Неотправленное письмо Наталье Даниленко

.НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Наташа! Как трудно говорить издалека, сквозь эти стёкла и стены, в плену чудовищного косноязычия, так и не ставшего речью, не говоря уже о почерке. Теперь уже поздно рассыпаться в любезностях и всё же скажу Вам, что никто и никогда не оказывал мне подобных знаков внимания. Никто, кроме Вас и мамы.
   Не знаю, застанут ли Вас эти каракули: рукою водит опоздавшее на год чувство долга.
   Терять друзей, как будто приговорён к одиночеству, проклят кем-то из не до конца прожитой жизни, пробравшейся во сны, посылающей глумливых оборотней осведомиться, каково мне!
   Видимо, те «страшные вещи», которыми я так неудачно похвастался, получили своё дальнейшее развитие  -  как тема сюжетно голодающей тьмы, раз ей нечем взорваться. Что касается предыдущего послания, то оно было просто-напросто зарисовкою миража, как, впрочем, и добрая половина всего когда-либо накарябанного мною. Действовала гравитация Красноярска, в дымной сыворотке будня подрагивали, как в искусственном  зное, рыжие, под «бобрик» стриженые сопки; на одной из них чернела часовня, как поминальная свеча левобережья. Внизу текла кривая, вся в пивных точках, Кача. С рынка несло чебуреками и весёлой тарабарщиной торговли. Только меня там уже не было. Там должна быть ещё гостиница «Космос». Обычная гостиница с графинами кипячёной воды на столах и вафельными полотенцами на коечных дужках, однако, мне запомнившаяся. Возможно  потому,  что, в разгар перестройки, то есть, в те баснословные времена, когда с головой у меня всё ещё было в порядке, мой легкомысленный двойник, после неудавшихся матримональных поисков и лёгкой перебранки с привратником, оказался, наконец, в своём «космическом» нумере, где, накурившись анаши, перед тем как лечь, долго таращился в чёрную, как аспидная доска, ночь на мелованные разводы фонарей. И был абсолютно счастлив. Если бы кто-нибудь ему тогда сказал, что в замкнутой среде неминуемо возрастает энтропия, то он просто подумал бы, что его разыгрывают (да он и слов ещё таких не знал; это сейчас понабрался, хоть кроссворды составляй).
   Нет ничего труднее и в то же время увлекательнее писем из захолустья: вертишь в руках метафору, как Чарли  -  свою трость, то есть продолжаешь изображать трагического чудака на фоне обшарпанного бетонного забора с автографами тинэйджеров. Я сказал: из захолустья, но ведь и собственно Красноярском я готов назвать ту часть левобережья, что лежит между Вокзалом и Стрелкой. И никаким «взлёткам» с ихней победившей блотью не разбить гражданского сердца. Все эти низкорослые небоскрёбы и модернизированные теремки шибко смахивают на всего лишь увеличенный макет спального района, доказывая мне лично, что пошлость, хорошенько спрыснутая деньгами, способна разрастись и даже зацвесть, исполняя завет Маяковского.
   Люблю покинутые места: пустую чашу стадиона, пляж в ноябре, да и сам ноябрь, пожалуй, с его перегоревшими бульварными звёздами, лирописью нагих ветвей и вылинявшим дёрном. По-моему, есть нечто музейное в ремесле дворника (понимаемого здесь несколько шире, чем банальная чистка тротуара), потому что фартук и нарукавники человека, метущего в переулке, сообщают утреннику черты жанровой картинки в духе Брейгеля.
   А с прозою туговато. Начать нечто автобиографическое, что ли? То есть заняться душевным стриптизом от лица двойника перед озабоченными ценителями подобного чтива? В принципе, можно было бы наговорить не одну страницу так называемого текста, пуская мысль на самотёк, облагозвучить достоевщину совести, поднять архивы бессонниц. Однако набивка чучел  -  не моё ремесло. Вот у мистера Джойса это (я разумею поток сознания) замечательно вышло в «Пенелопе», набитой лепетом, как кукушка  -  гагачьим пухом (не знаю, есть ли у гагары пух, но <gaga> по-английски значит «того»). Обыватель, разумеется, чихал на такие вещи, да и у меня, признаться, был приступ аллергии перед тем как я расслышал в этой самовлюблённой женской болтовне  -  ни больше, ни меньше  -  библейское воркование горлицы, чистящей пёрышки в уюте супружеского гнезда.
   Власть музыки в отдельных эпизодах (только не в «Сиренах», где я ничего, кроме наивного звукоподражания, не расслышал) так пленительна, что, читая, скажем, «Евмея», ловишь себя на том, что слушаешь блюз в дублинском пабе,  -  добротный, шершавый блюз с элементами джаза, а в «Итаке» чувствуешь себя, как в огромном анатомическом театре с отверстым потолком, откуда невидимка читает лекцию на предмет того, как устроено человеческое сознание и какие вещи с ним можно проделывать, если ты автор «Улисса».  Вопрос, пауза, ответ, интервал. Обстоятельность и полное безразличие к времени, ибо куда спешить, если странствие закончено. Подобный дискурс вызывает у меня чувство дома, столь редкое в наши дни. Циник осклабится: ничего себе домишко,  -  помесь мертвецкой с планетарием. Однако таковы пенаты постмодерна с его хитро закрученной каруселью по кличке «человек».
