему помочь, ведь не мог".  Он медленно стал приходить в себя. Осторожно выглянул из-за двери.  Никого. Тихо. Гарь. Никого. Он вышел, пошатываясь из-за двери. И заглянул в дежурку. Кровь. Гарь. Мозги. В ней лежало три расстрелянных трупа: два – дневальных,
а третьего – того, кого избивали, мучили, чтоб пристрелить последним. Это был его младший брат.
- Не-е-ет! – взревел старший. Он бросился к телу. – Прости меня, я не знал. –
орал старший, – Я не знал, что это ты. Боже мой, прости меня! Я не знал, мамочка, что же это случилось. Господи, прости меня! Я не знал. Я не знал, ох, за что. За что. Чем он виноват. Лучше бы меня убили, сволочи. Лучше бы я…
       Когда "66-Газ" – ехавший ранее остальных со сменой караула для подготовки к наряду, подъехал к воротам КПП, молодой лейтенант и водитель-ефрейтор испытали потрясение. Около ворот навзничь лежал прапорщик, в его размозжённой голове торчал топор. На лесенке КПП лежал труп одного из дневальных, в перекошенной руке у него застыл выхваченный из ножен на ремне – штык-нож. В дежурке ещё три трупа. В комнате отдыха на краю кровати сидел сержант. Кровавыми руками он держался за живот и качался.
Взор его был безжизненен. Безразличное лицо – стало маской. И более всего всего, молодой лейтенант перепугался именно лица этого сержанта. Кажется на него смотрела холодная – безразличная распружиненная смерть.
- Что? – выстрадал лейтенант.
- Их было четверо. Минут десять к-к-как они поехали к разветвлению по часовой.
- А кто это был?
- Я не знаю.
- Кто?!
- Я их не знаю! – заорал сержант.
Пятнадцать. Лейтенант решился. Он оставил всех полгодок, а их было пятеро на КПП и с ними ещё двух старослужащих. Двенадцать старослужащих – прослуживших более года, он загнал в забрезентовый кузов  и приказал держать на боевом-боевом готове перезаряженные теперь нервные автоматы. Он решился. Он подумал: "Я, водитель и двенадцать человек – мы должны попытаться догнать возмездием этих зверей". Он не спрашивал, боится ли кто, или, мол, не хочет ехать, он сказал, что я приказываю, и всё. И все поехали. Едва они начали отъезжать, как за ними из мёртвого КПП выбежал этот полоумный сержант, непонятно как оставшийся жив в этой бойне. И вот, он побежал полоумный за ними. Он кричал, он матерился, он требовал, чтобы его подобрали, он хочет ехать с ними. Его взяли. Невооружённого, но решительного. Его взяли. Протянули и подняли на руках в кузов. Он твердил, что убийц было четверо, и они не были ему знакомы. Но он, как и многие в этой машине желал одного – справедливости.
       Воспалённый "ГАЗ-66" рванулся в погоню ясности, впрочем, гоняться пришлось недолго. Через десять извилистых минут визжащего урчания по горно-лесным петляниям они наткнулись на брошенный "ЗИЛ". Ещё через пять минуток в трёхэтажном каменном дворце – какая-то модернистическая-готическая архитектура с мозаикой, и внутренними залами, переплётами лестниц, чердаков и подземельями привидений –  убийцы были накрепко зажаты. Ловушка, благодаря проницательности и умелому многодействию молодого лейтенанта стала окончательно готова. Как изнанка наизнанку.  Минут через двадцать перестрелки, в которой был легко подранен рядовой осаждавшей группки, приехали на шум соседние пантонники-сапёры – человек двадцать с майором и взвод артиллеристов, состоящий из трёх средних орудий, соответствующих расчётов и бескомпромиссно орущего полковника.
       Узнав в чём дело, быстро организованный штаб в Филях точно знал, что ему делать. Точно делать. Итак. В пять часов ровно, после бесполезных уговоров сдаться с поднятыми в раскаяньи руками, при поддержки артиллерии и бойкого перекрёстно-прицельного огня – осаждавшие поднялись в победный штурм. Пробились, влетели и наполнили. Дрожащий от топота дворец заполнился солдатами справедливости, энергично рыскающих по сумасшедшим залам, и томительным подземельям, и мозаичным чердакам, и сбегающим лестницам в надежде первыми пристрелить пленением гражданских преступников. Некоторые, естественно, рысовали более в надежде отпуска за отъявленную храбрость, чем думая о собственной башке. Рысовала вместе со всеми и четвёрка хитреньких убийц. Они быстро сообразили, кого собственно ищут и как надо им тёпленько поступать, чтобы найти гражданских. На время – они стали как все. Они слились со всеми. С военными, со своими сослуживцами. Попробуй-ка, отличи их. И преступников не находили. Одна за другой группки по пять человек выходили из дворца и докладывали затаившимся в быстроте ответных действий штабным о безрезультатности.
