Единица

Система похожа на фригидную учительницу средних классов, буквальная и безусловная, облаченная в серую юбку средней длины, в очках с темным затемнением - неизлечимо близорукая, с рыбьим взглядом равнодушных бесцветных глаз. Получая партию новых учеников из начальных классов - уже выпотрошенных и очищенных, она привычной рукой кидает их на сковороду своего "долга", и продолжает "готовить" новые кадры... Со стен из колючей проволоки на ее подопечных беспрерывно смотрят кумиры: статистика, факты, мораль, закон, традиции, правила... Система никогда не смеется, никогда не плачет, никогда не сострадает - система черства к мольбам, несовратима и неотвратима, как новый день. Лишь когда запахнет жареным, она призывает тех, кто еще остался в этом аду в трезвом уме и здравой памяти - к нестандартным мыслям. Вытащи ей эту мысль, плюхни, как редкую жабу, случайно найденную в диком заброшенном Эдеме твоей души на гладкую парту цивилизации, вылизанную миллионами поколений выхолощенного общества, и ты увидишь в какой брезгливой и испуганной гримасе скорчится ее лицо. Система, конечно, сожрет жабу - ей нужно чем-то питаться, но не думай, что успеешь отскочить от парты и прилежно усесться обратно на сковороду... Она сожрет и тебя, как и миллионы своих кормильцев до этого, потому что Система не может себе позволить быть благодарной. Система алчна, ненасытна, и не разборчива в пище... Она не умеет смотреть в будущее, и даже неспособна предвидеть собственного несварения желудка, которое, впрочем, опасно лишь для одной фригидной дамочки... Стоит ей дать слабину, и из ее отравленного и зловонного чрева уже шипя вылазит на свет Божий новая, стальная, непреклонная тварь...


Елене Александровне было около сорока лет, и свои кавказские корни она носила с достоинством, которое вполне могло бы сойти за вызов в наше время, но в 90-х скорее выглядело чертой характера (попросту говоря – высокомерием). Оно передавалось и внешне: четкие, цвета воронова крыла, слившиеся в единый штрих брови, лаконичные острые пряди жестких тугих волос, желтый цвет лица словно подчеркивал и заострял беспощадные углы: крыльев носа, подбородка, губ. Она вся была угловатая, высокая, стальная, вытянутая вверх, и летала по коридорам школы, как выпущенная стрела из кабинета завуча… Ее личного кабинета. Она была завучем и преподавателем английского языка в старших классах специальной школы с углубленным изучением английского же языка.

Мы боялись ее тем страхом, который, наверное, испытывали наши предки перед ханами Золотой Орды.  В том, что она несла зло и разрушение не сомневался никто, впрочем, как и в том, что ее беспощадность и жестокость были узаконены и оправданы руководством школы. Била ли она нас? Конечно, нет. Но она смотрела своими угольными испепеляющими глазами сверху вниз, поджав тонкие губы, и в этот момент казалось, что кто-то вгрызается в солнечное сплетение зубами, ноги подкашивались, и тело становилось ватным, словно у отравленного питоньими глазами кролика…

Классе в шестом к нам пришел учиться ее племянник и тогда я долго всматривалась в его карие навыкате глаза, стараясь понять: как и чем он может быть связан с этой страшной женщиной? Мне никак не представлялось, что отлитая из черного металла завуч приходится кому-то теткой. Она же усугубляла мой напрасный труд и никогда, за все время нашего обучения не позволяла себе бросить в его сторону даже ласкового взгляда, не то что слова.

К счастью, мы видели ее нечасто, только на зачетах, которых боялись так сильно, что практически теряли рассудок – получить «неуд» по спецам означало чуть ли не автоматическое исключение из школы. Благодаря этому паническому страху не одно такое мероприятие не запечатлелось в моей памяти. Нахожу в себе только смутные ощущения: в этой гробовой тишине, означающей приближение минуты моего краха, я острее чувствовала запахи. Этот опыт я забрала с собой еще из детского сада, воспоминания о котором могу восстановить в точности до едва уловимого духа: молочного кофе, котлет, акварельных красок, шерстяных одеял, хлорки… Так и тогда, на зачете, когда раздавался лишь шорох переворачиваемых другими учениками страниц, ввергающих меня в суицидальные судороги, я чувствовала только запахи кабинета. Изредка туалетную воду преподавателя. Запах пыльных штор, загораживающих окно. Окно, за которым сияла свобода, свобода думать и мечтать… И вот, неудавшемуся беглецу приходилось снова возвращаться из заоконья в этот ад, причем иногда не без помощи педагогов:
- Филимонова! - (о, как же я ненавидела свою фамилию, с которой потом так сложно было проститься моему самолюбию) – ты за окном шпаргалку нашла?
Учителя специальной английской школы им. Белинского были весьма неглупы, их шутки ранили похлеще розги, оставляя незаживающие рубцы. Но думаю, моему сегодняшнему цинизму и бесстрашию (по части высказывания гадостей в лица всех, кто их подставляет), я обязана этим гениям острого слова.

