Фред Хьюз - Fred Hughes

"Дружу с Энди".
"Общаемся с Энди и Фредом".
"Фред и Энди велели зайти".
"Живу у Фреда".
Кодовые эти слова с шестьдесят пятого по восемьдесят пятый год отпирали все потайные двери Нью-Йорка.

Фред занимал бурого песчаника дом на перекрестке Лексингтон-авеню с восемьдесят девятой стрит; Энди прожил там с матерью вплоть до смерти ее в конце семидесятых, а после перебрался на стрит шестьдесят шестую. Дом строил известный архитектор, Стэнфорд Уайт. Стены внутри были серы, полы - черны. Сумрачный свет пробивался как мог через планки ставень и тяжкие шелковые шторы; фредова велелепная эклект-коллекция - мебель эпохи американского федерализма и деревянная резьба разнородных племен, - ожидала зрителя в бескрайних своих сумерках. Пятнадцатого века мужской в жемчугах портрет соседствовал с принцем Уэльским работы Уорхола, под взглядом - застывшим немым воплем - какой-нибудь африканской горгульи в совсем уж темном углу. Поезда прогрохатывали в земных глубинах; машины, потоком катясь по Лексингтон-авеню, сотрясали рамы; и всё же могильное молчание наполняло дом, неприятное новоприбывшему. Но чем плотней новоприбывший постигал Нью-Йорк - позднели ночи, ширились шансы, ошарашивали шоки, - тем ценней были для него рассветные возвращения в немую вопильню, по чьей скрипучей лестнице волочил он ноги и падал наконец в огромную федералистскую кровать в серой комнате, скрытой ставнями на самом верху под крышей.

Под домом росла Фредом высаженная глициния; ко дню его смерти она заплела фасад целиком - оконные ставни едва проглядывали, скрытые толстыми щупальцами лиан. Покуда рассеянный склероз отнимал по чуть-чуть от Фреда, глициния крошила по кусочкам Фредов дом. Одинокая лампа, светясь в листве надо входом, являла в ночном лексингтонском квартале конца века единственный знак друзьям - дезертирам, сбежавшим, - что Фред еще жив.

Но в старые добрые дни, когда Нью-Йорк был Нью-Йорком, Фред был Эндиным менеджером, серым кардиналом Уорхол-империи. Маленький, тоненький, тонкокостный в запястьях и лодыжках; волосы, иссиня-черные, зализывал он к затылку; губы имел чувственные. Подобно шефу, Фред сгущал в себе, воплощал - эпоху. Никто толком не знал, с чего он пошел, откуда вырисовался. Открыла его Доминик де Мениль, баснословно богатая дама из Хьюстона, штат Техас, - то ли острым чутьем своим почуяла его острое чутье, художественное - то ли просто отец его служил ее шофером. Всяк на сей счет теоретизировал по-своему. Точно известно одно - в Нью-Йорк он попал по волшебному мановению Доминик; а подобрала его Диана Вриланд, она же со всеми и познакомила.

Фред весь был - плод невероятной изобретательности, сплав разномастных одежных стилей и ужимок, снятых со многоимущих, отточенных острым глазом и острым умом, и пересаженных в девственную незамутненность его хьюстонских культурных корней. Носил он блейзеры, бриджи и ботинки, теплые, дамские, зашнурованные. Рубашки, в полоску, завершались мельчайшими белыми воротничками, чьи концы скрепляла булавка, золотая; а уж узлы галстуков, тужайшие, угрожали удушьем. Часы он носил поверх манжеты, совсем как Джованни Аньелли, но при малейшем упоминании Аньелли, да еще и со словом "как", ты рисковал подпасть под громы его гнева. Выходец с американского юга, подвыпив, он переходил на тягучий британский выговор, настораживавший, ибо не более великосветский, нежели лондонский трубочист в исполнении Дика Ван Дайка, пародиста. Помешан он был на герцоге Виндзорском, но до смешного походил на герцогиню. Весь смешной и экстравагантный, он дружил хорошо и щедро.

