Сны Поэта. Новелла. Катаклизм

КАТАКЛИЗМ

Когда  пробьёт  последний   час  природы,
Состав вещей разрушится земных...
Тютчев


     Только что на экране телевизора выступал космонавт Береговой. Мне и прежде доводилось видеть и слушать этого во всех отношениях крупного человека с седеющей головой патриарха, испытавшего страсти земные и страсти небесные. В общих чертах мне был известен и весь его путь от детской зыбки, от первого шага на Земле, который легко себе вообразить, до невообразимого взгляда на Землю, мерно кружащую в пелене голубого сияния.

     Какая   ошеломительная   отвлечённость   от   всего привычного!
     Какой фантастический разрыв между привычным и непривычным!
     Чем заполнить этот разрыв?
     Тренировкой?
     Нет, тренировок для этого недостаточно!

     Человек должен или сойти с ума, или родиться заново, как бы приобщиться к какой-то новой цивилизации, неведомой нам, а для неё необходимо и новое сознание. Значит, в Звездном городке должно тренироваться не только тело, но и разум. Всё же сегодня человек в космосе — пока всего лишь куколка того нового человеческого духа, что выбросилась из плена земной условности.

     Земля!.. Это мы так называем своё обиталище, а как его называют те, глядящие на него из какой-нибудь соседней галактики?.. Может быть, у них для нашей Земли нет даже имени, может быть, она у них значится под каким-нибудь номером в какой-нибудь подгруппе небесных тел десятого порядка.

     Береговой конечно же этого не говорил. Облечённый крупными чертами и тяжёлой земной плотью, он вовсе не походил на куколку и требовал каких-то других определений, а их у меня не было. Для таких случаев есть одно мудрое правило: если тебе чего-то не даёт близкое будущее, оглянись, не даст ли его далёкое прошлое.

     Такое время было.
     Не совсем такое, совсем такого не бывает, но похожее. Тоже душевно ждали нового Человека. Сначала появился его Предтеча. Христа ещё нет, но уже есть Иоанн Креститель. И вот что любопытно: тогда и сейчас великая роль выпадает небесам. Тогда, помните, бог посылает на Землю своего наместника, но здесь с ним обходятся плохо: его распинают, что вызывает гнев божий, человечество обрекается на искупление грехов, а люди продолжают грешить... Всё же тогда Небо повелевало, сегодня оно покоряется, однако же, покоряясь, и учит. Зато к Небу нас сегодня привело повеление Земли...

     Так торопливо, даже нервозно, думал я, слушая спокойный рассказ Берегового о своей жизни. А нервничалось потому, видимо, что и эти мои мысли не давали мне ключа к нему как Предтече, даже не столько лично к нему, сколько к нему как обобщающему образу. Казалось бы, всё было постижимо в жизни этого человека — аэроклуб, военная лётная школа, война в небе, мирное время летчика-испытателя, а уж потом Звёздный городок и первый взгляд на Землю с высоты Седьмою неба...

     Вот здесь у меня и застопорило.
     К Береговому-космонавту мой ключ не подходил. Было слишком много неизвестных. Что изменилось в нём после первого взлёта?..  Что отошло, что прибавилось?..  Осознает ли он себя в роли Предтечи?.. Гагарин как-то обмолвился о новом взгляде на мир. Вызрел ли этот новый взгляд теперь?..

     И вдруг одна фраза озарила мне не только весь его путь в смысле веления времени, но и мой собственный путь, больше того — даже мой сон, долго не дававший покоя.
Прежде чем рассказать об этом сне, я должен пройти вместе с Береговым его путь, к которому косвенно причастен. Обстоятельства сна прячутся где-то и глубине поздних событий, о которых мой читатель должен всё же знать.

     Когда Берегового спросили о самом сильном его ощущении в жизни, он вспомнил свой первый полёт — не в космос, нет,  а тот первый самостоятельный  полёт на учебном самолётике У-2. Большой  и тяжёлый, в этот момент космонавт весь подобрался, оживился  и посветлел.

     — Я почувствовал, что — могу!.. — сказал он.
     «И я бы мог!» — отозвалось во мне.

     Мой внутренний возглас относился не к одному моменту,  а ко всему его пути, включал и космос, ведь его первое «могу» когда-то пережил и я, а  главное — в одно время с ним. Это было в 1937 году, только у него в Донбассе, а у меня в Новосибирске. Оказывается, мы в одно время с ним пережили восторг первого самостоятельного полёта.