- Искать! – приказывал лейтенант.
- Искать! – просил майор.
- Искать! – орал полковник.
Приказывали, просили, орали, оставляли за себя старших, а сами во главе пятёрок прочёсывали произведение архитектурного искусства. Дворец под постоянным прицелом трёх артиллерийских орудий, дулами семи озадаченных автоматчиков, и тремя часто изменяющегося в составе штабными прожекторами главнокомандования начал сгущаться в потёмки. А вокруг лес-лес-горы-лес-горы.
       Холодный безоружный сержант медленно бродил по искажённым залам дворца. Он знал, кого искать. И он искал тех, кого знал. Он всматривался в каждого встречаемого. Он отличался от бесцельной суеты безрезультатных поисковых групп захвата, хладнокровным спокойствием продуманных действий. Вот. Вот они. Они. Крадутся. Будто ищут запрятавшихся себя.
- Я буду с вами, - испугал сержант убийц.
- Хорошо, нам как раз не хватало пятого, - сказал голос однопризывника, старослужащего.
- А где твой автомат? – спросил водитель.
- Я безоружен, - ответил сержант.
- Это хорошо, - многозначительно похорошел однопризывник.
- Почему же? – среагировал сержант недоброжелательно.
- Не так устанешь шляться по этим модернистским помоям. Не здание, а катастрофа. Ходы-перекрытия-ходы-выходы-залы. Катастрофа. Здесь так легко спрятаться насовсем, - оказался в раздумьях однопризывник.
Троя. Остальные молчали и присматривались.
- Хорошо! – откивнулся тот.
Поиски невидимок продолжались. Прошло ещё полчаса. Не найдя убийц и выбившись из некоторых сил, военнослужащие потихоньку поплелись со дворца во двор. Тем более уже темнело. Вот и тихая пятёрка, осматриваясь, вышла во двор.
- Ну, что? – крикнул им молодой лейтенант.
- Нет, - ответил сержант.
- Вот, блин! Ладно, садись, вон, к тому забору, там отдыхайте пока, автоматы на предохранитель не ставить. Если что будьте наготове встретить кого надо огнём и пеплом!
       Пятёрка разместилась на сеновал около каменного забора и радовалась входившим в густой лес ещё более густым сумеркам.
       Артиллеристы, автоматчики, вернувшиеся поисковые группы вместе с пришедшими сумерками стали терять и бдительность, и её настроение. Все молчали. Кое-кто стал подумывать уже об ужине, с этой бесконечной принципиально дающейся на пожелавшийся ужин жаренной селёдке. И люди стали постепенно уходить из реальности, им хотелось думать о своём. И никто не обратил внимания, как из сидевшей у каменного забора обособленной пятёрки встал старослужащий и сделал несколько медленных одиноких шагов к темноте лесных сумерек.
- До ветра, - окрикнул его сержант.
- Ага.
- Я с тобой.
- Пойдём.
- Идём уже. Идём.
Сержант сделал два бодрых шага и поравнявшись с убийцей резко и дико вырвал у того автомат. Передёрнул ручку затвора, направил бесцельную мушку в сторону юного лейтенанта и дал безразличную очередь. Очередь. Лейтенант с раздробленной голенью рухнул на землю.
"Огонь" – прокричал полковник.
       И тут семь испуганных автоматчика, вместе с уставшими до некоторого безумия группами захвата, дали яростный ответный залп по заметавшейся четвёрке. В полминуты было решено всё. Артиллеристы опоздали с залпом. Хорошо, что опоздали. Хорошо, что им скомандовал майор, опережая орущего полковника – не стрелять. Не стрелять и всё. И все. В полминуты. После сошедшего смрада гари и безжалостности возле каменного забора в ворохах окровавленного сена нашли пять истерзанных трупов. Последней липкости сумрака как раз хватило для того, чтобы успеть собрать кусочки  останков в три плащ-палатки. Наступила ночь…
       Прошло много ночей, и подраненный молодостью лейтенант стал поправляться в нравоучительном госпитале. Однажды, неожиданно войдя в его палату симпатичная женщина, называемая в госпитале по больничному – медсестрой, увидела, что молоденький лейтенант тихо плачет.
- Нога болит? – спросила она.
Лейтенант, отрицая, мотнул головой.
- А что?
- Пойми! Пойми!
- Чего? Что случилось?
- Пойми, как я могу написать матери, что брат убил брата?
       Тихие часы пробили утро и в это утро родились сотни новых детей, кому-то они стали братьями и сёстрами.


