Полукруг. Круг. Крест

Вы, наверное, видели его на Елизаровской, Петроградской, на Финляндском Вокзале, а впрочем, абсолютно неважно, где, – важно то, что встретив его однажды, Вы, несомненно, запомните этого человека. С того момента, поворотного момента в моей жизни, прошло уже немало времени, но и теперь всё происшедшее до мельчайше детали, словно видеоролик прокручивается в моей памяти. Снова и снова я мысленно возвращаюсь к тому промозглому октябрьскому утру, и мне кажется, будто я переживаю эту историю наяву.

Поезд ужасно трясло, и сонные пассажиры еле успевали хвататься за поручни, чтобы не упасть. Одноногий, он стоял в дальнем конце вагона, опираясь на свои костыли, и, казалось, врос в пол. Тряска нисколько не беспокоила инвалида. Помню, как поразил меня его неимоверный рост: вагон в очередной раз крепко тряхнуло – я уцепился за поручень над головой, и в этот-то миг мой взгляд упал на него. Даже сгорбленный, инвалид был выше поручней. Странным казалось и то, что вся его одежда была белой, кроме варежек, розовых, напоминавших боксёрские перчатки. Видно было, что руки под ними многократно перемотаны бинтами. Единственная нога с трудом влезала в штанину, как при слоновой болезни. Инвалид раскорячился в проходе, протянув огромную руку к сидевшей перед ним девушке. Так он стоял несколько минут, пока та нервно ни отошла к двери. Тогда попрошайка очень медленно, но отточено, словно маятник метронома, развернулся и протянул руку к мужчине напротив. Каждому подавшему милостыню, калека указывал на одну из двух пластиковых бутылок с обрезанным горлышком, примотанных к костылю, а после – совершал над человеком крестное знамение и кланялся ему, соединив перед собой ладони, будто в молитве.
Постепенно, но неотвратимо он приближался ко мне. Невозможно было рассмотреть его лицо в тени глубокого капюшона, но зато, когда расстояние между нами сократилось до нескольких сидений, я расслышал, как надсадно и протяжно скулил калека, выпрашивая подачку, однако, это скуление показалось мне не жалостливым, а скорее, злобливым, угрожающим…  Поезд опять качнуло, свет на мгновение погас, а когда вновь зажегся, я заметил, что капюшон несколько откинулся: на перебинтованном ото лба до подбородка лице оставались открытыми только глаза, один из которых, затянутый белёсой плёнкой, недвижимо стремился вперёд, а второй – то и дело поворачивался в разные стороны, изучая пассажиров. «Должно быть, у него проказа», - подумалось мне, и от этой мысли стало жутко, ведь несколько слоёв марли не смогли бы уберечь от заражения. С каждым его тяжёлым шагом всё нестерпимее бурлило во мне отвращение, подпитываемое давнишним страхом, дремавшим многие годы и теперь пробудившимся. Так ковыляли зловонные, смолистые мумии из детских кошмаров. На моём лице проступил пот. Голова закружилась. В этот момент поезд начал замедлять ход – я рванул было к двери, но оказалось, машинист в очередной раз приостанавливал поезд в тоннеле. До станции было ещё далеко. Если бы в тот миг двери распахнулись, я, скорее, предпочёл бы прыгнуть на рельсы, чем столкнуться лицом с лицом к лицу с ним. «Должно быть, он уже совсем рядом», - пронеслось в голове. Я заглянул в отражение дверного стекла: калека стоял прямо за моей спиной. Одной рукой я тут же зажал нос и рот, чтобы не вдыхать заражённый воздух, сочившийся из-под пропитанных его слюной бинтов, а другую – осторожно сунул в карман и, к своему ужасу, нащупал там целую гору монет. Инвалид не уходил, видно, заметив мой жест. Настойчивое чувство тошноты подкрадывалось к моему горлу: сперва я не понимал, почему, но вскоре – явственно почувствовал приторный запах мускуса, ассоциировавшийся у меня с бальзамированием умерших. Заныло в висках. Солёная капля пота скатилась в глаз, но я боялся пошевелиться и слышал только надсадное дыхание этого чудовища. Наконец-то поезд начал тормозить, свет станционных ламп ударил в лицо, и чуть только разошлись двери, я выскочил из вагона, резко обернувшись: прямо у двери по-прежнему стоял высокий молодой человек в белой куртке с капюшоном, а инвалид – лихо ковылял по платформе.