В гадюшнике и звездюшнике Эндиной "Фабрики" Фред был фигурой неоднозначной - отчасти потому, что вплоть до смерти Энди "Фабрика" оставалась неоспоримым нью-йоркским эпицентром, всесопрягающим адаптером, переходником, в который самые разнообразные оголенные и не очень провода этого напряженного города входили и сочетались, давая в соединении тот мощный электрошок, который и делал Нью-Йорк изо всех городов мира - самым-самым. С другой стороны, неоднозначности Фреду подбавляли те дикости, которые он творил в пьяном виде уже к середине восьмидесятых. Перед охватывавшим его буйством Фред был беспомощен. Дело было не в пьянстве: визитная карточка болезни - вот что это было. Фредов гнев частенько разражался над головами британских его приятелей-прихлебателей, подобно мне пригретых нью-йоркским его жильем: а жили там Сабрина и Миранда Гиннесс, Сара Джайлз, Энн Лэмбтон и Наташа Гренфелл - плюс многие другие. Кой-какие из названных дам перебывали - пусть и вяловато - его подругами, но Фред по сути вовсе не был сексуален. Хулители лепили ему ярлык скрытого гея, но в списке его страстей секс просто не числился. Любил он - очень любил - Европу, историю, аристократию, искусство.

Временами цветник нищих британских роз, его окружавший, ему осточертевал до крайности. Мы сновали в дом-из дому, входная дверь грохотала, телефон не смолкал. Когда звонили нам, кричать - с первого этажа - приходилось Фреду. Добродушный зов его поэтапно злел до припадочного вопля - а старый школьный звонок продолжал рассылать свой звяк с антикварных аппаратов, расставленных по темному дому. Прислуга, великая и ужасная чернокожая Хэзел, высокая, тощая, семидесятилетняя, потрясающий свой парик покрывала беретом - и времени на хозяйских прихлёбников не тратила, зато в подробностях сообщала хозяину о том, кто чего творил в его отсутствие, - по возвращении Фреда с "Фабрики". Хозяин сидел на кухне, у стола, в подтяжках поверх рубахи, беспиджачной. Малютка-телевизор, старый, сиял. Хэзел мрачно высилась у плиты, жаря куриные крылышки - и факты. Скандал зрел.

И вот в такой вечер, когда Фред полухихикал, полуклокотал, - опасная эта половинность - полуфредность, знакомая нам, аристократским сторожким деткам, в любой момент могла взорвать его изнутри, - Сабрина Гиннесс, Наташа Гренфелл и я были вызваны в зал суда к кухонному столу. Судья (недееспособный, т.к. полоумный) - Фред; свидетель обвинения - Хэзел. Дело о перенасыщении пеплом пепельниц, невыключении света и недозахлопывании входной двери слушалось. Мы, обвиняемые, сидели трое в ряд, передавая по кругу сигарету, с раскаянием на лицах, - и тут в тысячный раз зазвонил телефон. Фредовы губы вздернулись в тоскливый оскал.

"Резиденция Руперта Эверетта", выговорил он по-британски тягуче. Мы нервно переглянулись. Немедленное выселение, обсуждению не подлежит. "Нет, боюсь, в настоящий момент он отсутствует. Не угодно ли что-нибудь передать?" Фредовы глаза на миг выпучились. "А по буквам, пожалуйста?" - сказал он с адской ухмылкой. "М-А", - повторял он неспешно, занося буквы в линованный желтый блокнот, - "Д-О-Н-Н-А. Я передам, что вы ему звонили, сэр".

Минутное мрачное молчание. Мысленно мы собираем вещи и вылетаем на очередном вираже в незнаемое. И тут Фред соскакивает со стула и лабораторным шимпанзе бежит по комнате, впиваясь в лицо пальцами, вниз по телу протаскивая руки - и опять вверх и в лицо. "Боже мой! Не могу поверить! - корчился он на полу, вопя. - Мадонна! Звонила! Ко мне домой!!" Тело его вздергивалось и содрогалось чем-то оргазмоподобно-пародийным. Смешно. Страшно. Малая судебная палата сотряслась от хохота. Даже Хэзел угрюмо покивывала, бережно складывая куриные крылышки на полотенце-салфетку.

Энди с Фредом друг друга оттеняли идеально. Энди, встрепанный питтсбургский Вархола, всё будто топал домой, утрудившись на фабрике. Истый заводчанин после тяжкого трудового дня. Дешевые одёжки да оберточной бумаги пакет, который он всюду таскал за собой, как раз вмещавший Эндины магнитофон с фотоаппаратом. Парик свой он отработанным образом, не без тщательного умысла, нахлобучивал криво, а из-под парика глядело не лицо, а неопознанный ландшафт типа "Розовые Бугры". Голые безресничные глаза изумленными изюминами лежали под очками, непротертыми. И всё же за всем этим прятался наблюдатель - обстоятельный, механически-безотказный. Проблеском наблюдателя были больная полуулыбка, на миг озарявшая изюмины, да неизбежное, неотъемлемое, юродивенькое "О, Господи. Да, здорово".