…….
- Дети чисты, они невинны, почему они страдают, умирают от голода, несправедливостей. Ведь они же ещё не успели нагрешить как взрослые. Я не понимаю, почему Господь это допускает?
- Дети невинны?  Почему они страдают? Понимаешь Вадик – дети как бы невинны и чисты, на самом деле они такие же грешники, как взрослые. Они наследники греха. Вспомни, они ещё маленькие, а дерутся, выказывая силу, жестокость, ябедничают и т.д., делают маленькие, как бы незаметные гадости. Которые потом разрастаются в большие последствия.
- Нет, все эти гадости, как ты, Тахир, говоришь – все они на совести взрослых, а не малышей. Дети чисты изначальной безгреховностью.
- Я не согласен с тобой. Да ладно, это бесполезно.
- И потом, Тахир, почему, если Господь так Всемогущ и Значителен в своих
Вольных Поступках Справедливости и Добра, почему он допускает столько
несправедливости в Его миру. Почему позволяет злу потешаться над добрым?
- Вадик, откуда мы можем знать на Земле, что делаем правильно, а что нет. Что есть справедливость, а что нет. Ведь мир Господа в Небесах, а не на Земле. Этика Небесного и Земного не совпадает. Ты говоришь – Господь жесток, а я говорю – Он добрый. Он дал людям заповеди. Он сказал – живите так в мире, в любви. Люди же – грешат, и одновременно думают, что поступают правильно, к тому же требуют к себе справедливости. Господь сказал: "Вот, вы хотели быть свободными, знающими то, о чём вам не следовало знать. Хорошо. Живите самостоятельно, но не делайте зла. Не творите – зло". Неосознанно и осознанно люди поступают вопреки заповедям – грешат, творят зло. А сами восплакивают, что это мы такого сделали, что Господь к нам несправедлив. А на самом деле, у них была (и есть) свобода выбора – творить добро или разрушающее зло. И люди не всегда выбирали дорогу добра. А потом ещё жалуются на жизнь. Вот плохо живём. На самом же деле – они получили справедливое возмездие за свои же дела. Причём в этом виноват не Господь, а они сами, потому, что всё в мире взаимосвязано. Не всегда люди расплачиваются за свои грехи – но всегда за свои и за грехи своих предков.
       Вот ты говоришь – дети чисты, сердца и умы их ещё по-детски добры. Часто Вадик, но не всегда. Вспомни, кто бросил в костёр стойкого оловянного солдатика. Самый младший из мальчиков, просто так, неизвестно почему. Может ради любопытства. Может по наущению злого Тролля. Иногда, Вадик, люди совершают зло даже не по умыслу, вернее, иногда люди думают, что совершают что-то доброе. Очень-очень хорошее. Но этика Небесного и Земного не совпадает и, то, что хорошо для земного, многое из этого на самом деле является злом для Небес. Люди думают, что они умны, мудры, но они наивны, глупы, самоуверенны в своей непогрешимости. А есть только одна мудрость – это Мудрость Отца Небесного, и Сына Его – Иисуса Христа, взявшего все человеческие грехи на себя, смывшего эти грехи своей кровью на крёстном распятии, и теперь имеющего право – прощать людей. Не наказывать по справедливости, совершая то, чего люди заслуживают –  а прощать искренне раскаявшихся…
       То был дальний в прожитые месяцы разговор в больнице. Ещё до случая с двойником. Кто-то из собеседников был тогда болен, но к счастью выздоравливал.


