Ленька Сени

       Особенное место в бабушкином доме-бараке занимали сени. Они состояли как бы из двух частей. Верхняя часть была просторной и примыкала к дверям, ведущим непосредственно в жилое помещение, а нижняя, крохотная, упиралась во входную  дверь, ведущую на крыльцо. Два этих разных по размеру и назначению  помещения соединяла крутая и, как мне тогда казалось ведущая в небо лестница. И я в раннем детстве карабкался по ее теплым крашеным ступеням наверх,  касаясь их одновременно как руками, так и ногами.
        Снаружи сени казались грубыми и неказистыми, но, войдя во внутрь, оценщик сразу осознавал  всю обманчивость первоначального впечатления. Внутри, благодаря различным шторочкам, половичкам и  иным нехитрым женским украшениям,  вид помещения был по-домашнему уютен. Сбитые из горбыля бригадой безымянных строителей, они от дождей, снегов, безысходности и времени  почернели…
         Бабушкин барак, в котором она проживала, был двухэтажным и состоял из четырех секций: по две на каждый этаж. Ее квартира находилась в правой верхней секции.    
         Привилегию иметь  большие сени, а так же вытекающие отсюда дополнительные удобства по хранению вещей и продуктов получали жильцы только второго этажа. Так вот на нижней (входной) площадке сеней, в дощатой перегородке, разделяющей секции-квартиры, было небольшое отверстие.  Оно образовалось от выбитого неизвестно когда и кем сучка. Этот совместный дар человека и природы, как «черная дыра», соединял посредством уха или глаза два автономных мира: бабушкин и соседский. В соседях у бабушки проживали такие же простые, как и она, работяги: тетя Клава и дядя Саша. Вместе с ними, в двух небольших комнатках,  ютились  три загадочных, непостижимых инопланетных существа женского пола (впрочем, женщины для меня до сих пор остаются существами из иного недоступного мира) – дочери Таня, Люда и Нинка.
        Нинка по возрасту была моей ровесницей  и  самой доверенной подружкой. И мы частенько посредством этой «внеземной связи» перешептывались по вечерам, когда уже были заперты на крючки входные двери во всех секциях, о разных происшествиях, случившихся с нами за день. В кромешной темноте сеней, теплое Нинкино дыхание, вперемежку с тараторящей речью, щекоча ухо, будоражило, и,  втягиваясь через ушную раковину внутрь,  заставляло сопереживать пережитые  за день девчоночьи трагедии. Все эти сопереживания по срокам их поступления откладывались в моем сознании на полочку с надписью: «Нинка».
       Потолки в бараке, спроектированном безымянным зодчим, в нижней части сеней достигали восьми метров. И поэтому, поднимаясь вверх по музыкально-поскрипывающей   на все лады лестнице, тебе казалось, что  идешь в гору, по подсвеченной  мягким дневным или вечерне-лунным светом, узкой, вырубленной в реликтовом бору  Железным дровосеком просеке.  Так как горбыль, вертикально взмывая ввысь, создавал ощущение   волшебного, загадочного леса,    вершины которого терялись   в затемненном пространстве потолка.
        В поздний вечер, при свете свечи или керосиновой лампы, сенцы казались мне сказочным драконом,  хвостом которому служила наружная лестница, а головами сенцы и кладовая. И пусть мой дракон был немного уродлив - при двух головах и одном окне-глазе, но я его любил и немножко боялся. Боялся  загадочной, освещенной светом лампы головы, ступенчатого,  уходящего куда-то в густую темноту туловища. О хвосте я даже не думал, так как выйти одному в темноту на улицу было выше моих сил.
       Верхняя часть сенцев, загородкой, была разделена на две половины, одна из которых служила кладовой и была вечно заперта  на навесной замок. В жилой, не отгороженной  половине, находился старинный буфет, куда бабушка складывала всякую непригодную для повседневной жизни, но так возможно необходимую  (с ее точки зрения) в неопределенном будущем мелочь. Мне нравилось копаться в этом, изготовленном на стыке веков «чудище», выискивая для себя различные незамысловатые игрушки, которые затем  использовались в одиноких играх.
          Я в детстве  не боялся одиночества. Оно мне даже нравилось своей непосредственностью, необязательностью, возможностью помечтать и даже пофантазировать. И тогда порой накручивались такие фантазии, что бабушка, возвратившись с работы, хваталась за голову: так как вся квартира полетом необузданной мысли была превращена или в поле боя, или в какое-то  сказочное действие. На самом верху буфета,   в том месте,   до которого можно было достать,  только встав на табурет,  укрытый чистым рушничком  стоял Боженька.    