   Розанов, восклицавший «что такое существование?», разве не знал ответа? Бытие по сути своей. А вопрошать дальше значит требовать от языка вещей, в корне ему не свойственных. Ибо человеческая речь есть, прежде всего, сама зычность именования, праздник мысли, поток, обретающий русло.
   С жадностью параноика перечитываю Вашу статью, полную женственной сострадательности. Как я понимаю Вас в том, что Вы пишите о Петрушевской. Не то чтобы я был особым знатоком её творчества (читал кое-что в периодике давно и мельком), но тема близка. В том смысле, что ближе некуда. Что сказывается, конечно. Взять хотя бы моё отношение к тому, чем я безвылазно занят. Это какое-то пошлое состояние двойника с мыслями на побегушках у ритма. Любое ремесло требует мысли, но только словесное, пожалуй, состоит из неё сплошняком. На это сетовал ещё Баратынский: «Всё мысль да мысль! Художник бедный слова…» Каково же нам, если перо стало продолжением руки, полёты во снах  -  роскошью; мы вооружены чем попало, и только земля нас успокоит как «последнее оружье».
   Говоря «мы», я подразумеваю (и подозреваю) некую систему людей, не обязательно пишущих, но в той или иной степени склонных к перфомансу, к флирту с действительностью, к розыгрышу. Потому что жизнь, по-моему, и так слишком математична в последнее время, чтобы к ней стоило добавлять ещё что-нибудь в этом же духе.
   Включил как-то телек, а там: «музыканты-за-мир» на Васильевском спуске. Лучше, мол, мир, чем война, дескать, нет войне, кричит оптимист аж сразу в два громкоговорителя; дальше всё те же «нанайцы», воинственно тараторя свой бред, скачут на помосте. Толпа сочувственно шумит в безобидной тесноте сходбища. Бугры голов и вскинутых рук, выхваченных прожекторами. Видать, у меня в жилах адреналина поменьше, либо весь он уходит на двигатель внутреннего сгорания, в стол, раз я думаю себе: нет уж, лучше старая добрая война, чем такая новая волна в гламурных экскрементах.
   Господи, подумал я сейчас, о чём я пишу, торча почти всё лето в комнате, потому что снаружи, видите ли, не с кем поговорить, а не то что встречу пережить или приключение какое.
   В конце концов, остаётся пейзаж с водонапорной башней и наполовину заглохшей лесопилкой, то есть немотивированная ходьба, с тенью в соглядатаях, по окрестностям, которые к подобному предприятию, поверьте, Наташа, совсем не располагают. И только страх окончательно превратиться в домашнее животное толкает меня на те «страшные вещи», которые тем и страшны, что практически не поддаются толкованию.
   Всё это пахнет временем, играет на нервах, отражается в пыльном трюмо, выглядывает из окна, маячит на перекрёстках и кончится, в лучшем случае, очередным рывком из этого посёлка. В худшем, это никогда не кончится.
   Недооценка сюжетной стороны существования, запущенный виноградник юности, средиземноморный гул внутри полой раковины. Растёт до звука, требует имени. Всегда.         
   Фраза Бродского о том, что «стихотворение, написанное ради сюжета всё равно что жизнь, прожитая ради некролога» верна и для прозы. Возьмите Битова, сюжету в его гениальных текстах отведена отнюдь не почётная роль, однако пресловутый «эффект присутствия» не позволяет усомниться в реальности происходящего, либо  -  в нереальности, смотря с кем оно происходит, это, плевать хотевшее на нас и на всё, что мы о нём думаем, происходящее, когда книгу можно раскрыть наугад, и спокойно потеряться в мире, где правами сюжета наделяется частная жизнь лирического героя, до неузнаваемости преображённая жизнь автора, может быть, а вовсе не хронологическая перестановка действующих лиц на планшете прозаика, что неплохо смотрится в классическом детективе, с его манекенами, работающими только в режиме диалога, не считая плохо выбритого сыча с револьвером под мышкой: ему просто необходимо то и дело впадать в психоанализ, иначе налогоплательщик не поймёт разницы между чейзом и чандлером.
   Я пишу Вам, и вдруг меняется наружное освещение, гигантская туча наползает на вечер, и я наблюдаю панораму грозы. Навстречу движется клочковатая мгла, горизонт мерцает и вспыхивает, как огни далёкой рампы, в закулисье кто-то (наверное, атлант) словно ворочает рулонами кровельного железа; наконец, начинается джаз дождя, он идёт чуть в наклон, барабанит по кровлям, сполохи молний блестят уже вблизи; твердь умыта хлябью, привычная резкость изображения восстановлена, ливень иссяк и можно дышать озоном в священной послегрозовой тишине с её редкими, как бы запоздавшими каплями.