Елена Александровна миновала меня, как чаша Грааля на зачетах, поскольку я до сих пор уверена – встреться мы с ней в подобных обстоятельствах, и я бы сейчас вполне могла бы быть журналистом-международником. Я причастилась ее огню лишь однажды, когда она проводила у нас контрольный диктант, а затем раздавала обратно выполненное задание, одновременно проставляя оценки в дневники. К счастью, это действо меня никогда не пугало – к моим двойкам родители относились с должным чувством иронии и добродушием, поражаясь иногда лишь их суммарному количеству. Однако получить в нашей школе «единицу» было не то, чтобы позором… Позор – это двойка, вполне себе человеческая оценка, и вправду стыдная. Но единица – это было что-то настолько грандиозно невозможное, из ряда вон выходящее, что ей, пожалуй, даже можно было бы гордиться (уж очень прозрачно указывала она на принадлежность к иночеству). Завуч не удостоила меня и взглядом (ученики, получающие единицы не имели права в принципе поднимать глаз) и, наверное, я скорее почувствовала, чем увидела, что она нарочито меня игнорирует. Зато я отчетливо помню нарисованную ей «единицу» – это тоже был угол, острый, очерченный двумя безупречно ровными линиями, как пика древнекитайского орудия пыток, вонзившаяся в остатки моего самоуважения. Из-под раскисших ресниц, «единица» быстро расплылась в невразумительное пятно, затем в задорное облачко, а потом и вовсе в маленькую ловкую птицу, которая поскакала по партам  в сторону окна. Смахнув слезу, я снова вернулась в заоконье…

Меня было сложно смутить единицей. Мой внутренний мир (я тогда не знала, что это называется именно так) требовал не столько реализации во внешней среде, сколько регулярного населения персонажами, одним из которых и являлась Елена Александровна. Не то чтобы она занимала существенное место в моем сознании, скорее она была шумной частью многоголосого хора, певшего у меня в голове песни о реальном бытие, однако, в силу свей «черной» принадлежности скорее создавала помехи и фонила. Была всего лишь отголоском мира, который не представлял ценности, но оставлял иногда дурное послевкусие. И от этого послевкусия я не могу избавиться даже теперь, когда этот пресловутый внутренний мир разросся до состояния самодостаточности и пребывает в полной гармонии и содружестве с реальностью.

Елена Александровна так и останется для меня навсегда носителем этого послевкусия, а вовсе не автором штампов, которые она так хотела бы вырубить на моем лбу. Я, наверное, смогла бы даже воссоздать ее образ по запаху: запаху железа и серы, по осязательным впечатлениям металлического холода, исходящего от ее губ, рук и глаз, по душному ощущению неприятия тебя, как единицы одним целым механизмом. Тогда, я еще не знала, что являясь лицом этого механизма, она не была причиной выбраковывания меня из стада, причина была не в ней – она была во мне. Но мне казалось, что суховатая женщина с восковым заостренным лицом и палач, и судья, и тот, кто принимает решение: быть мне кем-то или быть никем. Страх перед завучем закрепился на долгие годы, потому что именно Елена Александровна олицетворяла для меня непробиваемую зеркальную тщету системы, законов которой я не могла ни понять, ни принять. Она казалась мне такой же несокрушимой, как Берлинская стена, такой же жестокой, как причины эту стену воздвигнувшие, и ассоциация с демонической природой ее души, настойчиво преследовала память даже тогда, когда я была уже счастливо избавлена от нее изгнанием из спецшколы.

И вот мне уже двадцать и я еще не успела озаботиться ни идеей всепрощения, ни осознанием ее абсурдности и бессмысленности. Это был солнечный светлый день, один из многих дней моего расцвета, когда я беспечно выводила подводкой темную стрелку на веке и любовалась своим голубоглазым отражением в зеркале. Свято веря в то, что хаос и свобода - одно и то же явление, я наслаждалась и тем, и другим, еще не уловив в воздухе сладковатый запах тления... По телевизору шла хроника столичных преступлений. На секунду миражом из далекого детства на экране отразился Дом на Набережной (где жила добрая четверть моих одноклассников), мелькнул багровый фасад школы, и фотография Елены Александровны. Я включила звук. Равнодушный и бесцветный голос дикторши описывал кровавую расправу над моим детским страхом: «Семья из пяти человек была зарублена топором. Убийца – 25-летний житель Молдовы, задержан спустя сутки. По его словам на зверское преступление его вынудили деспотичные хозяева квартиры, нанявшие его, чтобы сделать ремонт. По мнению специалистов молодой человек находился в невменяемом состоянии, когда услышав отказ на свою просьбу позвонить родственником в Молдову, схватил топор… Восстановить дальнейшие события обвиняемый так и не смог, ссылаясь на помутнение рассудка»...

Откровенно говоря, я не помню деталей всей этой бессмысленной болтовни. Я закрыла глаза и вспомнила высокую худую фигуру и холодные блестящие глаза, доводящие до исступления, сквозившим в них презрением к тебе, к единице…


Рецензии