         Боженька располагался на небольшой деревянной и нескольких маленьких крашенных под позолоту иконках.   
         Деревянная иконка досталась бабушке от мамы, и она ее бережно хранила и несла через всю свою жизнь как все, что было связано с мамой и Богом. Раньше, когда я был совсем маленьким, Боженька у бабушки стоял на кухне, в верхнем углу под потолком. Я не знаю причину переселения Боженьки и никогда об этом не спрашивал: вероятно, даже маленький, интуитивно понимая, что это очень-очень взрослый вопрос, которого не стоит касаться.  Сейчас, по прошествии многих лет, зная о ее принадлежности к кержакам-староверам, я понимаю, что это переселение Боженьки было, наверное, связано с какими-то произошедшими переменами в их вере. А она просто не могла противиться общему решению  религиозной группы,  с которой молилась в дни Великих Празднеств.
       Сколько я себя помню:  бабушка всегда была верующей. Ее вера была  спокойная, без беснования и неистовства. С официальной церковью она не зналась и ни разу в ней не была. Молилась про себя тихонечко, перебирая четки, соблюдала  строго все посты, а в  большие Святые праздники молилась с единоверцами в их общем «молельном доме». Ради справедливости надо заметить, что последние годы, перед смертью, она от них отошла полностью, и молилась в одиночестве
        Но главной сутью ее веры, я думаю, были не  молитвы и посты, а  каждодневное служение Господу: путем призрения сирых и обездоленных, помощи больным телом и духом. А в те времена в каждом районе города были умственно отсталые взрослые люди, с рассуждениями маленького ребенка. Недалеко от бабушки тоже жила такая женщина–ребенок. Мы ребятишки не по злобе, а по непониманию звали ее «Шурочка-дурочка». Бабушка всегда убогую жалела, кормила, давала поношенную одежонку. И Шурочка тянулась  непосредственным, лишенным ласки, детским умишком, к добру. 
         Как-то раз,  бабушка отругала меня за очередную дразнилку в  сторону Шурочки, и я, устыдившись содеянного, больше  так её не называл. А вскоре Шурочка умерла… И таких примеров, бескорыстной помощи людям, было множество. Вот это служение, а так же глубокое убеждение в той правоте, что идти по жизни необходимо, строго  придерживаясь Его заповедей, и было тем  фундаментом, на котором стояла вся её жизнь. И она не ропща, смиренно несла свой, принятый судьбою, крест.
         Бабушка, втайне от родителей, в раннем детстве учила молиться и меня. Где-то до третьего класса я знал несколько молитв и постоянно перед сном или едой вместе с бабушкой искренне просил Боженьку о снисхождении Благодати и спасении грешной души.  Вероятно, по малолетству, и просить  об этом было бессмысленно: по причине отсутствия, грехов. Впрочем, как знать: может быть, мы уже своим рождением грешны пред Всевышним? Эти рассуждения все чаще и чаще приходят мне в голову. Верно, наступило время не только разбрасывать, но и собирать камни? Я, правда, как-то все же спросил бабушку: «Баб, а почему ты больше не молишься Боженьке пред иконой как раньше?» На, что она мне ответила: «Бог, Леня, должен жить в душе человека…». Были при этом сказаны еще какие-то фразы: о вере, традициях… Я их не запомнил. Мне в душу на всю жизнь запали эти, простые слова, сказанные женщиной горькой судьбы: потерявшей на войне мужа, пережившей в военное лихолетье смерть крохотной дочурки, плохо умеющей читать и писать (образование два класса церковно-приходской школы), но наполненной какой-то особой зверино-женской житейской мудростью. Мудростью выживания. Конечно, ее вера, как и сама жизнь, под непосильным грузом событий порой каким-то образом менялась. Но ее хребет, костяк оставались незыблемыми. 
       Может быть, постоянной подпиткой ее веры была вина, которую она несла в себе через всю жизнь. Вина, связанная со смертью крошки-дочки - Людочки. Впрочем, в чем была ее вина? В том, что она, работая бойцом в пожарной охране, бывало,  сутками отсутствовала дома, оставляя двух малюток дочек на попечении старшей сестренки  – моей мамы, которой в ту пору самой было всего  9 лет. А что она  по сути сама ребенок могла поделать с двумя крохотулями?  А смерть и похороны Людочки? Когда бабушка, положив крохотную, взращенную под сердцем доченьку, в грубо сколоченный деревянный ящичек, унесла на кладбище и, похоронив, как бы вычеркнула её из своей жизни, рациональным чутьем зверя-самки понимая, что  с потерей одного детеныша твой род еще не закончен, а малейшая слабость может привести к непоправимой беде. И она, поседевшая в тридцать лет, забывшая про  свою личную жизнь (бабушка после потери  мужа так больше ни разу не вышла замуж),  всю себя отдала  дочерям, а затем внукам.