Наспех скомканные бесслёзные тучи проносились по невыносимо белому утреннему небу, точно художник не завершил портрет расшаркивающегося в дверях октября с виноватой улыбкой, впопыхах позабытой на клёне. Сквозь сумятицу красок проступают пятна чистого холста. Они безжалостны. Они говорят: «всё ложь».
Подняв воротник плаща, противясь ветру, я брёл по Лесному проспекту, а передо мной, метрах в двадцати, – мой инвалид. «Почему я иду за ним?» – в недоумении я оглядывался по сторонам: по мосту грохотали вагоны, в глубине кварталов дымились фабрики, - и всё это катилось мимо, как в бреду. «Зачем? Зачем?» - твердил я, словно магическую формулу, пытаясь убедить себя, что действительно не знаю ответа. Но я знал. Страх. Страх, испытанный однажды, как наркотик, требовал новой дозы. Мне снова хотелось пощекотать нервы. Не замечая ничего вокруг, кроме маячащей передо мной белой куртки, я был настолько поглощён преследованием, что до сих пор не могу понять, каким образом упустил его из виду.
Опомнился я, стоя перед массивными развалинами старинного дома из бурого кирпича. Я не помнил, как очутился здесь, но точно знал одно: он внутри. Колеблясь, войти или нет, я достал сигарету и начал шарить по карманам в поисках недавно подаренной мне серебряной зажигалки. Выяснилось, что я умудрился забыть её дома, а в переднем кармане брюк осталась дешёвая пластиковая, ни коем образом не желавшая работать. Я чиркнул кремнем, ещё раз, снова. Наконец, искра вылетела, пламя подскочило, раздался оглушающий хлопок, так что остатки стёкол в прогнивших рамах вздрогнули – я вздрогнул, а с проломанной крыши взметнулась испуганная стайка ворон, наполнив округу скрипучим брюзжанием. Как только птицы угомонились, я прислушался. Из глубины здания доносился ни то вой, ни то гул, будто от работающей турбины. С трудом протиснувшись в заваленный мусором дверной проём, я осторожно пошёл на звук. Дом оказался не таким широким, каким предстал на первый взгляд, но довольно длинным. Из трёх лестниц уцелела только одна, в западном крыле, так что приходилось постоянно возвращаться к ней, чтобы подняться на следующий этаж. Но если первые два были практически целиком запломбированы обломками бетонных перекрытий, то третий приветствовал меня раскатистым эхом моих шагов, таявшим в полумраке просторного коридора. Сквозь заколоченные досками окна с трудом пробивались призрачные лучики уличного света: я шёл осторожно, кое-как подсвечивая дорогу телефоном, и чем более я отдалялся лестницы, тем более уверялся в одном: если где-то на Земле и было пекло – то здесь. Я подумал, не обманывают ли меня ощущения, и провёл рукой по лбу... Да что там лоб! Пришлось снять плащ, а затем и пиджак: он был насквозь, будто я только что вылез из воды прямо в одежде. Когда гул стал слышен буквально над ухом, я посветил перед собой и тут же прянул назад. Одного шага мне не хватало, чтобы провалиться в огромную дыру до самого низа. Прямо предо мной возвышался, источая жар, и гудел громадный механизм, опиравшийся на бетонные сваи подвала и уходивший сквозь проломанные перекрытия во мрак следующих этажей.
К своему изумлению я обнаружил пятый этаж вычищенным и светлым. Окна здесь не были забиты досками – по коридору сновал ветер. Должно быть, в этом доме когда-то была больница. Я насчитал восемнадцать небольших палат с четырьмя ржавыми сетчатыми койками и обшарпанными тумбочками. На двери одной из них красовалась цитата из «Божественной комедии»: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Дверь была приоткрыта, внутри – никого. Стены, пол и даже потолок, сплошь исписанные всевозможными причудливыми знаками, фигурами и числами, рождали впечатление, будто вся комната – книжная страница, сложенная в куб. В углу у окна ютились самодельный кирпичный камин, стул, на спинке которого висел поломанный зонт. Мой взгляд упал на круглый обеденный стол, усыпанный ветхими книгами. Видно было, что их кто-то листал, одну за другой, будто ища что-то важное, забытое. Я хотел было подойти поближе и присмотреться, как вдруг взвизгнули стёкла – и воцарилась тишина... С минуту стоял я, боясь шелохнуться, весь – напряжение, точно это могло бы расширить границы моего слуха. Хлопок – механизм загудел. Я выдохнул. Крадучись, стал я пробираться в дальний конец этажа, где коридор опять темнел, и вскоре невнятно-желтоватое свечение очертило передо мной стенку из непрозрачного стекла. На полу, в пыли, валялась груда размотанных бинтов и розовые варежки. С замиранием сердца я заглянул за угол.