…….

Вино к рукам не добежит, ночлегом
в полосе серебряных подошв
дочевных и празднуют тигрята
розы вздох на всех.
Как небо стелены платки озёр,
в них тихий камушек расставил середины,
другой на плечике живёт, раскинув
вязанки крупных кос. Топор
преследует топор из глубины цветов,
их спины выпирают из воды.
Листы венчают выемки в корзинах
и в людях много старины,
и в травах мокнут бусинки слезинок,
их спины выпирают из любви.


…….

       Увлекательный Ольвиев увлёкся. Ему мало было тесноты на неизвестных улицах поведений или повидений или-или, как правило прелестных. Так вот ему мало было темноты и он увлёкся "Монстрами" Стивена Кинга. Он держал книгу на пульсирующую правую руку и дрожал куриным топотом от ужаса напряжения. Ему очень хотелось, чтобы малыш Денни, почти как взрослый, с родителями остались живы в этом причудовищном отеле. Очень. Очень. Очень ужасно. Страшно. Приключает. Массирует нервы. Подрывает луковицы корней седеющих волос лысения. Ах, Денни…Ольвиев вживался.
       Вдруг кисть в том слабом месте, где она соприкасалась с лицевым ребром переплёта взвизгнула от боли. Что-то царапнуло Ольвиева. Вадик отдёрнул шипящую книгу, и глаза его души остолбенели. Это абсурд. Это простое самовнушение. Этого не может бу-ыть. Чуть наискосок застывшая кисть делилась напополам полоской запёкшейся крови. Ольвиев испуганно швырнул произведение с произведённым им впечатлением в затылок пола. Швырнул и замоменталил в ванную отмывать книжную кровь, впоследствии, правда, оказавшейся легкомысленной типографской краской слизанной потом с цепкого названия. С ребра книжного переплёта, оказавшегося впоследствии, ребром Синей птицы.


…….

       Вадик заманил к себе вдохновение свободного творчества. Он свободно рисовал им на небольших беленьких листочках чернилами сыплющихся с шарика эмоций, переполнявших кисть в очарованной переживаниями ручке.
       Он свободно рисовал, когда прибежал запрыганный Алик.
- Вот, дядя Вадик! Вот! – протянул Алик запечатанное письмо. – Скорее, дядя Вадик, скорее. Они сказали, что это произойдёт вскоре.
- Хорошо… - опрометчиво бросил Вадик скрытие прочитанного письма в неподумавший карман.
- Сейчас. Алик, ты беги пока. Я тебя догоню в пути.
Алик бросился в заснеженные лестницы. Ольвиев быстро заметался ручкой, полной сдвигающимися переживаниями, на одном свободном листе. "Это по поводу комбинированного морского боя. За мной остался один последний ход "А.1.". Но зачем-то я должен сделать его в их море. Не знаю зачем. До скорой встречи. Вадик Ольвиев".
Хлопнула выходная дверь, защёлкнувшая все замочки. Вадик нагнал Алика в заснеженных лестницах.


…….

