Сны Поэта. Новелла. Цыганская мадонна

ЦЫГАНСКАЯ МАДОННА

     Сам не знаю, как и почему я очутился во дворике тихого города где-то на берегу Средиземного моря. Нет, это была не Испания. Хотя я никогда не бывал в ней, но всегда представлял, что у Испании должен быть лёгкий запашок застоявшейся инквизиции, что в испанских городах искусство прячется за стенами домов, а стены снаружи сплошь и рядом плоские. Дворик же, где я оказался, был украшен скульптурами. Словом, это была явно Италия. Хоть в Италии я тоже не был, но почему-то был уверен, что дворик — итальянский. Только вот непонятно, зачем в мой сон замешался испанец Мурильо! Впрочем, всё по порядку.

     В нишах стены древней кладки стояли не то боги, не то герои. Одна из ниш была пустая, что, видимо, бывает даже в Италии. Вот эту пустую нишу, предназначавшуюся для какого-то развенчанного бога или несостоявшегося героя, я избрал себе для ночлега.
     Проснулся я от лунного света и тишины. Средиземное море находилось где-то совсем рядом, но его не было слышно, а луна... Знаете, итальянская луна, оказывается, совсем не то, что наша. О нашей знаешь, что она где-то там, в небесах, а это какая-то домашняя, приписанная к итальянскому пейзажу.

     Когда, проснувшись, я выглянул из ниши, то увидел, что от моего дворика возвышалась терраса с оливковой рощей, уходящей вдаль, и где-то в конце рощи стояла бледно-матовая луна. От неё по листьям, как по тёмному полю, там и сям мерцая, ко мне бежала серебристая позёмка. Следя за её бегом, мой взгляд наткнулся на высокую кирпичную стену, невесть откуда возникшую и подступавшую прямо к дому с нишами. Здесь она сверху донизу была увита плющом, что придавало этому уголку особенно уютный вид. Только теперь я увидел около стены широкую скамью, а на ней беззаботно спавшую женщину.

     Ложась спать, женщина, видимо, была уверена, что, кроме мраморных богов, на этой скамье её никто не увидит, поэтому поза её была беззастенчиво небрежной. Пёстрая свободная юбка сползла с её смуглых босых ног, свешиваясь с лавки и этот соблазнительный беспорядок ещё больше подчёркивал рельефность расслабленного тела. Она лежала навзничь, подложив под волну тёмных волос ладонь левой, дальней от меня руки, — и на ней, как на откинутом крыле, спал годовалый ребёнок: он как пиршествовал у материнской груди, так едва отвалившись, и заснул. Острый, тёмный сосок ещё глядел в его сторону.

     Образ женщины сразу же начал двоиться: с одной стороны — откровенность соблазна, с другой — обезоруживающая святость материнства. А лунный свет ещё больше подчёркивал это разграничение. Он осветил её смуглое цыганское лицо,  распущенную шнуровку на груди и кудрявого мальчика, приткнувшегося лицом к подмышке. Всё же остальное — сильный живот, предхолмье живота и ноги оставались в тени, отчего не становились менее соблазнительными. И во мне — каюсь! — крепло неодолимое желание нарушить это мучительное равновесие в сторону греха. И тотчас появились спасительные доводы: грех — да, но ведь святость материнства пришла к ней через тот же грех. К тому же мне прежде казалось, что женская святость должна быть светлой, в идеале — совсем белокурой, а эта женщина была и темноволоса и смугла...

     В поисках более сильной аргументации мой взгляд снова вернулся к её неподвижному лицу с высоко вскинутыми, едва намеченными бровями и особенно выпуклым векам. С моей стороны хорошо было видно правое, закрытое веко без ресниц. То, что я принимал за ресницы, было длинной прорезью косившего на меня глаза. Зрачок тускло и небезгрешно мерцал из прорези, а в тёмном уголке полных, чуть-чуть приоткрытых губ пряталась еле уловимая складка покровительственной насмешливости. Только это, ничего больше, но я уже делал ей знаки, чтобы она подошла ко мне. Спуститься к ней самому было почему-то неловко не то от стыда перед мальчиком, не то из робости новичка-чужестранца. Женщина должна была понять меня и подойти сама...

     И она подошла. Не видел, как поднималась с лавки, как охорашивалась, встретил уже у ниши и охватил рукою её высокий и сладкий стан. На её руках был мальчик, но я не смотрел на него, не смотрел и на неё, только продолжал грабастать лениво-податливое тело. На моё желание она не отзывалась встречным желанием, но и не отвергала его, встречая мой порыв с тихой терпимостью. Должно быть, так же эта женщина встречала шалости своего мальчика, когда тот начинал теребить её грудь. Это только мелькнуло в моём разгорячённом сознании, но не остановило меня. Тогда над оливковой рощей, освещённой луной, прозвучал строгий и вместе с тем мудро-беззлобный мужской голос:

     — Дурак!.. Разве можно тискать мадонну?!

     Оторопевший, я поднял голову к её лицу рядом с лицом кудрявого мальчика. Мой взгляд разом охватил весь её облик с крутым гладким лбом, длинными тонкими бровями, опущенными веками и длинными прорезями глаз с влажно-тёмными зрачками. Кровь отхлынула от сердца и прилила к голове. Меня ослепила взрывная догадка:

     — Боже мой, да это же «Цыганская мадонна» Мурильо!..

