тео

Теодор, все её слова звучали гулко, отдаваясь эхом, отдаваясь полностью и глубоко отдаваясь любящей женщиной, любящей фатально, смертельно, катастрофически. Каждое слово разрезало воздух острым углом, стреножило, сдавливало кадык, переливалось сонорностью. Я знал, всё будет четко и выверенно, знал. Но я не знал как. Как она выйдет на площадь, в мятой сорочке, на воротничке след от помады - пошлый, алый, въевшийся в ткань, в мой зрачок. Я заметил его давно, это пятно, оно рябило цветом и плясало красным огоньком, мне рисовались картины, слышались обрывки фраз и её низкий грудной смех, который перекатывался железным шаром, от неё до известкового простенка. Это пятнышко, столь незначительное, столь мелкое, будило во мне смесь спесивой перламутровой радости и палевой тревоги. Тщетно старался я отвлечься от неё - я снова и снова вглядывался в неё, обозная и отмечая каждую мелочь, которая остаётся незамеченной и даже не живёт отдельно - вне её образа. Маленький шрам, чуть выше левой брови, схожий со срезанным ногтем, то легкое движение и вязь морщинок, когда она смеялась, половинку пуговицы в бирюзовом портмоне и венозную сеточку, которая хорошо просматривалась, особенно в жаркие душные дни - голубая лента вены пересекала ее лоб, высвечивалась на щеках - под скуластостью, овивала руки и темнела внизу живота. Это была карта мира, железнодорожные пути, кольца Сатурна, голубые ленты выпускников, полотно дороги, забытой, заброшенной, дороги, которая изящно переплеталась с сорняками и бурьяном, над которой возвышался мост, маленького сельского округа, где дома расположены вдали друг от друга и воздух зовется пьянящим. Я видел её, тонкую, в руках у неё всегда была книга или газета, свёрнутая плотным тугим тубусом. Она никогда не читала газет, подбирала её обычно, утром на пороге чужого дома - для асимметрии. Книги же любила, я знал эту её страсть - особенно к старым, потёртым, выцветшим book'ам, клеила их,никогда не выбрасывала, собирала в высокие башенки - устойчивые и изящные, не в пример моим замкам из песка. Не всегда дочитывала их и хохотала, запрокинув голову так, что мне открывалась её шея, красивая, картинка втемяшивалась 25-м кадром и после, несколько дней к ряду я не мог унять пальцы.



Теодор, как красивы бывают рассветы, как они преломляют её пальцы, играют нежным светом на её тонких запястьях, когда тонкие, почти зародышевыее лучи, запускают свою пятерню в её медовласость, спутывают её вены,  и выстукивают тахикардийный такт. И, если нагнуться и прижаться к её узкой грудной клетке, можно услышать тишайшую симфонию – неповторяющуюся и гулкую. Я любил класть голову на её колени белой кожи, любил слушать тишину, в которой она закрывала глаза и не принадлежала никому. Ты знаешь, Теодор, что было здесь раньше? Вода. Много воды. Так много, что она не умещалась ни в стаканах, ни на картах, ни в мировых океанах. Даже все глобусы не смогли разместить на себе такого количества. Вода была громкой, шумно вздыхала, топорщилась и увиливала. Ещё - по поверхности дыбился звук – влажный, приторный, он вливался в ушные раковины и сворачивался молочными хлопьями. Каждый миг, проведённый у той большой воды, я хотел сказать ей, что люблю её, так что ежесекундно в моём предсердии случаются катастрофы, падают самолёты, поезда сходят с рельс, миллионы людей совершают самоубийства – такая это боль – не выразить, такая это была любовь – не пережить. Моя футболка, то и дело, липла к спине, просвечивала каждый позвонок и, до отвратительности, до непрерывности отвлекала и потом, когда уже я старался выйти из воды, - я не мог этого сделать. Я будто пропитался водой, её запахом. И, если бы все вокруг замолчало и перестало произносить звук, пусть и мельчайший, не нужный, не важный, звук, который мешал мне слушать её сердце. И пусть бы уже замолчало, потому что сил терпеть и выдерживать больше не стало, сил продолжать., длить себя было невмоготу. Я закрыл глаза и глубоко вдохнул – воздух стал сух – стало меньше воды, она собиралась ртутными шариками и выгорала, выгораживала сама себя, испарялась, обессилев под своим весом. Я провел пальцами по губам – они были жёсткими, шершавыми, звуки стали неразличимы, всё утонуло в молочных хлопьях. Всё перестало быть важным, когда ушла большая вода, а вслед за ней ушла и она.