   В начале зимы я побывал на литературных посиделках, организованных комитетом по делам молодёжи. Попал я туда следующим образом: мама послала несколько моих стишков, в основном, слабых,  -  Андрею Григорьевичу Румянцеву, ответсекретарю иркутского отделения Союза писателей России. Он ответил, не как ответсекретарь, а как человек, отечески журя меня за мой «бродский» уклон и приветствуя в тех местах, где дышала почва Нечерноземья, то есть можно было стоять в болотниках и штормовке, растроганно всматриваясь в колхозную даль родимого захолустья. Но сарказм вышесказанного, как Вы, смею предположить, догадываетесь, заключается в том, что как раз эти сельские полотна, с разбродом скворешен и скрипом колодезных журавлей, удаются мне с подозрительной лёгкостью, как бы намекая, что тут мне и место, нечего дёргаться.
   Заслушивание молодых дарований происходило в деревянной двухэтажке, с крутыми лестницами, разного рода закутками, чуланами и тёмным прошлым. После переклички я замешкался и попал не в ту комнату. За широким столом, тускло маячившим в углу взгляда, стоял совершенно незнакомый мне человек и читал какие-то басни. Публика сидела тише, чем старшеклассники на контрольном диктанте. Женщина в мохеровой кофте, похожая на библиотекаря, что-то сосредоточенно записывала в блокнот. От одной мысли, что мою фамилию тоже могут подвергнуть огласке, начинала сохнуть гортань. А потом была другая комната, попросторнее, со сдвинутыми по периметру столами, за коими шли вежливые перешёптывания под декламацию председательствующего, прерываясь сумбурными перекурами, в чьих облаках имел место ритуальный обмен адресами, по которым всё равно никогда не напишешь. И только в гостинице, наконец, удалось заняться «делением литра на три, без остатка, при свете звёзд», приобщиться, так сказать, к бесконечности, ведь у каждого была своя звезда, но моя, видимо, горела чуть ярче. Во всяком случае, собутыльники не возражали,  -  один  -  стихотворец вознесенского толка, другой  -  фантаст, тоже немного рифмующий и даже поющий, ибо гитара была под рукой, и мы её по очереди пощипывали; чуть позже и гетера появилась, активная такая журналистка с чёлочкой и веснушками, жертвуя червонец, увлекая куда-то фантаста, то есть трио распалось, и началась уже типично русская пьянка, с выбеганием в коридор и лихорадочными поисками ключей, и мы со стихотворцем ушли на другой этаж, к усть-ордынским бурятам, где я вдруг обнаружил, что хочу петь, если не плясать. А буряты вообще народ голосистый, я слушал их гортанные рулады и радовался, как этнограф на каникулах, и перед тем, как отключиться, долго и вдохновенно беседовал с одной из луноликих на предмет обратимости в ихнюю веру, дабы с помощью шаманских заклинаний под бесноватую переступь бубна изгнать из своей башки на сто рядов подуманные мысли.
   В облаке пропадающего сознания мелькнула какая-то ведьма, с ошпаренным лицом и густо подведёнными глазами, казавшимися от этого ещё уже. Она хлопала жирными ресницами, пытаясь что-то мне втолковать,  -  очевидно, что пора закругляться.
   Утром Женя, земляк-театрал, поволок меня в ванную, голову под холодный душ, и через час мы уже находились в огромном зале, с колоннами и портьерами, где меня вызвали на сцену, чтобы вручить мне диплом за первое место в номинации «ПОЭЗИЯ», который был мною тут же приоткрыт, и я понял, что с похмелья долго страдать не буду, поскольку содержимое в углу пришпиленного конверта снимало эту проблему, в связи с чем взгляд увлажнился, и возникло желание пообщаться на «межклеточном уровне» с теми, кто был рядом и стоял за всем этим мероприятием под лубочной вывеской «Молодость. Творчество. Современность». Я хотел уже было бросить якорь в Иркутске, но земляки-театралы перехватили меня возле гардероба и стали божиться, что у них поручение от местного отдела культуры, моей мамы и чуть ли не самого Зевеса обеспечить моё возвращение к месту прописки. Возникла почти водевильная ситуация. Дипломант номер два, пышная брюнетка, шепнувшая мне в кулуарах, что её ремесло  -  соблазнять мужчин, теперь, с нескрываемым любопытством смотрела на то, как народно-передвижной театр «Песочные часы» в полном составе вился вокруг меня, взывая к моим местно-патриотическим чувствам, и оживлённо жестикулируя. Надо было просто послать их ко всем чертям, а я повёлся, как телок, хотя баран по гороскопу. Мной овладело безразличие победителя. «А мы думали: ты большой», улыбнулся А. Г. Я тоже так думал.

   Всегда Ваш, Слава.   
         
               


Рецензии