Лев и Генуя

Кажется вовсе непостижимым, как на свете встречаются люди.

Почему двое из многих тысяч, совершенно не знакомые, внезапно чувствуют желание заговорить друг с другом. А затем открывают, что им приятно не только говорить, но и молчать и, улыбаясь, обмениваться то долгими, то короткими взглядами.

Возможно, нам помог сам город; ибо и он – захватывающая красота неожиданного глубокого взгляда. Он весь – встреча. Мгновенная встреча с долгими веками, с памятью многих прожитых жизней.

Пологие изгибы этой каменной фаллопиевой трубы – виа Маддалена – напомнил мне путь зародыша в утробе и ростка в земле, и я подумал, что мы, несущие черты своего рода, от зачатия до появления на свет познаем и вкратце проживаем судьбы предков, их перемещения во времени и пространстве, труды, моменты нравственного выбора, подвиги или, напротив, падения. И затем в собственной жизни иногда с необъяснимой ясностью узнаем те места, те моменты выбора, те роковые точки, сплетения, перекрестки – как будто уже виденные, пройденные, перенесенные нами.
 
Я думал о том, как однажды вышли отсюда мои предки: в такой-то день anno Domini такого-то, в тринадцатом или четырнадцатом веке, оставив жилище из грубо обтесанного свинцово-серого камня с зубчатой башней наверху, сели в корабль и пустились в плавание – прибирать к рукам наследство дряхлеющей Византии. Как, угнездившись в Тавриде и в устье Танаиса, строили те же зубчатые стены и башни, теперь из белого известняка. Перекупали у Орды – пленников, у Руси – меха и воск, у купцов Бухары и Кашгара – шелковые и хлопчатые ткани. Давили виноград, не отстегивая меча, служили мессы на белом вине перед греческими иконами в приземистых белых церквях. С течением времен, заведя семьи с самыми пригожими из рабынь, пустили корни, говоря на причудливой смеси генуэзского диалекта отцов с русской, литовской, польской речью матерей, в которую по временам, вместе с новой кровью, вливались струи греческого, готского, татарского, армянского говора. Полюбили землю больше моря, а плуг, мотыгу и нож виноградаря больше меча и меняльных весов. Но потом, еще через века, подпав под тяжелую руку батюшки белого царя, приписались к посадскому сословию причерноморских и приазовских городов, раз уж нельзя было называться, как в старину, именем граждан свободной республики. Сохранив странные фамилии, не переводимые ни на русский, ни на греческий, они так и не смешались до конца ни с понтийскими греками, ни с донскими казаками, ни с крестьянами-переселенцами из велико- и малороссийских губерний.   

И вот, прожив свои шесть или семь столетий, я снова попал в темную, дышащую запахами непривычных пряностей, утробу древних кварталов, где однообразную серую кладку стен оживляют лишь треугольные капители романских аркосолиев да мраморные лики Пресвятой Девы на углах. Бродя допоздна, теряя и вновь находя дорогу в путанице переулков и лестниц, в вечереющем небе над кровлями я вдруг увидел цвет твоих волос: червонно-золотой блеск майолики на гранях готического шпиля в монастыре Сант Агостино. Издали не отличимые от византийской смальты, блестели в закате изразцы мусульманских мастерских Гранады и Валенсии. В том же монастыре, внутри, я снова увидел твои волосы, в их новом оттенке: старинные андалузские глиняные блюда, стоящие в музейной витрине, причудливо повторяли звонкий блеск и жар начищенной меди. А хочешь, расскажу тебе, где увидел впервые твои глаза? В древнем соборе, где из отдаленного угла смотрел на меня медный крылатый лев, темный до черноты от огня и времени. Много веков назад, в холодную пору года, внутрь этого льва накладывали жаркие угли, и, докрасна раскаленный, как же тяжко дышал он… Тело и бока льва покрывали чеканные персидские письмена, те же самые, какими ты делаешь записи в своем блокноте. Твои глаза и есть этот лев – грозный, но искренне добрый, покуда он спокоен, покуда не раскален и только отзывается, если погладить, глубоким гулом. Пока в тебе не слышно ложного, лукавого тона. Как не подделывается под золото или медь восточная майолика, но сияет тем же солнечным светом, так твои волосы, живые и жаркие, честны и непринужденны, как сама природа. Может быть – именно для меня: ведь еще пятилетним я впервые прочел название твоей родины на бумажном пакетике хны, который принесла из галантерейного магазина мама.