Полёт!
Из всех самостоятельных,
Из всех хороших и плохих,
Лишь три полёта знаменательных
Ещё свистят в ушах моих.
Ах, память!
Горе слабонервному
Припоминая жизнь свою,
Из этих трёх полёту первому
Я предпочтенье отдаю.

     Счастливое было время! Трудное и счастливое! Теперь, когда Береговой говорил о нём, мне вспоминались новые и новые подробности на моей небесной стезе. По существу, его воспоминания на каком-то отрезке были моими, пока тогдашняя жизнь не развела наши пути. Хотя мы и продолжали оставаться в одной упряжке, но свою лямку я потянул уже только по земле, а он по-прежнему — в небе. Тогда же его приняли в лётное училище.

     Прислали повестку и мне.
     Шёл набор в Балашовскую лётную школу, где-то под Саратовом. Попасть в неё можно было считать привилегией. Но в то время я заканчивал Новосибирский авиатехникум. Через месяц предстояла защита диплома. «Бог с ним, с дипломом!» — решил я и пошёл к директору. Наивному, мне казалось, что чуткий директор сразу же благословит меня на мой будущий подвиг. Однако моего энтузиазма он не разделил.

     — А наш техникум тебе что — игрушка?..
     — Но я же пилот ОСО, я обязан...
     — Пилотом ты стал за один год, и то без отрыва, а в техникуме  учишься четыре  года!..  Четыре  года тебя учили строить самолёты, не построил ни одного, а летать собрался!.. На чём?..

     Словом, через месяц после этого разговора я с дипломом техника-технолога ступил на территорию Иркутского авиационного завода.
     Как выпускникам Новосибирского авиатехникума, нам очень повезло. У нас были преподаватели институтского уровня, волею судеб оказавшиеся в Сибири. Нас действительно ждали и сразу же назначили технологами, конструкторами и мастерами. В двадцать лет я ещё не был испорчен стихами и оказался неплохим мастером, а вскоре начальником мастерской.

     В мастерской было три отделения: механическое, гипсо-модельное и свинцово-цинкового литья.  Сейчас даже странно, что я хорошо справлялся со своей работой, даже приобрёл технический авторитет. В двадцать один год мне предложили стать начальником цеха, но я почему-то отказался. Должно быть, втайне боялся справиться и с этой работой. А во мне уже приживался поэт.

     Позже меня назначили технологом-экспериментатором с большими полномочиями. Я мог приостановить любую работу, на любых прессах — на огромных, похожих на мамонтов, и маленьких, горбатеньких, напоминающих кенгуру, из сумки которых кенгурятками выскакивали детали. К тому времени я уже познал косную душу металлов и во многом знал, как её покорить. Если решение задачи было только вероятно, я её непременно решал. О, если бы все потраты моей души, горячий трепет моего сердца и холодное напряжение рассудка переложить в стихи, они, думаю, были бы прекрасны! Но огненную чашу вдохновения дважды выпить нельзя. Металл покорялся мне, становился какой-нибудь деталью и молчал. За восемь лет такой работы я надсадил свою память сотнями таких деталей с их замысловатыми конфигурациями и размерами, с их многобуквенными обозначениями узлов. Вместо них было бы легче выучить назубок «Одиссею» Гомера. И всё-таки сердце ещё что-то помнит!

     Чувство причастности к тяжкому пути в космос не покидало меня, пока я слушал Берегового. Поначалу казалось, что, сменив цеха — цех заводской на цех поэзии, я утратил эту причастность, но всё во мне восстало против этого. Нет, нет и нет! Я был причастен к Небу как пилот, как техник-самолётостроитель и как поэт. Вот здесь-то во мне снова заговорил мой совсем уже странный сон, который из-за своей странности начал почти забываться.

     Мне снился центральный пролёт главного корпуса. Такие пролёты есть почти на всех авиационных заводах, вернее, тогда были. Над эстакадой во всю длину располагались многие главные отделы, среди которых и отдел главного конструктора, куда я часто наведывался в качестве технолога-экспериментатора, чтобы как можно больше узнать о трудных деталях, которые мне надлежало освоить. При нынешнем разделении труда конструкторы мало беспокоятся о том, как изготовить ту или иную деталь, оставляя эту заботу на совести технолога, а между тем в конструкции могут оказаться сложности, вовсе не обязательные для изготовителей. К тому же настоящий конструктор должен знать, как его деталь изготовить. Говорят, Микельанджело укорял Леонардо да Винчи за то, что тот слепил ангела, а отлить его в бронзе не смог.