- Сейчас куда?
- Пойдём к Вадику?
- Пойдём, только книги сдам в библиотеку.
       Тахир с Вепашкой выходили с радостно оконченных университетских занятий. Спускались по заснеженной лестнице во внутренний звон улыбающегося дворика. "Снег, снег кружится – белая вся улица".
- Стой, - замер Вепа на оставшейся ступеньке.
- Что? – замело Тахира на оставшихся двух ступеньках.
- Чувствую.
- Что?
- Побеждай соперника до боя.
- Этот тебе не соперник, - откровенничал сам с собой Тахир.
Из снега выскочило около одного соперника свирепого вида в челюсти. Он вбежал, влетел, вкатился и предстал перед студентами в боевой стойке своего кимоно. Не успел Вепа и рта раскрыть, как соперник его опередил. Поклонился, сказав:
- Наконец-то я тебя, Вепа-сан, разыскал.
- А что такое? – подозрительно отозвался тот-сан.
- Учитель велел передать тебе, что двадцатого числа тренировки не будет.
- Как так не будет?
- Я не знаю, он только просил тебе передать.
- Ничего не понимаю, но почему?
- Хочешь узнать, пойдём со мной.
- Конечно.
- Друга своего оставь. Он нам помешает.
- Да, я и сам с вами не пойду. Мне к Ольвиеву-сан необходимо прохладиться.
- Тахир бы не помешал. Но бежим.
- Бежим напрямки.
       И свирепо взвизгнув эта парочка атаковала по-суворовски железные ворота ограждающие внутренний двор университета от разных умыслов улиц. У лиц снежные заносы.
       Парочка бежала напрямки, где на развалинах половины пути – их поджидала нежность около восьмидесяти суровых бойцов, рвущихся с кулаков, отдавить Вепашке рубящими ногами все пуговицы. Так и случилось: Вепашка жалобно работал руками ног, затылком локтей, носком колен, ушами глаз и отдавил в конечном итоге вместе с чужими и свои отбежавшие в снег пуговицы синяков. Он теперь понял – почему тренировки двадцатого числа не будет, вспомнив слова учителя: "Побеждай соперника до боя". Но на это ушло время. Время ушло в бесповоротную печаль голосов…
- Вот – человек, - отсматривал Тахир в засторонье напрямков.
- Вот – альбом фломастеров. Вот – блин. Я пойду сдавать в книги библиотеку, а сам, куда пошёл сдаваться? Но я-то иду к Ольвиеву. Это точно.
       Не успел. Нет, всё-таки успел. Не успев, успел договорить себя Тахир, как на его голову кто-то набросил золотой мешок.
- Только по голове не бить, - орал головою в мешке Тахир и пинал кулаками какие-то повсеместные десятки животов, грудные незаселённые клетки. Лестница вырывающихся во двор снега студентов гудела. В этой гуще –отпинивался Тахир налево и направо. Вот он поцеловал кулаком женский подбородок, выкручиваясь из студенческой волны, продолжая вопить в золоте мешка.
- Только по голове не бить.
И по голове его не били, зато кто-то очень сильно поддал ему по целенькой лодыжке. Так сильно-сильно, что от больности Тахир потерялся в сознании.
- Наших – бьют! – увидел в окно филологический факультет.
И на лестницах ступенек разбренчалась отличная потасовка. Полетели швабры. Бились стёкла огромных окон. Метались матерящиеся преподаватели научных степеней.
       Тахир вскоре пришёл из сознания вместе ещё с десятком, другим, погромщиков в кабинете милого ректора. Но было уже поздно. Время ушло. А ведь нужно было запоминать, выслушивая милые наставления. Время ушло и уходило в наивные наставления милых. Милых осмыслений. Осознавай. Осмысляй. Обучивайся. Обучайся у снега – спокойствию духа. Слеза в помаде весела. Нехорошо бить хорошие стёкла. Плохо бить хороших соуниверситетников. И так всё далее и далее уходило время.


…….

- Цвета Ева - интересно это Вадик придумал, - засыпал под медленный ход троллейбуса в подходящем заводе спящего транспорта Ладыгин. Снег за туманными окнами прояснял покой в состояниях ехавших. Душевное тепло в ногах остужало мозги безраздельным умилением. Вы выходите? Я, нет. Выходите? Нет. Нет. Нет т.  Тень прокралась в уголки гусиных лапок. Вы выходите? Нет. Выходите? Да, нет же. Отстаньте. Не мешайте – видеть тень в уголках гусиных лапок. Выходите? Не знаю. Выходите? Не я. Я остаюсь. Тепло спящих глаз. Лицо плывших суток въехало в курносый носик приехавшего часа. Вы выходите? Я? Да, выхожу.
       Ладыгин вышел с сошедшего в белую крупу троллейбуса. Очнулся, не потому, что вышел он на нужной остановке, но очнулся от того, что вышел в ночь. Справился с часами волнения, что за шутки. Оказывается, что он ехал через десяточек остановок спелых семь часов. Вот такие неожидания такого. Кто спрашивает Ольвиева в двадцать один час? Димка спрашивает. Поздно. Вадик ушёл. Ушёл и ещё не возвращался. Как не возвращается время. Время, не обращаясь, уходит. Оно, в принципе – уже всё ушло. Может ещё только несколько шажков осталось для забывания. Для расцветания нежных мыслей.


…….