Повсюду блестели пластиковые бутылки, наверное, сотни пластиковых бутылок, пустых или доверху забитых монетами. Одну за другой он ссыпал их содержимое в металлический ковш внушительных размеров. Наполнив его, инвалид повернулся к стене, целиком являвшей собой пульт управления, щёлкнул одним их множества переключателей – заскрежетали тросы, и ковш начал медленно подниматься. Затем калека схватил картонную коробку с пола и, зажав её подмышкой, заковылял к центру зала, где виднелась вершина механизма – громадный котёл, внутри которого что-то бурлило, очерчивая зал оранжевым сиянием. В темноту пролома уходила металлическая лесенка, приваренная к корпусу котла. Когда инвалид скрылся из виду, я подкрался поближе. Ступени кончались площадкой метра два на два, посреди которой возвышалось удивительной конструкции кресло, по размерам и форме напоминавшее кресло стоматолога. Подлокотники состояли из двух пластинок, укреплённых на некотором расстоянии одна над другой. В нижнюю, вогнутую, очевидно, помещалось предплечье, а массивная верхняя соединялась несколькими толстыми металлическими тросами с котлом. На правом подлокотнике я заметил небольшую кнопочную панель, схожую с той, что была на стене. Вмонтированный в подголовник замысловатый механизм удерживал справа и слева, приблизительно на уровне висков и шеи, металлические подобия присосок, также спаянные с тросами. Позади, чуть выше подголовника, в перекрещенных лучах четырёх фонарей (двух белых и двух жёлтых), установленных по углам площадки, сверкало чёрное вогнутое зеркало, а под каждым из прожекторов в глиняных плошках курились фимиамы, наполняя воздух ненавистным запахом мускуса. Само кресло располагалось посреди трёх вписанных друг в друга символических кругов, напоминавших те, что использовали каббалисты в своих церемониях. Бросался в глаза один символ, повторявшийся чаще других: сверху полукруг, посередине круг, а снизу крест. Такой же я видел на стенах палаты. Склонившись над креслом, инвалид возился в своей коробке, шуршал, скрипел, доставал из неё что-то и присоединял к креслу, но из-за его непропорционально широкой спины, отливавшей синеватым глянцем, из-за дыма, поднимавшегося из курильниц, я никак не мог различить, что именно. Вдруг он обернулся и, уставившись прямо мне в глаза, будто всё это время знал о моём присутствии, тихонько произнёс: «Опусти ковш». В оцепенении я смотрел на его лицо, показавшееся на свет: оно было больше похоже на застывшую магму. Бурые складки свисали со щёк и губ, сложно было даже уловить их границы. Остатки рук напоминали комья земли, размытые дождём: только на правой руке ещё уцелело четыре пальца. «Пожалуйста, опусти ковш», - повторил инвалид, и только тут я услышал, какие муки причиняло ему каждое произнесённое слово. Растерянно я подошёл к стене, переключил нужный рубильник, и когда монеты полетели в котёл, калека легонько похлопал раскалённую стенку, приговаривая «печурка» точно «дочурка»: в слабом голосе звучала отцовская ласка. При этом кожа на его руке задымилась, стала пригорать к корпусу котла и отслаиваться, но прокажённый, казалось, ничего не замечал – всё стоял в обнимку с печью… Вскоре я почуял запах топлёного жира и подумал: «Если всё это монеты, сколько же их тут!» Сколько тонн расплавленного металла могла вместить печь высотой почти в пять этажей!
- Теперь уходи, - выдавил прокажённый.
Но я и не собирался уходить. После всего пережитого я вдруг почувствовал за собой право «делать со своим уродцем, что угодно». Словно прочитав мои мысли, он покачал головой и, ничего больше не возразив, принялся забираться в кресло.
-  Времени у нас очень мало, - как бы пояснил прокажённый и тут же умолк, уставившись на свои обгорелые руки, точно видел их впервые.
- Для чего мало? – спросил я и ужаснулся тому, как дрожал мой голос.
Он даже не взглянул на меня, но я не унимался:
- Ты сказал, что времени мало. Для чего?! – заорал я в истерике: больше всего на свете я жаждал получить ответ – впрочем, кого я обманываю! Больше всего на свете меня пугало молчание этого чудовища, ставшего неотделимой частью – органической сутью – и кресла, и гудящей печи, и казалось, всего вокруг: стен, темноты, воздуха…
- Но я успел, - как ни в чём не бывало, продолжил он, - Сегодня! Меркурий, повелитель металлов белых и жёлтых, подарит мне новую жизнь…
Инвалид опустил руки в подлокотники и что-то нажал на маленькой панели управления. Четыре прожектора скрестили свои лучи на кресле, высвободив из тени неимоверной толщины иглы, соединённые с металлическими пластинками в тех местах, где снаружи крепились тросы… «Да разве же это тросы?» – я содрогнулся при мысли о том, что этот безумец собирался сделать, но он опять, точно я проговаривал свои мысли вслух, скривил бесформенную ротовую щель в некотором подобии улыбки и с ноткой восторга в голосе произнёс: «Новую кожу… и новую кровь!» Бесшумный механизм кресла пришёл в действие: иглы стали приближаться к телу. Сперва они коснулись предплечий и голени, а затем плавно погрузились в них. Когда сверкающие острия подобрались вплотную к шее и вискам, я зажмурил было глаза, но тут же снова открыл: лицо инвалида оставалось безучастным. «Недаром, лепру называют ленивой смертью», - пронеслось в моей голове, а инвалид, конечно же, проскрипел в знак согласия: «Я почти мертвец», - и вновь усмехнулся, и опять, и расхохотался истошно, громко, как только мог, обнажая гнилые своды беззубого рта – и тут же изо всех шлангов брызнули слепящие огненные струи расплавленного металла, вздувая и разрывая иглы, и сами шланги; и уже чрез мгновение – многотонный дар повелителя металлов обрушился на крохотную площадку, выворачивая ступеньки, сметая прожекторы; я бросился прочь, а вслед мне прогремела рухнувшая вместе с креслом и площадкой лестница.