       Во второй половинке сенцев находилась кладовая. В детстве, по причине моей огромной любви к чтению художественной литературы, у меня слово «кладовая» ассоциировалось с кладом. Мне всегда казалось, что там, в кладовке,  у бабушки хранится нечто такое… Я не знал, что именно и поэтому фантазировал…
        В то время каждое посещение кладовки было праздником. Там я открывал для себя всякие замечательные вещи: от пучков собранных и высушенных бабушкой трав, которые она пила сама и поила меня от разнообразнейших и легко пристающих хворей, до банки с малиновым вареньем – лекарства,  выдаваемого только по бабушкиному рецепту  (во время простудных заболеваний или особенных праздничных событий). Из   детской памяти на всю жизнь осталось то ощущение, что вкуснее малинового варенья на свете нет ничего…
        Малину мы с бабушкой собирали по местным горкам. В те времена она в некотором пригодном для сбора количестве еще произрастала там. Ягода была мелкая, но ярко-ярко красная и  необыкновенно сладкая. Почему-то я, обращаясь памятью к тем временам, не могу вспомнить, чтобы в огородах росли  в изобилии малина, клубника, как сейчас.          Обычным набором того огорода был овощной: лук, морковь, свекла, огурцы и,  конечно же, царица всего – картошка. Люди растили то, что можно было летом немедля сорвать и подать на стол в виде завтрака, обеда или закуски.    А прочее  считалось  баловством и народом не признавалось.  Ягоду: смородину, кислицу, малину, черемуху, дикую клубнику обычно собирали в лежащих между гор лесочках или в тайге. До тайги было далековато, поэтому туда направлялись гуртом (обычно несколько баб в сопровождении мужика) с раннего утра на весь день. По приходу ягода перебиралась, сортировалась, варилась и укладывалась в доступную по тем временам посуду, которая выставлялась на стол только по великим событиям. Вообще таких радостно-значимых событий в нашей детской  жизни того времени, как покупка  обновки - кепка, пальто,  ботинки, игрушки было крайне мало. Любой подарок объявлялся  по жизни крупным праздником.  В ходу у ребятни были конфеты «дунькина радость», колотый сахарок да прочие нехитрые сладости.
        Особое место в кладовой занимал огромный ларь. Мне он всегда казался родственником одному, живущему близ  завода мужику, - бывшему белогвардейцу, которым нас ребятишек нещадно пугали. Он был таким же угловатым, неприветливым и страшным. И как душа того мужика была заперта от людей на невидимый замочек, так и ларь был закрыт на огромный, железный амбарный замок, тайна ключа которого свято хранилась.  Что таилось в этом ларе? Какие удивительные вещи скрывались в нем? Я тогда не знал, оттого мне, наверное, очень хотелось пусть краешком глаза, но заглянуть в нутро этого «чудовища».
         Увы, но ларь был мне недоступен. Бабушка иногда его открывала, но при этом из помещения кладовой я удалялся. И как бы она меня не любила в этом всегда была непреклонна. Иногда из ларя доставались разные небольшие гостинцы - или банка сгущенки, или шоколадная конфетка…  Бабушка из своей скудной зарплаты то сторожа, то уборщицы  (а затем и пенсии) всегда умудрялась скопить копеечку для ублажения внучат. Чуть позже – лет в двенадцать, я получил свободный доступ в кладовую. К тому времени ее очарование и сказочность, конечно же, улетучились. В ларе, как я узнал, хранились дорогие, оставшиеся от папы, мамы, мужа вещи, и кой какая  праздничная снедь.
        Вкусненькое она прятала туда не потому, что мне не доверяла, а больше для порядка, когда-то заведенного еще ее родителями. Как я уже отмечал выше, бабушка происходила от кержаков-староверов. Их семья  считалась в деревне на Алтае достаточно зажиточной. В хозяйстве имелись коровы, лошади, небольшая мукомольня. Семья была большая и дружная, все жили по старому обычаю – на один дом.  Дети пристраивали дома рядом с родителями, и поэтому самого необходимого было всегда в достатке. Девочки воспитывались в строгости. С детства их  учили вязать, вышивать, ткать домотканые половики. Их занятием было ведение домашнего хозяйства и мелкая живность. Каждый занимался тем, что было важно для семьи и к чему с  детства приучили родители.