Ольвиеву приснился он. А в нём – потрясение. Нырнувшая в него волна погружения в покой вынесла потрясение, которое и не было одним только потрясением. Оно было – откровением. Оно было – чудом.
       Ольвиев припоминал растеряно, но очевидно. Он проснулся и открылся,
как несмелый, но красивый бутон королевской розы, когда тот умилён дыханием неведанной, но явственной ему особы. Не весёлой, но первой. Что несравнимо избранней, чем веление и нисхождение. Что наивнее – но правдивее и правдивее – искренне. Я не понимаю – эти сны. Ольвиев тоже не понимает, но пытается описать, и искренне припомнить чудо, которое невозможно повторить, а можно вспоминать его открытое дыхание и удивляться. Чудо, неповторимо, кто с этим не согласится? Возможно только само – чудо. Одно в нуле. Царапинка крови и мысли в 0…
       Ольвиев же быстрил и болел вдохновением, он не замечал каких-то нюансов. Он видел главное. И ему хотелось – радоваться не эгоистично и уныло, по плесенному мягко. Ему хотелось – бить в колокол и быть колоколом. Ему хотелось поделиться своим видением чуда – со всеми. Потому что Ольвиев – это он. А он мне не понятен, как и всё наше мироздание. Оно большое и оно маленькое. Оно царапинка между нулями. Какая странная планета. Какое странное поле маргариток. Риток с ромашками. А всюду звёзды-звёзды-звёзды. И только одно тёплое красное солнце – которое греет. И греет так, что я могу не только жить и питаться в благодарность живому, но и могу мыслить. И Ольвиев – это мысль во вне меня, скорее я – это Ольвиевская мысль. Равны ли мы? Равны и безмерны.
       Ольвиев очнулся и всё ещё блуждал по отмирающим лужайкам своего проснившегося чуда. Всё ли удалось ему припомнить? Навряд ли. Впрочем, этого и не надо было делать. Оно – это чудо было только его и только для него. А он – всего лишь кусочек чуда из сна. Ольвиев помнил точно – только потрясение. А остальное – он делал по инерции вслед за своим потрясением. Ольвиев был сосредоточенной потенцией инерции потрясения.
Ольвиев воссоздавал.
      : "Мне снилось. Будто бы я как бы – женат на симпатичной девушке. И даже
очень-очень. И больше я никого не могу вспомнить, кроме девушки и её матери. Тёща. Ах, тёща. Она была жутко помешана. Она рисовала какие-то рисунки. И вроде бы она помешалась на них. Эти художества подавляли её психику, внушая ей панический страх. Сама рисовала и орала благим матом. Пугалась, как только она бросала на них свой сумасшедший взгляд. Её лечили. И вроде вылечили. И я стоял в какой-то очереди, чтобы забрать её из больницы. И у всех у нас были рисунки в книгах, которые мы, обнимаясь, показывали друг другу. Потом её вылечили, и она стала обыкновенной. И мы думали, что она пришла в себя, вернулась в разумное состояние покоя. Но женщина стала вновь рисовать втихомолку от нас. И вот она запиралась в своей комнате, но не орала, и это меня вдохновляло. Я думал, что она уже не больна и вполне стала нормальной. Но моя жена потащила меня к её комнате, уверяя, что мать её вновь заболела. Я отвечал, что ей это кажется, мать её здорова  и очень удивлялся на её увещевания. Всё же ей удалось меня уговорить, и мы решили всё узнать лучше и потому поднялись к комнате её матери и стали стучать, прося открыть нам. Тут я ещё раз спросил жену, почему ей кажется, что женщина вновь заболела. Она объяснила, что узнала это по названиям рисунков, которые были разделены на несколько групп – циклов. И везде, во всех словах – второй буквой была – "А". Это меня удивило, и я стал разглядывать названия рисунков и сверять расстановку букв. И в них действительно было чему удивляться. Пока я разглядывал расстановку букв в названиях рисунков, мать открыла дверь и дочь вошла в её комнату, спрашивая, как та себя чувствует. Та, я слышал краем уха, говорила, что она в норме. И тут, оторвавшись от осмотра очередного листка, я тоже вошёл в комнату. Меня взволновала сама комната женщины. Будучи небольшой, примерно два на три метра, комната вызывала странное беспокойство. Посреди стоял стол и больше в комнате не было ничего. И ещё, вся комната была залита солнцем, буквально, солнечным свежим светом и прямо вся светилась дневным, нерезким приятным светом. Я вошёл в комнату, и свет меня поглотил, не ослепил, а как-то облагородил, я не знаю, как точнее это можно выразить. Мать разговаривала с дочкой. Но что-то возникло во мне. Ещё рассматривая рисунки женщины за дверью, я ощутил, что её творчество мне становится понятно, и как-то знакомо. Находясь же в этой удивительной светлой-светлой комнате с белыми-белыми стенами, я увидел один – единственный рисунок, который бедная женщина видно не успела от нас спрятать. Но вот этот лист с рисунком, лежащий на голом светлом полу, он почему-то привлёк моё внимание. Я вгляделся в него и мгновенно почувствовал, как стал наполняться – безумием. Я не мог отвести взгляда. Я понимал, я ощутил, как безумие настигло меня и теперь поглощает. Меня сковало изнутри паническим потрясением. И причиной тому был изображённый на листке рисунок, к которому меня будто бы приворожило. Тут женщина,
кратко оторвавшись от неслышного разговора с дочерью, взглянула на меня и ополоумела. Она отскочила и бешено истерически завопила: "Он тоже помешался". Я отскочил к стенке. Во мне шла какая-то ломка, я чувствовал леденящее тело и душу – безумие, постигшее меня. Это было страшное ощущение. Сквозь безумные внутренние конвульсии я посмотрел на жену вылезшими из орбит глазами и попытался высказать, выдохнуть застрявшее внутри: "Я стал – сумасшедшим?" Во мне всё как будто кипело, клокотало, ум помутился. И всё произошло из-за того, что было нарисовано на листке, мирно лежащем на полу, чуточку касаясь края ножки стола. Меня почти разорвало безумие и…
       Я хорошо помню, что там, на листке были изображены три фигуры (деформированные). Они были, как бы разбросаны, и в то же время они создавали целое, которое охватив пониманием в безумии, паническим ощущением страха и сумасшествия – сковало меня. Мне казалось, что волосы пылающей макушки шевелились (это действительно так и было).
       Три фигуры были подкрашены разными цветами. Я хорошо помню только две фигуры: это вот такой квадрат и полоска