     Я шёл в конструкторский отдел с одним из их «ангелов». В этом отделе работал мой дружок-однокашник Толя Егоров, часто приходивший ко мне в мастерскую, иногда чтобы
по гипсовому слепку проверить положение детали в пространстве. Мы с ним быстро разводили гипс и лепили из его теста нужные фигуры. В последний раз Анатолий приходил с чертежом такого изогнутого во всех плоскостях патрубка, что даже трудно было представить, каким он должен быть. Мы долго добивались схожести с чертежом, и, когда добились,  друг унёс затвердевшую модель к себе в отдел. Теперь за выручкой шёл к нему я. Ещё в техникуме мы выручали друг друга. Иногда эта выручка давала трагикомический эффект.

     Помню, в одну из студенческих вылазок на берегу Оби нас застал с ним крупный град. Я ещё успел скрыться под крутизной берега, а его беднягу, крупные, с голубиное яйцо, градины набили так, что мы едва добрались до общежития. Толя весь дрожал, как в лихоманке. Его белёсый ёжик так вздыбился, что каждая волосинка стояла отдельно. Мы соскребли все наши студенческие копейки, и я, сбегав в магазин, налил ему полный стакан водки и заставил выпить. Никогда по стольку не пивший, он сразу же ошалел и, глядя на меня дикими глазами, повторял:

     — Гр-р-рад!.. Гр-р-рад... Вот такой!.. Вот такой!.. — И всякий раз его градины становились всё больше и больше. — Вот такой!!! — показывал он свои кулаки.


     Теперь, спустя более сорока лет после этого события и лишь на три года менее того, когда мы разлучились и я написал ему прощальные стихи, всё тот же я во сне шёл к нему в конструкторский отдел. Не странно ли?.. Как будто не в счёт, что уже давно он директорствовал на каком-то заводе, как будто я не писал ему, таких строк:

Анатолий, Анатолий,
Расставаться время, что ли,
Расставаться время, что ли,
Анатолий свет?
Выпьем, выпьем, Анатолий,
Что покрепче да поболе,
В час последний, Анатолий,
За семь дружных лет!

     На последнем пролёте лестницы из настежь распахнутых дверей отдела меня, как из ушата, окатили странным шумом. Поднявшись ещё на ступеньку, я увидел стол Анатолия, окружённый сотрудниками отдела. Перед ним на кипе чертежей, изгибаясь, лежал гипсовый патрубок, похожий на белую змею. Сам он стоял над нею, бил её кулаком и кричал:

     — Она меня укусила!..

     Он даже не замечал, что змея дробится, что её обломки, именно обломки, приобретают признаки жизни. Каждый обломок начал сжиматься и округляться в изломах. Вскоре они стали походить на крупные градины, подёрнутые изморозью. Задичавшие глаза Анатолия стали ещё шире.

     — Гр-р-рад!.. Гр-р-рад!! — выкрикивал он, как сорок с лишним лет назад, хватал градины и разбрасывал по отделу. Несколько из них попали в окна. Зазвенели разбитые стёкла.

     Безумие заразительно. В каждом человеке сидит безумец и ждёт, когда ослабевший разум освободит его из тёмного подвала. Безумие начинается с растерянности, с испуга в глазах. Это начало распада. Люди, берегите свой разум!
     Увидев испуг и растерянность в окружающих, я бросился к двери главного конструктора. Дверь нехотя, со скрипом распахнулась сама, будто её открыли с другой стороны, а между тем человек на другой стороне стоял посередине кабинета, обхватив голову.

     — Поздно!..
     — Что поздно?..
     — Всё поздно!..
     — Что всё?..
 
      Человек посмотрел на меня замороженными глазами, и снова закрыл их ладонями, цедя сквозь пальцы какую-то невнятицу. Я опрометью бросился к открытой двери отдела, уже без Анатолия и сотрудников, на коленчатую лестницу эстакады.

     Массовое безумие наступало волнами, с гнетущей тишиной между приступами. Впав в угнетённое состояние, люди пытались отринуть от себя гнетущие тяготы и снова впадали в хаос безрассудных движений. Это напоминало кинематографический приём, когда на киноленте двигающиеся предметы замирают, а потом снова начинают суматошно двигаться. И меня коснулась трагическая амплитуда психоза, хотя сознание ещё работало и воля была не сломлена.