     Никогда прежде мои сны не были так реальны, так физически ощутимы в своих подробностях. Бывало, даже более соблазнительный сон с пробуждением сразу же расползался, рассеивался, оставляя после себя лишь некую эмоциональную туманность, а этот оказался образостойким. Проснувшись, я был уверен, что «Цыганская мадонна» существует. Если я узнал её, значит, я её где-то уже видел. Но где?
 
     Первым адресом поиска мысленно стал Эрмитаж. Одну мадонну Мурильо я знавал там, но она, помнилось, не была цыганкой. Может, запамятовал? Начал листать толстые альбомы репродукций, которыми я в своё время увлекался и накопил порядочно. Нашёл «Цыганку» Людвига Кнауса, сидящую с ребёнком в пустынном лесу, нашёл и поясной портрет «Цыганки» Франца Хальса, но цыганская богиня Мурильо где-то пряталась.

      Вспоминая уже знакомую по Эрмитажу, я представлял узколицую испанку, правда смуглую и темноволосую. Я представлял, как молодая мать, отрешённая от всего суетного, умиляется первому шагу своего сына по земле, не подозревая, на какой крестный путь поставила своего мальчика. Нет, конечно, это была не она. Возможно всё-таки, что мне довелось видеть другую, но знающие люди уверяли меня, что в Эрмитаже другой картины нет. Могло статься, я видел её в одном из европейских музеев, в которых побывал, участвуя однажды в круизе? В этой ситуации поиск усложнялся и затягивался.

      Однажды мне довелось работать в Комарове, что под Ленинградом. Там я разговорился на эту тему с критиком С. Л., жена которого была искусствоведом и занималась европейской живописью. С. Л. обещал связаться с ней и выяснить, есть ли такая мадонна у Мурильо. Через два дня, встретив меня в столовой, он обескураженно развёл руками:

     — У Мурильо такой мадонны нет!..
     — Это точно?
     — Точнее, чем по каталогу, не бывает.

     Во всяком другом случае на этом бы я успокоился, но длинные прорези глаз моей цыганской мадонны ещё мерцали в моей памяти и не собирались угасать. Через два дня, забросив работу, я шагал по залам Эрмитажа прямо в Испанский зал. Прежде, например, желая посмотреть Мону Литу,  я по пути мог соблазниться и другими картинами; на этот раз ничто меня не остановило. Все женщины, глядевшие на меня со стен, в сравнении с моей цыганкой казались будничными и привычными, как постаревшие любовницы.

     Долго стоял я у знакомой картины Мурильо, стараясь найти сходство между его мадонной и женщиной моего сна. Никакого сходства не было. Дело в том, что моя спала на лавке в небрежной позе, а эта мадонна занималась с сыном. Больше того, вспоминая её, я, по обыкновению, нафантазировал. Мадонна умилялась, но сын её лежал, а не делал своего первого шага к Голгофе, как сочинил я. Собственно, тут моей вины не было. Если художник создал живой образ, то он уже может менять позы. Так что мадонна Мурильо вполне могла спать на скамье, но смотреть на меня так, как смотрела цыганка, она не могла. Да и рука моя не посмела бы потянуться к ней, не замечающей никого, кроме своего сына. И всё-таки в моей цыганке было что-то от этой умиленной матери, от её внутренней сосредоточенности, наконец, от её святости, так напугавшей и пробудившей меня.

     Всё остальное — элементы соблазна, например, в моей «Цыганской мадонне» — на этот раз я отнёс за счёт моей фантазии. На этой мысли я и успокоился. Теперь, уходя из музея, я уже мог бросить рассеянный взгляд на ту или иную картину, на тот или иной женский образ, когда-то виденный, но по малости встреч давно позабытый. Одна из картин резко остановила мой взгляд. С большого полотна на меня вызывающе смотрела смуглолицая женщина с тёмными распущенными волосами и насмешливым взглядом карих глаз, казалось, подмигнувшими: «Что, не узнал?..»

     «Как же, как же! — подумал я без восторга. — Я узнал тебя сразу, хотя давно забыл, что ты такая...» Собственно, какая? Чувство ещё не успело отложиться в мысль, но я уже знал, что такая красивая сама по себе, соблазнительная в моей мадонне,— вот эта — на полотне — была мне чужда.
Оказывается, моя «Цыганская мадонна» была странным, но пленительным симбиозом мадонны Мурильо и вот этой цыганки Франца Хальса. Каждая в отдельности не вызывала во мне чувственного соблазна — одна была слишком святой, другая слишком свободной и дерзкой, но почему для меня так привлекательна та, сотворённая в тайне моего сна из двух противоположностей? Может, в этом и закономерность: для греха необходимо попрание святости.

     Уходя из Эрмитажа, я уносил с собою мою «Цыганскую мадонну», получившую право самостоятельной жизни. Ни мадонна Мурильо, ни «Цыганки» Кнауса и Хальса не убили её. Если б я нашёл единый её прообраз на чьём-нибудь полотне, она перестала бы во мне существовать, а теперь она — сама по себе.

     Одного боюсь: я могу придумать во сне женщину, полюбить её и тосковать о ней всю жизнь.


ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ

*
БАРТОЛОМЕ ЭСТЕБАН МУРИЛЬО - Мадонна с Mладенцем, с чётками., Эрмитаж. Санкт-Петербург.
ХАЛС ФРАНС - Цыганка., Лувр. Париж.


Рецензии