Каждую осень, на исходе октября, мучительные воспоминания пробуждаются во мне бессонницами, кошмарными видениями. Забывшись на миг за письменным столом, задремав в маршрутке, я вновь возвращаюсь к развалинам дома, который вот уже два года как снесён. Но это злопамятное, бесслёзное небо по-прежнему рыщет над городом, заглядывает в окна, врывается во дворы. От него не спрятаться. А по ночам, прикованный к погибельному креслу, я умоляю его пощадить меня, но вместо крика стекает с губ надсадный, пронзительный скулёж. Прокажённый снисходительно растягивает пемзовые губы и приговаривает: «В твоём сердце нет доброты, так пусть же Меркурий, повелитель металлов белых и жёлтых, подарит тебе сострадание тех, кто пожалел меня. Оно тебе нужнее!» И огненные реки, вырвавшись из печи, терзают меня изнутри. Каждый миг.
Я недавно видел его у Московского Вокзала, и хочу спросить тебя только об одном: ну разве ты не видишь его? Конечно, в новоиспечённом облике его не так-то просто узнать. Он смотрит сквозь тонированное стекло роскошного автомобиля, перебирая между пальцев ампулу с ядом. День ото дня он провожает взглядом раскачивающуюся под потолком петлю, прячет свои раздавленные, стертые в порошок глаза в пакет с клеем и кладёт его в карман детской куртки. Его глаза на раскалённой мушке автомата, расхохотавшегося посреди праздничной площади; на таймере, отсчитывающем последнее утро города. Опустошённые, выглоданные до оболочки глаза человека, отчаявшегося найти сострадание в сердцах людей, призвавшего безумие ради спасения… Только бы стать нам чуточку добрее, ведь не милостыни – милости выклянчивает уродец – я, ты. Только бы научиться принимать чужое горе любым: не порицая, не сторонясь его, словно проказы. Тогда бы не приходилось копить обиды, затаивать зло.
В предрассветных сумерках над горизонтом, низко-низко, порой заметишь крохотную звёздочку. Это Меркурий. Я вычитал где-то, что расстояние от Земли до него – порядка двухсот миллионов километров. Пустяк для вселенной – это нам известно со школьной скамьи. Ты скажешь: человек покоряет космос. Но разве речь идёт об одном человеке? И вот теперь я спрашиваю тебя, умеющего ходить, бегать и прыгать, но не умеющего летать, тебя, а не всё человечество, велика ли дистанция? И ты согласишься: Меркурий недостижим. Неужели и доброта, простая доброта, знакомая нам из детских сказок, столь же далека для нас? О нет, я не хочу верить, что её не осталось здесь, на Земле.

2011


Рецензии
Саш,жуткий рассказ,но читалось на едином дыхании,впечатлило.
Молодец!

Алексис Куленски   23.01.2012 20:19     Заявить о нарушении
Аль! Как рад тебя видеть. Да, пожалуй что, жутковат. Но этот парень действительно меня впечатлил. Правда, с осени я его больше не видел.

Александр Ириарте   23.01.2012 21:12   Заявить о нарушении
Всё к лучшему)

Алексис Куленски   23.01.2012 21:58   Заявить о нарушении