     Надвигающаяся опасность погнала меня во второй цех, где работала близкая мне девушка, которую ещё до знакомства я окрестил именем Зары, именем героини моей отроческой поэмы об одном трагическом событии в султанском гареме.

Ревность змеёю забилась в груди:
«Ну же, проклятый султан, погоди,
Вспомнишь, лаская здесь севера дочь,
Бедную Зару в кровавую ночь!..»

     К тому времени от всей поэмы в памяти осталось лишь одно звучное имя. Кстати, оно пристало к моей девушке  не только по её облику, но и по обстоятельствам. Зара была младшей сестрой известного тогда поэта.

     Во втором цехе Зары не было.
     Тогда я помчался в свой цех. «Должно быть, ищет меня там!» — догадался я, и не ошибся. Во сне не бывает расстояний. Во сне память экономна. В ней что-то мигнуло и — передо мной уже стояли наши прессы и верстаки. Рабочих при них не было, те стояли отдельными скорбными группами, как роденовские «Граждане Кале».

     Зара увидела меня и ринулась было ко мне, но какой-то незримый канат откачнул её. Она сделала попытку в другом месте и снова отшатнулась назад. Со мной произошло то же, что и с ней. А какая-то неведомая сила сужала и сужала круг наших движений, до тех пор, пока мы не остановились, обращённые друг к другу. Зара пыталась что-то крикнуть мне, но губы её раскрывались, а слов не было. Слова умерли. Умерли не просто только её и мои слова, умерли все слова, известные людям...

     Дальше началось ещё более страшное.

     Мы стояли и смотрели друг на друга. Вдруг с болью в  сердце я стал замечать, что юное и прекрасное лицо Зары начало меняться — красота печали в тёмных изломах бровей сменилась полным тупым равнодушием. В её чёрных кудрях появились буровато-седые пряди, нарядное платье, облегавшее молодое тело, начало свисать с жалких перекосов. Оплывала и перекашивалась её девичья стать. Тело и вещи дряхлели вместе. То, что могли сделать только годы, теперь совершали мгновения. Стоило мне лишь на миг отвлечься, как вместо Зары уже стояла исхудалая женщина с впалыми глазами и грудью, едва прикрытая жалким тряпьём. Те же превращения происходили и с другими. Люди и вещи дряхлели одновременно и поэтапно. Мгновения были равнозначны десятилетиям и векам. И тут меня потрясла мысль: «Так это же гибель цивилизации!..»

     Прежде я много читал и слышал о гибели цивилизации, но никогда не видел, как они гибли. И вот увидел. Что же происходит при её гибели?

     Погибает Человек.
     Не физический человек — всё-таки кто-то остаётся, — гибнет Человек как вершина знаний и умений, как хранитель духовных ценностей, как творческий дух. Когда у народа гибнет такой Человек, оставшиеся в живых, сколько б их ни было, не смогут удержать цивилизацию на своих плечах. Так, при прежних цивилизациях люди наверняка оставались, и всё-таки нам достались лишь обломки былой красоты.

     На моих глазах происходило запустение. Старели камни и люди, старело дерево и железо, истачивалось и выпадало стекло цеховых перекрытий. В пустых просветах засвистел ветер, с ветром полетел холодный снег вперемешку с кусками льдин, более крупными, чем градины моего обезумевшего друга. В свисте ветра и снега начал нарастать далёкий небесный гул, с неба начали падать огромные каменные блоки, неземной шлифовки, циклонических размеров стальные цилиндры и валы алмазной расточки, как будто Земля стала вселенской свалкой.

     Мысль о спасении во мне ещё жила.
     Прячась от снежной бури с космическим камнепадом и металлоломом, я забрался под выступ цеховой эстакады.  Но небесный хлам стал угрожающе падать всё ближе и разрушительней. Оставаться под шатким прикрытием стало опасно, к тому же она распадалась и по частям переходила во прах. Сначала отпала и куда-то уплыла дюралевая обивка,  потом на бездымном огне истлели доски, обнажая устои в ржавой коросте железного ревматика. Когда я выбрался из укрытия, цех был уже пустырём с бушующей на нём снежной бурей, сразу же поглотившей меня...