Уже много после, возвращаясь к этим событиям, возвращаясь к этим к этой истории, не имеющей ни логического пуанта, ни путной развязки, мой лоб покрывался холодной испариной и я заново переживал каждую минуту того водного пространства, ощущал каждую ее клеточку, снова и снова клал голову на ее колени, перебирал кончиками пальцев медь ее волос, силился изменить хоть что-то: частоту дыхания, поминутную прерывистость, глухоту, подвздошность, но все было тщетно. С завидным ппостоянством всё рушилось, расслаивалось, приходило в негодность, и я вновь оказывался в дверном проеме, из-за меня, в парадную пробивался свет, яркий, пыльный, моя правая рука, сведенная судорогой, держалась за косяк, костяшки пальцев были белыми, всё тело было напряжено. Я был готов бежать за ней вниз, перескакивая через ступени, поскальзываться, не в состоянии ни догнать её, ни остановить. Она бы не услышала меня, она была бы быстрее меня, я знал это, и, чувствуя своё бессилие я держался за дверной косяк. Недвижимый, осязаемый, четкий. Обретая эту точку опоры, я успокаивался - ненадолго, и мог открыть глаза. Наверное, мне нужно было плакать, но слёз не был. Вся вода прекратилась в молочные хлопья, непригодные ни для жизни, ни для смерти. Всё уравнялось. Стало похоже на фруктовый кефир, только охровые всполохи иногда мелькали перед глазами, доводя меня до исступления, делая мой взгляд похожим на скучную плоскость.

Вот она кладёт голову на мои колени, лежит с закрытыми глазами. И под её веками двигаются вековые пласты сквозных воспоминаний: вот чайный куст, зрачки чёрной смородины, гильотинированная курица, древняя Спарта, оружейный залп, утренняя побудка. А вот отец ловко собирает кубик Рубика. Всё это происходит одновременно. Сразу. Раненный грек волочит ноги, он слеп, жалок. Из воспоминаний меня выхватывает спазм,  - нарастает в горле. Я сижу неподвижно, как скол каррарского мрамора, ничто не тревожит меня — ни солнечные лучи, ни биение больного сердца. Пока голова ее покоится на моих коленях земля делает полный круг, отрывной календарь тоньчает. Над озером вздымаются птицы, зависают, тревожат зеркальную гладь.

Образы и точки отсчета переходили из одного сна в другой, женщины предательски покидали  пятничные мои сны, чтобы вернутся к завтраку понедельника, к тому самому жалкому — побеждённому сну. Время тогда торопится, не успевает за самим собой. По улицам начинают свой крестный ход трамваи, гонимые ветром — дребезжащие, хрупкие. Наивно звенят, поднимая пыль неровными столбцами. Чай стынет. Соседи громко говорят. Не о тебе.


До конца года остаётся сто три дня. А одиночества и не счесть.
Зима. Сто три года назад. Снег валит крупными снежинками, частыми, ничем не пахнущими. Я слизываю их вместе с волосками с вязанной варежки. Отплёвываюсь. Укладываясь пластом снег скрипит, пружинит. Вдалеке мальчишки мучают ежа. Мучают по-взрослому, сурово схмуря брови. Пинают ногами колючий шар. Холод пропитал его  насквозь. Мои слезы замерзают мгновенно.
В праздник Митры я слёг с ангиной.