 

    

Третья фигура находилась, как мне кажется на месте знака вопроса (?).  Она как бы спряталась за квадратом. По-моему, квадрат был окрашен снизу красным. Этот цвет еле-еле пробивался сквозь белизну (рисунка) листка. Ещё одна фигура (та, что за квадратом) – была белая, какая именно (форму) я не помню, т.е. было видно белое на белом.
       Третий цвет (не знаю точно какой), но может – тонкий синий?
И вот, меня почти разорвало безумие, и я проснулся.

        Время сна я помню точно. Это произошло 9 февраля 1992 года.
Днём, между 13ч.30м. – 13ч.45м. (в промежутке 15-ти минут)
Спираль – возможно, как разум, высшая организация разума.
Квадрат – материя.
Возможно – этот рисунок отображает момент творения".

И это то, что Ольвиев – помнил. Потрясение, вызванное во сне, заставило его мыслить и безустанно думать и вспоминать. И вот ещё запись. Ольвиевская запись во мне.

"Теперь я понял, что означает то, что я видел во сне 9 февраля 1992 г.(13ч30м – 45м).
Красный квадрат – материя жизни.
Синеватый – спиральный срез сбоку – возможно, мысль.
Невидимый бесцветный круг – вернее, бесформенность – выглядывающий(ая) чуть больше половины из-под квадрата – тонкая материя (это существование духа).
          Так. Дух выглядывает из-под материи, а связь между ними – Это мысль, которая и удерживает некое гармоничное состояние.
       Откровение – мировой гармонии и вызвало непосильное чувство, которое воспринималось как сумасшествие.
        Так. Материя живая – красная, мысль – синяя, голубая, нематериальный дух – бесцветный (на бумаге он всё равно, как белый на белом).
        Думаю, что мысль, оформившаяся первой после этого – правильно отразила виденное.
 "За мечтой гонялся с молотком" (тогда же 9.02.1992г.)
         Понимание и оформление своего сна я получил 11.07.1992 г. (между 2ч.45 -3.00ч ночи),  т.е. прошло 152 дня и 11 часов – между которыми было полное непонимание.
       Так. Создание – оформление – теперь что? – разрушение?"
    Ольвиев нашёл то, что не знал. Я же думаю, что он видел чудо – осознание, которого так к нему и не пришло. Ведь осознание чуда – невозможно. Естественно – только описание.


…….

       В трюме пастбищ, с которых только недавно сошли бесцеремонные отары, проникнув в желудки определённой сытости, что-то лежало. Но было темно. Снег. Холмистость. А оно – лежало. Долго ли – нет, но вышло время и уже между кораблями отживших ландышей – не лежало ничего.


…….

       Когда маленького котёнка впервые выпустили на улицу погулять,  то старые мудрые коты гонялись за ним, стараясь избить его, загрызть его неуютные новости. Потому, что когда они его спрашивали, "Ты кто?" – котёнок отвечал: "Я – Ольвиев. А когда я вырасту, то буду таким как мама или папа", "Ты никогда не вырастишь таким, как мама или папа, потому что ты – котёнок, а не человек,  – огрызались старые коты. "Нет, я вырасту и буду таким, таким, таким",  – стоял на своих понятиях о мире котёнок. "Нет, ты никогда не вырастишь", – твердили старые мудрые коты и гонялись за ним,
стараясь избить его или загрызть.