     Но вот стихла буря, и я смог осмотреться. Вокруг меня ничего не было. За считанные часы с лица Земли исчезло всё, что не исчезает и за столетия. Тут я заплакал и, продрогший, побрёл по холодной и дикой пустыне.
     Когда я потом оглянулся, прошлого уже не было. Только оказалось, что уже давно за мной плелась тощая собака —  первый друг первобытного человека. Я назвал её Альфой, и она отозвалась. В пустынных сумерках поодаль от меня перемогались жалкие группки людей, зябко жавшиеся друг к другу, среди них, одетых в лохмотья, были и  дети...

     В этот трагический момент зарождения новой, бог весть какой эры судьбе было угодно сделать меня первым археологом Земли. Этому способствовала моя  голодная Альфа. На одном из пригорков она стала принюхиваться и разрывать лапами землю. Силы порой оставляли её, Альфа часто отдыхала, так что я поневоле стал помогать ей. Видимо, здесь когда-то было жилье, которое и учуяла Альфа. Вместе с ней мы дорылись до дверного косяка, почти нетронутого тленьем. Под приподнятым косяком мой пёс обнаружил лягушку, а я несколько пластмассовых игрушек и обыкновенную ученическую тетрадь в косую линейку. На её первой странице было написано всего два слова: «МАМА» и «ПАПА». Порывшись в мусоре, я обнаружил школьный пенал с единственным карандашом шестигранной  формы. Со сладостной болью я поднял и прижал к своей груди и школьную тетрадочку, и школьный пенал первоклашки. Сердце моё забилось так сильно, что я проснулся...

     Не записанные на свежую память, сны легко забываются. А этот, хоть и не был записан, всё же не позабылся. Он даже не был рассказан близким, что я иногда делаю с иными, чтобы закрепить их в памяти, а главное — проверить, есть ли в них смысл. О смысле же этого сна нельзя было и говорить, особенно с другими, когда и сам я ещё не находил с ним связей. Их подсказал мне Береговой...

     Но почему Береговой?..
     До него мне приходилось слушать других лётчиков, тоже по-своему интересных, а между тем сон во мне дремал, не просился на бумагу. Может быть, сказалась его особенная природа? Есть сны линейно-плоскостные, есть многослойные, а этот какой-то многослойно-симбиозный.  Время в таком сне не просто накладывается друг на друга слоями, а по закону диффузии проникает одно в другое и становится причудливо единым. Обстановка сна была из жизни давних лет, а вошли в него впечатления всей жизни.

     Отозвался же он на рассказ Берегового, видимо, потому, что каменно-стальной хлам, падавший с неба, был явно космического происхождения.

     На моё восприятие Берегового, в свою очередь, повлиял опыт этого сна. Разве не возможно, что картины, которые я здесь описал, в истории человечества повторялись уже не раз? Всё-таки человек живёт на Земле миллионы лет, и что в эти умопомрачительные сроки какие-то десятки и десятки тысяч лет? Разве невозможно, что и в те крушения цивилизации какой-нибудь чудак вроде меня сидел и записывал свои сны. И в его далёких-далёких снах уже была фраза: «Люди, берегите свой разум!»

     Нет, все же история возрождающегося человечества не может повторяться. Наш мучительный опыт не должен пройти даром. Было бы идеально, если бы одичавшие люди моего сна дошли до первобытного коммунизма и не выходили из него вплоть до настоящего, о котором мы сегодня мечтаем. Тогда бы они избежали всякие эти формации — и рабовладельческое общество, и феодализм, и капитализм с их вечными разделениями на богатых и бедных. Построения коммунизма даже в нашей стране — процесс не для одного поколения.

     Весь наш путь говорит о его необходимости, а путь космонавта — о его возможности. Надо исполнить повеление Земли. Иначе зачем бы обыкновенному человеку забираться так высоко?

     Путь космонавта начинался с зыбки.
     Зыбка!.. Вы, наверное, уже забыли, что это такое? Это первый летательный аппарат русского человека. С неё мы и начали летать. Она подвешивалась к берёзовому шесту, укреплённому одним концом у потолка. Родившегося человека клали в зыбку и начинали качать, так что он сразу оказывался между потолком и полом, точнее, между небом и землёй.

     Зыбка — прообраз кабин всех летальных аппаратов, которые существуют сегодня. Говорили, что зыбка — от бедности. Пусть. Только жаль, что её забыли. Для нового человека она тоже необходима. Впрочем, к моему сну это не имеет никакого отношения.


ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ

*
КАРТИНА КЕМЕРОВСКОГО ХУДОЖНИКА
ГЕРМАНА ПОРФИРЬЕВИЧА ЗАХАРОВА
*БУРЕВЕСТНИК*


Рецензии