В приемной зале герцогского дворца свет искрится переливами огромной хрустальной люстры. Твои волосы пушистым облаком обволакивают мне лицо, когда ты придвигаешься поближе – показать в телефоне снимки твоей семьи, и с каждым касанием плеча о плечо между нами пробегает такой разряд, что я уже не знаю, как смогу высидеть до конца этот концерт Паганини. Начинается музыка: горячее, хоть и не без рассчитанного эффекта, чисто итальянское объяснение между возбужденной скрипкой и глубоко вздыхающим фортепьяно. (Под шпалерами на тему любви Венеры и Адониса, среди бронзовых сатиров и менад – барочная мизансцена. Скрипка – невысокий, изящный, весь трепещущий юноша из Сульмоны; фортепьяно – роскошная неаполитанка, чьи формы призваны изображать триумф сил плодородия; довершает картину массивный, почти лысый муж, который сидит рядом, переворачивая ноты.) Взвинченная, натягивающая до предела, почти до разрыва ткань мелодии, скрипка Паганини, несомненно, чувствует то же самое, что и я. Но где-то в углу сознания – в темном и дальнем углу, еще не до конца плененном теплым натиском твоих волос – я вдруг слышу, вопреки Паганини, вопреки Генуе, русскую песню о том, чем окончилась история между одним сыном тихого Дона и твоей, возможно, не менее прекрасной сестрой:

Мощным взмахом поднимает
Он красавицу-княжну…

В этот момент ты, не отводя глаз и улыбаясь во всю их ширь, во весь их блеск, широко зеваешь: медный лев, томно потянувшись, обращается в гибкую кошечку – а электрические искры при этом летят пучками: все ведь знают, как может сверкнуть иной раз блестящая шерстка домашней любимицы… – ты зеваешь живописнейшим на свете зевком и говоришь: «Я так устала… Оставайся, а я пойду спать». – «Тебя проводить? Тебя покормить? Ты не ужинала. Что я могу для тебя сделать, Санааз?» – «Спать. Только спать. Бай-бай». – Ну конечно, иди. Понимаю. Я и сам, когда ты уйдешь, усну после пяти минут безнадежной борьбы с собой, чтобы проснуться лишь под финальные рукоплескания…   

Вернувшись в гостиницу, я найду тебя в холле увлеченно беседующей по телефону с половиной мира: с мамой в Тегеране, с тетей в Филадельфии, с подружками-студентками чуть не в каждой из европейских столиц. И, уже засыпая, буду слышать, как течет по коридору, не смешиваясь с другими звуками, музыка фарси: будто настойчивая песня с припевами. Ритмичная, крепко налегающая на «шш» и «нн», речь самого простого разговора сквозь полудрему заставит меня вспомнить, как ты читала стихи Фуруг Фаррохзод, и я немного пожалею, что мне не суждено научиться отличать одно от другого на слух.

Наутро мы коротко присядем, чтобы проститься – снова в холле, на той же кушетке, где сидели в первый вечер. Я подарю тебе пару куколок, купленных у уличной торговки на виа Сан Лоренцо, рядом с древним собором – там, где медно-крылатый лев. Одна из них – наполеоновский гусар в красном мундире и меховой шапке, с золотыми эполетами – напомнила мне твоего отца, обладателя высокого (ты уточнила: очень высокого) чина в тегеранской жандармерии. (Мы с ним одногодки, с твоим баба-джян, только нет у меня ни тех денег, ни таких эполет. Ни того, о чем ты поведала сокрушенно-брезгливо: «Ну, выйду я замуж. Заведет муж кучу любовниц, потому что у нас так делают все мужчины. Ну, заведу и я любовника, просто от того, что некуда себя деть. Не выходя из дома, так, встречи на пару часов, пока муж на службе. Ничего интересного, только секс. Скажи, это жизнь?») Другая куколка – генуэзская рыбачка с ярко-зеленым платком на плечах, с круглыми золотыми серьгами, как у твоей мамы. Увидев ее на фото, я сказал, что мама – настоящая красавица и сильная женщина; на эти слова ты горячо закивала головой и на глазах выступили слезы.

Мы просто пожмем друг другу руки. Но если позволишь поцеловать локон твоих волос и еще раз вдохнуть их запах, то сделаешь меня счастливым на многие дни. В каком-то смысле, навсегда: странное свойство, я не забываю такие встречи, все их ощущения волнуют меня десятилетия спустя, как только что пережитые. Ты забудешь меня через пару часов, но пусть запомнят твои волосы, хотя и не знаю, для чего это могло бы пригодиться. Может, для того, чтобы, пройдя сквозь несколько веков и дюжину жизней, мы узнали друг друга, встретившись на каком-нибудь влажном ветру – тирренском, азовском, каспийском... Звук гальки под ногами. Синие облака на горизонте. Огоньки мерцают далекие. Ветер нагоняет прилив. Прощай, Санааз, прощай, мой лев. Увидимся еще. Пусть хранит тебя Бог.


Рецензии
Какая прелесть, Виталий! Просто стихотворение в прозе.

Валентин Емелин   12.01.2013 13:39     Заявить о нарушении
Спасибо, Валентин)) Малость сыровато. Попозже я к нему вернусь.

Виталий Леоненко   12.01.2013 14:47   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.