…….

      Вадик так и не возвратился. Куда он ушёл никто не знает. Милиция искала. Расспрашивала многих. Не находила, не находила и наконец, через полгода нашла. Нашла уже летом следующего года. Нашла высохший труп где-то у моря, "где ажурная пена". По сохранившимся капиллярным узорам костлявых пальцев определила этот скелет – в разложившегося Ольвиева. Вот так вот. Скорби. Плаче. Горе. Вопли по умершему. Похороны. Чёрные одежды. Зелень венков. Последние поцелуи. И как результат – холмик на могиле, собирающийся перерасти через год в последний памятник Земли. Кто, зачем, почему, как – угробил Ольвиева – не поддалось кристаллизации. Никто не знает – знающего Некто. А потому и не знают.
Всё закончилось тихим поминанием.


…….

- Ольвиев мне как-то в суете разговоров прословился, что играет с кем-то по переписке в морской бой, – вспоминал Дима перед скамейкой сквера, на которой стоял Тахир, пьющий, как из пионерского горна, пиво из бутылки. Пиво играло в свете забутылочного мира. Было жарко, летнее, плотно замыслено. Поэтому думать не хотелось не только Тахиру. И всё-таки он поплёлся вместе с опережающим на переживания Ладыгиным к родителям Ольвиева, чтобы просить показать сохранившиеся бумаги Вадика. Двойные ожидания не оправдались. Ладыгину отдали на перекопки не только бумаги, но и весь Ольвиевский архив. Копались они день, два, неделю, месяц за месяцем, но никаких переписок с морским боем не обнаружили.
- А ведь Вадик говорил, что проигрыш очень важен для дальнейшего существования соперника с того конца этого неизвестного корреспондента, – ломал Ладыгин собственные домыслы об голову Тахира. А Тахир всё пил, пил. Хоть и не спивался, но из дальнейших поисков он выпал, по состоянию безрезультатности. И Димка уж сам перебирал Ольвиевский архив. Так ничего и нет в дознаниях. Правда, Димка насобирал циклы интересных рисунков. И ещё записи Ольвиевских песен на чокнутых магнитофонных кассетах.
- Тахир, Тахир. Их ровно – тысяча девяносто шесть! – орал Димка трубке в ухо.
- Кого?
- Логично. Рисунков.
- И что?
- Приезжай, увидишь.
- Еду.
Приехал. Порадовался. Тахир.
- И что это значит?
- Их число равно трём годам. Причём один год – високосный.
- Замечательно. Но всё равно ничего не понимаюсь.
- Гляди…
       Но странное дело. Вернее странное не дело, а происшествие. Но странное приключилось сияние ветра, вырывающегося из комнаты. И произошло это, когда Тахир и Димка вглядывались в рисунки. Гул. Окно выдавило силой ветреного напора. Розовое сияние. Вкус песка хрустит в зубах.
- Держи! Листы. Рисунки…Димка. Рисунки…
    Какой там, держи. Порыв урагана уносит их в неизвестности, некоторые метаясь – метаясь, странным образом синеют – синеют, воспламеняются, потом сгорают дотла несуществования. Гул. Вой. По лицу Димки хлестнула тень крыла огромной птицы – призрака. Но рисунки. Держи их, Тахир. Тахир ловит, но некоторые  рассыпаются в прах прямо в руках, прям на глазах расступаются в прах. Рассыпаются и исчезают. Война с ветром была проиграна. Когда всё стихло, и комната оживилась отсутствием умыкнувшегося ветра, Димка и Тахир насчитали, спасённые рисунки и песни Ольвиева. Рисунков осталось – сто один.
Песен – шестнадцать.
       Немного, но и этого могло до смешного не остаться. Прошло ещё много тяжёлых дней. В поисках ответа на несуществующий вопрос причины Ольвиевской погибели. Димка промучился до самой осени ничего не находя знакомого. И вот, осень всё-таки наступила. Новая осень. Димка шёл в неосенних раздумьях по зажелтевшему краснотой безлюдному городу.
И из окна мощных динамиков его провожал "Последней осенью" Юрий Шевчук.
Последняя осень.


Рецензии