Созерцание

                Погасло днЕвное светило...
                А.С.Пушкин


Четыре часа пополудни. На западе плывут два голубовато-серых облака. Недостижимо и оттого обворожительно. Верхние неровные края их оправлены ослепительно-золотой каймой, из-за которой бьёт лёгкий голубовато-белый веер, показывая, что там, за облаками, парит, постепенно снижаясь, предвечернее июльское солнце. Широкие и чёткие пластины гигантского веера бесследно растворяются где-то в глубинах неимоверной высоты, теряя свои отчётливые, стремительно-прямые створы, размытые чистейшей синевой божественного неба. И одиноким далёким корабликом плывёт не спеша за этим бело-голубым витражом невесомое рыжее облачко, неуловимое, словно сама мечта. Не приближаясь и не удаляясь, не торопясь растаять в небытие, молча и почти неподвижно летит это рыжее пёрышко, зовя за собой, но игриво не подпуская к себе...
А из-под нижней, уже холодно темнеющей кромки облачной пары, уже почти слившейся воедино, тянутся вниз тоненькие серебристые струйки солнца, упруго вонзаются в сизую дымку далёкого леса, который едва угадывается за этой дымкой на горизонте. И так они правильно-параллельны и так неподвижны, что, кажется, именно на этих блистающих воздушных столбах и удерживается всё горнее великолепие: и лунный камень двух соприкоснувшихся небесных странников, и прозрачно-призрачный, вполнеба веер, и плывущий за этой гигантской завесью, воздушный кораблик, внезапный призрак летучего голландёнка, – весь этот воздушный театр едва ли не сказочной неизъяснимости и неотразимости...

Седьмой час. Предвечерье. Солнце опустилось ниже, собираясь, видимо, почивать там, за дымчатым окоёмом. Ушли тяжёлые, тёмные облака, непроницаемые даже для золотых стрел млеющего светила; их место заняло пушистое белесое облако, похожее на повзрослевший и раздобревший одуванчик,. Оно почти заслонило собою оседающее солнце, матовым экраном слегка ослабив слепящий блеск усталого светила, размыло его очертания, оволокло его лёгким золотистым пухом, словно пытаясь сохранить остывающий жар его для ночного сна...

Полвосьмого. Ещё не вечер. Вот  О н о   уже почти у самого горизонта – жёлтое, блестящее, будто старательно надраенный латунный пятак. А вокруг Него – нежно-розовое марево, льнущее к вытянутым животам окруживших эту волшебную монетку облаков. Розовый оттенок поднебесных чрев плавно сгущается до сирени, ещё более тёмной и холодной. Сумеречная прохлада постепенно поднимается, разливается до самой спинки туманного сопровождения. Те же хлопья солнечной свиты, что, зазевавшись, проплыли выше и оказались несколько в стороне, довольствуются неярким желтоватым оттенком подбрюшья да лиловым сумраком тающей спинки...

Давно затих мощный рокот двух тракторов, распахивавших весь день громадное дикое поле подле дач, – рокот, бессознательно раздражавший праздных дачников и непраздных садоводов-огородников, ринувшихся сюда за первозданной тишиной, чистым воздухом, прозрачным небом и благодатной землёй. И вечер исполнен летучим ароматом садовых цветов, полевых трав, яблоневой прели, смородинового листа и ещё бог знает какой прелести, той, что не укупишь ни на одном базаре мира ни за какие динары с дырками...

Солнца уже не видно, однако его присутствие ощутимо. Оно живёт, Оно напоминает о себе серебристыми горизонтальными складками незримо перестраивающихся над кромкой небозёма облаков, тех облаков, коим выпала высокая честь провожать днЕвное светило на покой, видеть и теперь ещё его неостановимый полёт, благодарно принимать последнее тепло остывающей благодати.
Небо обретает ровный молочно-желтоватый  оттенок, а по мере того как взор мой скользит с запада на восток, желтизна уступает место сначала бледно-синему, затем сизому, непередаваемо бесцветному подволоку, на фоне которого на востоке чёрным дымом плывут лохмотья почужевших облаков.
Однако стоит повернуть голову к северу, и взгляд неожиданно наткнётся на мягкий оранжевый клин, который упорно стремится на закат, за светом, за солнцем, не желая расставаться с той радостью, которую сам он и получает, и отражает... даруя это отражение созерцателю. Вот он уже почти розовый на голубом фоне остывающего   
неба. Оказывается, и сюда дотянулись последние лучи уходящего солнца...
   
Девятый час... Вечер. На западе над просветлённой полосой неба легли чистые малиновые мазки, оттеняя холодную синюю сталь облачной гряды. А над грядой этой тоже широкая малиновая полоса, переливающаяся в лиловатое, желтоватое, даже зеленовато-сиреневое и, наконец, в бледно-жёлтое, уже совсем далёкое и чужое небо...
Деревья медленно и мрачно обступают меня, обмирая листвой и принимая на мёртвеющие кроны свои вселенскую тишину. Сады цепенеют под тяжестью ночи. Только на соседней даче ещё беспокойно и торопливо бьёт в ладоши какая-то большая птица. Да совсем издалека – с бессонной автострады – еле доносится натужный стон дальнобойной фуры, одолевающей долгий подъём широкого ерика. А тут ещё и небо наполняется тягучим гулом авиамигалки, постепенно замирающим вдали...

