Письма к себе Письмо четырнадцатое

Да, дважды по двадцать лет спустя, мы снова вместе со Стеллой в городе нашей юности, городе, ставшим когда-то первой любовью и родиной нашей ДРУЖБЫ, нашим миром.
В этом мире всё окружающее имело для нас незримый, непроявленный для других вид. Шаблонные «хрущёбские» пятиэтажки, вдоль которых мы шли, заставляли сердце сбиваться с ритма, потому, что на заветных этажах, в бывших квартирках друзей никогда не остывало воображение, мгновенно создававшее любой антураж, любые декорации: скромную мансарду ДАртаньяна, шумные трактиры, тёмные, потаённые переходы кардинальского дворца, и кабинет любимого капитана мушкетёров Де Тревиля.
Город же был полон милого сердцу европейского средневековья.
   Несравненная Венера Таврическая, утратившая за прошедшие века свои, неведомые нам теперь, прекрасные руки, как мне кажется, только выиграла от этого. Пластика её безупречного тела, достоинство позы стали видны без помех, завораживают совершенством.
Так же, как и неброская красота обнажившегося из-под слетевшей штукатурки густо-бордового кирпичного узора на уцелевших стенах;
    как вдруг вторгнувшаяся в серость асфальта переливчатая чешуя старинных мощёных улочек - ручейков, утерявших тень своих разбомбленных берегов, но несущая на себе их незримый отпечаток;
    как густая, прохладная сень старинных ширококронных парковых деревьев, сдержанно покачивающих тёмно-зелёными пышными головами в такт мягкому и влажному балтийскому ветру;
    как возникающие внезапно, между слепых коробок островерхие черепичные крыши и башенки уцелевших старинных домов, нередко украшенные выступающими из наружных стен, и стен подъездов, бюстами, горельефами и фигурками людей. Это исчезнувшие жители домов застыли здесь навеки, не с силах оторваться от любимого города;
    как пруды, перетекающие один в другой, обрамлённые тёмным бархатом каштанов и светлым шёлком плакучих ив;
    как парки, соединяющие жилые кварталы, и арки их высоких густо-зелёных крон над головами;
    как аллеи старинных улиц, сохранившихся от бомбёжек, застроенных уютными, обладающими особым очарованием невысокими домами, в которых только и жить Гофманам и Гёте, Гейне и Кантам;
    как улетающие к облакам стрельчатые окна и крыши кирх и соборов, могучие приземистые тела мощных, заросших травой и деревцами, подслеповатых, но до сих пор грозных фортов.
И, вдруг, какая-нибудь изящная, с резными каменными перилами лесенка, и за поворотом мостик надо рвом, полным задумчивой муаровой водой, удваивающей тело форта.
Или высокие зубчатые ворота с чудом уцелевшими башенками проявлялись среди новостроечной безликости внезапно, и дыхание перехватывало от красоты...
Словно  вдруг, наступив на заколдованный старинный булыжник, проваливаешься во времени,  и попадаешь в далёкое прошлое, таинственное и волшебное, не такое, каким его, может быть, ощущали занятые своими повседневными заботами обыватели, а то, каким видели его создатели – архитекторы, художники и каменщики  да ещё поэты, вечно неудовлетворённые тем, что перед носом, и выдумывающие или прозревающие, небывалое.
     Этот город имел своё потаенное лицо, и оттого, что увидеть его можно было только отдельными кусочками, островками, можно было даже не увидеть, а только пытаться угадывать, каким оно было, каким оно могло быть, от этого оно представлялось особым, удивительным, незабываемым.
     Притягивал взгляд чёрный силуэт громады Королевского Замка над узким рукавам реки, и угловая, высокая, простая и грубая по стилю, самая древняя его башня, глядевшаяся в эту речку без малого шестьсот лет...
Даже сорок лет спустя с горечью вспоминали люди, едва успевшие тогда, по приезде в этот город, застать последние дни замка крестоносцев и прусских королей, и строительство того, поражающего своей бездарностью чудовища, которое сменило его по воле советских властей.
Это было сделано в пику неразумным германцам, посмевшим предложить свою помощь в восстановлении Королевского Замка, и превращении его в музей, и центр туризма и отдыха...
Люди эти ещё не успели стать тогда настоящими калининградцами, и некоторые были ещё детьми, но до сих пор помнят это, и говорят, что пережили разрушение Замка, как личную потерю, как личное горе.
Приведу  цитаты из современной статьи в Интернете:

"Крушить восточно-прусскую старину – будем объективны – начала отнюдь не советская власть. Страшный ущерб нанесли ей в августе 1944 года массированные налеты союзной авиации. Долгий и кровавый штурм Кёнигсберга весной сорок пятого окончательно превратил его центр в груду битых кирпичей, над которыми возвышались только кафедральный собор и стены Королевского замка с высоченной 95-метровой башней. Замок, в котором когда-то принимали Великое посольство Петра I (и тот зал замка с тех пор звался Московским!) – символ и цитадель пресловутого «прусского милитаризма» ломали-крушили-выжигали в течение не одного десятилетия – аж до 1970 года!"
Да что сохранять, даже фотографировать, тем более публиковать снимки, на которых были запечатлены остроконечные башни, стрельчатые арки, остатки многоцветных витражей, булыжная мостовая или красная черепица, строжайше запрещалось. На все, даже отдаленно напоминающее о немецком прошлом города и края, было наложено строжайшее партийное табу."

Много лет спустя после последнего военного залпа,  группа молодых советских музыкантов с успехом выступала на гастролях в Западной Германии, и за кулисы с благодарностью приходили слушатели,  желавшие выразить свои чувства, и поговорить с людьми из-за железного занавеса.
Одна оркестрантка была из Калинграда-Кёнигсберга, и сказала об этом с теплом и гордостью.
У высокой, красиво одетой дамы вдруг брызнули слёзы.
- «Я тоже из Кёнигсберга – с трудом объяснила она, пытаясь успокоиться – мы бежали оттуда, когда мне было 8 лет, но я всё помню, никогда не смогу забыть этот город, и не могу избавиться от тоски по нему. Он был так прекрасен!"
Рядом с Замком, на острове, сплошь покрытом выровненными грудами развалок, десятилетия стоял остов Кафедрального Собора, как привыкли называть его в городе.
«Кафедрал» - это и значит «собор»
Соборный Собор – забавно, но так привычно, что нечем заменить.
Сплошное месиво, покрывающее остров, это всё, что осталось от плотнейшей городской застройки острова Кнайпхоф, где в один год с городом Кёнигсбергом, слившимся из трёх городков, родился и всю свою жизнь прожил професор Албертины Иммануил Кант, где он и похоронен в стенах старого собора. Могила его утрачена, но в память о ней у стены создан мемориал из розового гранита, простой и строгий.
Там, в руинах собора, можно было по одной из уцелевших в толстенных стенах узеньких, кирпичных винтовых лесенок подняться на высокую стену, где всегда свистел ветер и видно было так далеко, что, казалось, летишь и хотелось расправить крылья.
    Там можно было спуститься под большущие толстые плиты, устилавшие пол огромного нефа собора, под которыми, как говорили, находились многочисленные могилы великих магистров и военноначальников ордена крестоносцев.
    Там мы бродили среди битого кирпича и мусора в надежде отыскать кусочек цветного стёклышка, хотя надежда эта была эфемерной.
Зато там было открытое небо над стройными и островерхими оконными арками, и казалось, что в таком месте, как Кафедральный Собор, крышей и должно быть распахнутое, недостижимое, жемчужно-серое балтийское небо, дарующее свободу взгляду и мечте.
Во всех этих островках средневековья так легко было поселять наши фантазии, и мы сами пребывали там, те, четырнадцатилетние,  теперь уже навсегда там и оставшиеся.


Рецензии