Конечно я старался избыть это в себе, я искал замену, и, думая, что нашёл я терял ощущение спонтанности, становился техничным, терял объем и мог сам себя предсказать. Ошибку я понимал практически сразу, но, Теодор, чем старше ты становишься, тем сложнее признать свою ошибку, тем невозможнее остановится - у меня появилось сходство с отцом, которого я ненавидел и всю жизнь до прилагал массу усилий, чтобы, очнувшись в тридцать лет, ощутить себя иначе. Я не говорю уже о внешнем сходстве - щетина, сохмуренные брови, ежистый взгляд... Тео,  ты не можешь даже представить, как мне хотелось быть иначе, но мои мысли, прагматичность, сухость - всё это делало меня другим. Жестким. Несчастливым. Все эти приобретенные шероховатости не нравились мне, они делали меня другим. В то время как мне хотелось быть с ней, я прятал руки в карманах и вымеривал мостовые. Каждый раз, оказываясь близко к кому-то другому, неузнаваемому мной, нелюбимому мной, я отвлекался на одно мгновение, чтобы записать в своем блокноте: "Я люблю Тебя". По прошествии лет этих записей скопилось великое множество. Слова с одинаковым наклоном, с одинаковой силой нажима, с одинаковым смыслом, с одинаковой силой. Одинаково одинокие. Одинаково далёкие. Когда я записывал эту фразу я, за короткий миг, переживал всю оглушающую силу, сшибающую меня с ног. Так, на ватных ногах я возвращался к обману, выполнял все положенные действия исправно, как прилежный школьник. После я уходил, всегда с желанием утопиться. Впрочем, никогда не исполняя его. это было похоже на наказание, самобичевание, я ставил сам себя на гречку, в угол, туда, где я не мог видеть её, и ничто не должно было напоминать мне её запах.

Здесь не могло быть и речи о любви, это было похоже на черную ледяную воду лесного озёра, в каком-нибудь, богом забытом месте, где нет даже телеграфных столбов, телефонных вышек. По кромке завязывалась ледяная корка, такая же чёрная, непрозрачная, такая же, как ободки на моём сердце, такая же, как мои зрачки, невидящие, неразличающие полутонов. Это была не любовь, это были высокие технологии. Микросхемы, мелкие детали, вскрывшие своим количеством пустоты грудной клетки, меняли лица, ощущения, точки касания.

Всполыхая ангинами, гландами, я бредил сочащимися словами - Я, как собака, брошенный, укушенный другими — со-ро-ди-ча-ми — вволю набегавшийся. Живот мой впал, я худ. Хуже меня нет. Выполняя команды я широко раскрываю пасть — скалюсь в дворняжьей ухмылке. Для пса я вполне учтив - подаю лапу при просьбе. Сажусь, умащивая свой зад на промерзший брусчат. И всегда. Всегда я смотрю в твои глаза — проситель. Всегда ищу в них ту ласку, которой был лишен. Рыщу и вскапываю подворотни, тишайшие переулки — на запах. Я ищу тебя руководствуясь исключительно своим хвостом и ветром, пришедшим с востока. Твой взгляд такой, что я вою ежевечерне, гонимый, мучимый своей невосполнимой утратой. Здесь пространство с трудом вмещает мою вопросительность. И вмещая малое, я многое отдаю, выбрасываю в заснеженный воздух — клубами. Чуть после клуб вылупляется мертвым. Я плохая ищейка, немногим лучше Моисея. Различие в затратах моих, следствиях. Новый колодец двора — обездоленный и безвольный. Я как собака, служу, выслуживаюсь - ребрами голыми, горлом лающим, лишаем стригущим, языком шероховатым - поребрики вылизываю. И нет нигде следа, нет даже ноты голоса твоего. И небо надо мной продолжается. Третий круг ада. Влечения и их судьбы — и все одно твердил. Все одно, утруждая и утомляя сухопарых, вышколенных эскулапов, которые, по началу, все напрягали слух — вслушивались, потом выучили наизусть и пропускали меня мимо себя, не задерживая боле, ни взглядом, ни фиолетовой печатью со змием.