         Бабушка иногда мне рассказывала про коллективизацию, случившуюся то ли в двадцатые, то ли в тридцатые годы в их деревне. В целом она для них прошла бескровно. Никто не был сослан или расстрелян. Просто пришли в дом активисты, большей частью состоящие из бывшей беспробудно пьющей голытьбы. Забрали скот, мукомоленку, у отца сапоги, у матери жакет и еще  по мелочам. На следующий день сапоги оказались на председателе, а жакет на его жене. Скот вскорости передох, вещички прогуляли… Вот такой незатейливый передел собственности  в одночасье  и произошел.
        В сенцах у бабушки  в летнее время почему-то было всегда прохладно. В доме стояла такая жара, что все окна настежь. А в сенцах по углам дремал холодок. Я думаю, что причинной тому были какие-то особые свойства старого горбыля, который как термос хранил свою заданную природой температуру. Еще прохладнее воздух был в кладовой оттого вода, принесенная из колонки-колодца, была почти всегда ледяной, да и квас, который хозяйкой изготавливался самолично, был до того холоден и крепок, что вышибал слезу. Квасок у бабушки был особый, изготовленный, как доверительно было сказано: «по маминому рецепту».  Я подозревал, что она туда добавляет даже немножко дрожжей. Наверно оттого и  ходил после  кваса, как хмельной, а во рту еще долго-долго сохранялась его приятная свежесть. Бабушка мне позволяла если не все, то очень многое. Но в одном, как староверка и кержачка, была непоколебима. Это в том, что как вода, так и пища никогда не должны были стоять «пастью». В противном случае она говорила:  «Там черти купаются». И еще, что у каждого должна быть своя  кружка, ложка и чашка и ни в коем случае нельзя пить из общей кружки для воды, которая стояла на ведре в кладовой. Я же порой летом с пылу-жару влетев с улицы, хватал кружку и, забывшись, пил… Тогда бабушка ругалась. С годами, правда, все меньше и меньше и как бы по инерции. А последние годы и совсем про это забыла.
        Я сейчас крайне редко (наверно не более  двух-трех раз в год проезжаю мимо  бывшего бабушкиного барака), который до сих пор входит в жилой фонд города, и сердце каждый раз щемит при виде этого неказистого зданьица, где пролетело все мое детство, юность,  да и уже достаточно зрелые годы. И тогда накатывает какое-то особое чувство вины и безвозвратности потери. И хочется вновь стать юношей, и идти от моста пешком по Гагарина, между горой и речкой, что бы в закатный час увидеть издалека то, заветное оконце, в котором по вечерам всегда без света - по причине экономии - сидела бабушка и ждала, когда к ней в гости придет её Лёня. Как это  верно сказано в стихотворении «Мужчине»:
«…С ними в вечность улетают жизни лучшие года.
Улетают, не ухватишь, не обнимешь, не сомкнёшь
И долгов всех не оплатишь, и любимых не вернёшь…»
        Да, читая эти строки, как бы  пролистываешь все годы прожитые рядом  с бабушкой. От самого первого  момента, который зрительно сохранился в моей памяти - мне тогда было немногим больше трёх лет, и  она только-только провела меня по мостку через речку Бочат на противоположный берег. На горке уже виднелись  стены детского садика, в который мы с ней направлялись, как меня укусила пчела. И сколько было слез!  А бабушка, поплакав, вместе со мной сказала:- «А, пойдем, Леня домой. Ну, его садик, только маме ничего не скажем». И мы пошли с ней через качающийся  и стремящийся ускользнуть из-под ног мосток обратно. И дома она «лечила»  меня своим необычайно вкусным малиновым вареньем - до самого последнего, когда я тридцатилетний мужик рыдал, как ребёнок, над гробом бесконечно дорогой мне женщины. И только много позднее я понял, что окончательно лишился детства в тот момент, когда похоронил бабушку. Ведь бабушки и детство они неразрывны и пока жива бабушка, любой человек может считать себя в душе ребенком.
        Я нынче сам дед-пенсионер, но все эти,  прожитые без бабушки годы,  она часто  приходила и приходит ко мне во снах и всегда  живая,  а вернее будет сказать, что я прихожу к ней в гости в маленькую комнату на втором этаже в стареньком бараке и говорю:- «Здравствуй бабуля, я пришел…».
        Я через всю жизнь  пронёс, и буду нести в сердце до скончания моих дней её беззаветную Любовь, Тепло и Веру, а так же память о той прохладе сенцев  детства, которая я надеюсь, еще долго будет остужать моё горячее, наполненное любовью к жизни сердце.


Рецензии