Около четырёх утра. Солнце ещё не появилось из-за горизонта, но близость его чувствовалась во всём. Я ожидал увидеть более тёплую и отрадную картину рассвета. На восходе, там, где должно было всплыть предвкушаемое чудо, малиновая полоса, предвестье солнечных лучей, вопреки всему начиналась не сразу от туманных дерев горизонта, а пропустила ярко-синюю ленту, на которой отчётливо прорисовывались пепельно-седые силуэты пирамидальных тополей, вытянувшихся почётным караулом вдоль незримой отсюда автострады.  Над этой малиновой косынкой краски теряли свою определённость, переливались каким-то неописуемым, хотя и не беспорядочным сочетанием, в котором более или менее уверенно можно было бы говорить о преобладании сиреневого багреца, постепенно теряющего свою власть и уступающего синеве, бледнеющей до голубизны. Быть может где-то там и были облака, способные разнообразить этот вид, но мне выпало наблюдать прозрачные, еле заметные пушистые вереницы их лишь над самой головой.
Весь пологий склон ерика – от шоссе на горизонте до здешних садов – был залит густым и глухим молоком тумана. Лишь в верхней его разжиженной части сквозили белыми гномиками, мнились-виделись хуторские хатки...

...После полудня день истекает немыслимым зноем. Небесная лазурь обременена беломраморными развалинами божьего царства, неподвижными и безмолвными. Донья и поддоны этих воздушных подушек совершенно плоские, а над ними взрываются ввысь фантастически причудливые ослепительные кусты, клубы, короба невесомых хлопьев.
Утомлённый этим великолепием, глаз уже не ищет и не замечает солнца, потому что оно всюду: бьёт и льёт белизной облаков, знойной лазурью неба, переливами и мерцаньем листьев, трав, внезапным острым отблеском стекляшки на тропинке, лучистым мигом створки чердачного окна, тронутой лёгким порывом нечаянного сквозняка.
Спрятавшись в дремучих зарослях малинника, какая-то пичуга неутомимо звенит короткими ударами крохотного молоточка по крохотной наковаленке. Это чудо какое-то! Среди всех птичьих голосов, порой гораздо более зычных, среди однообразного до неуловимости воробьиного чвирканья властно приковывает слух, внимание, восхищение наконец! – именно этот тихий звон ударов безвестной и невзрачной птахи...

А через полтора часа ударил невесть откуда подкравшийся ливень. Сначала крупный – каждая капля, шлёпаясь о бетонированную дорожку, о сивые доски стола, разрывалась множеством мелких осколочков, словно лилипутское ядро на лилипутском поле сражения, - так, что забытое нами, уже высохшее было полотенце вмиг поникло белым флагом, тяжело подрагивая под ударами беспощадного неприятеля.
Дождь метался по осунувшемуся серому саду, то стремительно проносясь по обескураженным кронам деревьев, то перебегая тяжким топотом через бетонную дорожку и жестоко барабаня по цветам в дальнем углу, налетая на колючие кусты отважного крыжовника, то замирая, словно спрятавшись от погоняющего его ветерка в трепетные и мокро блестящие доспехи смородины.
Вот выглянуло ослепшее солнышко, туманное, расплывчатое, - и гроза потеряла свой грозный вид, превратившись в смешную нелепость...

С утра небо оказалось плотно затянуто серой холстиной, не предвещавшей ничего отрадного. И действительно, около восьми начало моросить – тепло и нудно. Нехотя я смирился с мыслью, что это почти навсегда. К нашему окну подлетела смешная и, судя по внешнему виду, глупая птица. Она была величиной с ворону. Толстый чёрный клюв, от которого, словно усы генерал-губернатора, тянулись назад-вниз две чёрные же полоски.
Я смотрел на неё снизу, поэтому не мог видеть её всю. Грудь и живот её были покрыты грязновато-жёлтым пушком, из-под которого, как из-под короткой курточки, торчали по бокам воронёные, с сизым отливом лезвия крыльев. А основания этих лезвий были инкрустированы голубовато-зелёным перламутром.
Странная эта птица напоминала нескладного длинноносого подростка – крупного, но по-детски наивного.
Спустя некоторое время небо разъяснилось, словно лучи-мечи прорубили и искрошили в клочья унылую холстину – и в душу мою смятенную вновь заглянуло улыбчивое солнышко...
Дура-птица улетучилась, не представившись. Но я её узнал! По атласу-определителю.
Нет, конечно, – не жар-птица. Обыкновенная сойка.


Рецензии