Теодор, но прекратить эту озабоченную, больную внимательность, температуря и спиваясь поминутно ледяными снегами, водой, промокашечным серым небом, обглоданным, костлявым, все норовившим свалиться в руки, да и рассыпаться на части, несклеиваемые.
Посмотри, что видят мои глаза: снова крошечный шрам, чуть выше левой брови, легкость грудного смеха, острые скулы, волнистую и волнующую небрежность и ту бережность ее рук.

Спроси меня, Тео - можно я положу голову на твое плечо. Знаешь, рубашка не глажена. И в полоску. Я использую метонимию, синекдоху и эвфемизмы чтобы загладить свою вину перед фикусом бенджамина. Вот в жизнь входит лайковая перчатка. к нёбу липнет листва. Ну посмотри на меня. Посмотри - ополчились виноградные лозы. Нелепые позы проходящих в метро. Я закрываю руками лицо. Повтор.

И мне задним числом всё кажется: небо, обрывок ветра и на перилах прозра4ные капли. и кажется, на холоде выдыхаешь голос. давно не свой, давно погасший. и ещё тут тревожат те сны, которые дома неуютны, ненужны и ломки - и вот здесь они крошатся пенопластом и летят позёмкой, застревая в лужах, чернясь и угасая. а по утрам сюда забегают солне4ные лучи и после идёт дождь. тонкой, но плотной стенкой. и когда слу4аются паузы, то можно успеть вдохнуть того тяжёлого, дымного воздуха, который попортил уже немало лёгких. и эти глотк настолько редки и путаны, что может и вовсе их не нужно, 4то может потерпеть, как в детстве - крепко зажмуриться и ухнув, прыгнуть.. с крыши гаража на зелёнуюзелёную траву..

И там, внутри себя, я пишу ей открытки, то есть cartes postales - опостылевшим академическим почерком, отправляю на адресат. это как в шахматах шах и мат, как стекло потемневшее, шея тонкая. Как мгновение вечно длящееся и щемящее - в сердце занозило.
я пишу ей открытки и забываю отправить.. А меж тем уже такая ночь. Большая. Густая. Ложкой мешать. Вязнуть. Знаешь, как ночью в море плавать – как в масле – вода густая, тяжелая. И луна – желтая больная. У меня тут запахи – коньяка шоколадного, и цитруса. Я знаешь как  - глотками, кадыком вздрагиваю. Морем напиваюсь. Воздух влажен, душен – не надышаться. Не выспаться. Не проспаться. И многажды дней и ночей после – волны слижут все следы – следствия - причины – постфактум. Вот тебе фатум – ничейный. Вот тебе леденец клубничный. Вот тебе счастья крупица.

Ступать стараюсь  чуть тише обычного - специально наступаю на вбитый снег - чтоб будто вата под ногами. А снег серый. От пыли. и в нём воробьи выкатываются - турецкими сладостями. и всё это никак не вяжется и выскальзывает из пальцев, роняется и разбивается на очень громкие ахи.
И слава богу, что ларьки - ночные, как светляки, и что там кофе - по рупьдвадцать, и с двушек сдачи не бывает - да просто потому 4то в поземный минус ни4его уже не греет, сворачивается улиткой, примёрзнув к позвоночнику и дышит..
Казалось, это - сахарный цыганочный леденец на трёхминутной остановке - по дороге домой, затёртый свисток - куда ни вставь - всюду лишний, уплощает, усредняет, липнет к подолу - я люблю. и молоко. и маму. всё уровнялось.
И продолжаю ступать - тише и тише - не дыша, на всхлипывая ни единой косточкой, не разбудить бы, не потерять, не растрясти - буковки и слова.
Каждый день сменяется очередной пачкой слайдов. И очень болит голова.в моих снах неизвестные мне спортсмены побеждают, подлодки тонут. Цветовые полутона ширятся: от крепкого чайного до жидкого цвета виски. и все это замирает в один единственный миг - становится похожим на кукольную шараду. такую, что и в аду будет тебя преследовать, а на море - корабли дальнего следования, юные следопыты ищут мною утерянное.

И я просто держу себя в руках, Теодор, верни мою тихую сонность и безмятежное утро каждого дня.

Я подожду тебя, под звездами Корсики, где все имеет свое место и высокое назначение.


Рецензии