Фред, рядом, смотрелся лощеным выхоленным атташе, техасским аристократом, поставлявшим "Фабрике" бесперебойные заказы на продукцию, во многом "липу", что ныне официально подтверждено. Женщины Фреда обожали, но выходки его сделались вскоре всем невыносимы. О том, что болен, он узнал на заре восьмидесятых, когда пожаловался швейцарским врачам на странные ощущения в своих тоненьких конечностях. О диагнозе - рассеянный склероз - он мужественно смолчал. Ходил уже с палкой. Субботними вечерами у "Неллз" в порыве гнева он мог этой самой палкой сбросить на пол всю сервировку стола.

"Опять его понесло", - говорили мы, и все делали вид, что не видим. Как-никак, на нем держался мир, обреченный, пусть и безмятежный. Эндина смерть застала Фреда в Лос-Анжелесе, в "Шато-Мармон". Кто знает, каково ему было - даже если учесть, что вся любовь меж ними давно до прозрачности истончилась.

Чуть погодя, на отдыхе в Гватемале, при Саре Джайлз и Тиме Ханте (нынешнем президенте Уорхол-фонда), Фред впервые не совладал с собственным телом: переходя канаву, упал в нее - в уличную канализацию. Его - всего в дерьме - вытащили; вопящего ругательства, доволокли до деревенского бара и окунули в бак с водой.

Когда я вернулся в Нью-Йорк, где двенадцать лет меня не было, - в девяносто седьмом, - Фред уже не ходил. После Эндиной смерти ему привалило всё - слава, деньги, недуг. Я был у него: раза два. Дом стал теперь непомерным деревом: ветви глицинии нависали над всем кварталом. Внутри пребывало всё по-прежнему. Поезда прогрохатывали, подземные. Кровать, больничную, словно в театре - в прожектора, выставили на середину библиотеки; библиотеку, что за большим залом, перекрасили в чудный изумрудно-зеленый. Пообок кровати насосы пошевеливались бесшумно, качали вверх-вниз: ими Фред дышал. И говорил. В выдох - слово. Я принес ему второй свой роман - прочесть. Я забыл, что роман в основном о смерти. Я сидел у изножья кровати и вычитывал только те куски, в которых не было ничего такого; он лежал передо мною, и тело, покрытое одеялами, механическими рывками качалось: вверх-вниз. За дверью, в коридоре, на стуле - русский культурист, один из тех, что за ним смотрели. В тусклом сумраке он казался частью коллекции, куском советской реальности, привезенным Фредом из странствий.

"Фред, ты прости, это таки скучнотища. Давай прочтем что-нибудь другое, а?" - спросил я наконец.
"Нет", - выдохнул он, когда на грудь ему нажали машины. "Это - хорошая - вещь", - еще три выдоха, и большая, в блеске, слеза неспешно стекла по щеке.
Я приходил еще: раза два. Потом и я сбежал. Не помню в точности, как. Отбыл в Лос-Анжелес, вернулся. Какие-то нелады у бойфренда. Да не всё ли равно.

Книгу я так и не прочел ему до конца - и жалею, очень. Дальше четыре года он пролежал один - русские накачанные няньки не в счет. Некий верный знакомый фабричных уорхоловских времен проведывал его, да брат, да сестра - и всё: брошен, покинут. Видеть его не мог - никто. Медленно, мучительно от него отнималось - всё. Сперва слух, потом зрение, и никогда - сознание. Умер он в две тысячи первом, и эта последняя точка его жизни подводила итог эпохе.

http://www.stihi.ru/2011/09/18/2427

--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

На фото: Фред Хьюз, портрет работы Julian Schnabel

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------

Fred Hughes

"I'm a friend of Andy."
"I'm meeting Andy and Fred."
"Fred and Andy told me to come."
"I live with Fred."
These were the passwords that from 1965 to 1985 opened all the invisible doors in New York.

Fred lived in a brownstone on Lexington Avenue at 89th Street that Andy had shared with his mother, until she died, at the end of the 1970s, when he moved to 66th Street. The house was built by a famous architect, Stanford White. Inside, the walls were grey and the floors were black. A gloomy light battled through louvred shutters and heavy silk curtains, and Fred's fabulous melange of art, his federal furniture and tribal woodwork, waited to be seen, shrouded in the endless dusk. A fifteenth-century portrait of a man covered in pearls hung next to a Warhol of the Prince of Wales, watched from the shadows by an African gargoyle with a dumbstruck expression. Trains rattled underneath, and the traffic on Lexington shook the windowpanes and yet there was a tomblike silence in the house that was at first unsettling. But the more one came to know New York, the later the nights, the more dramatic big breaks and the heartbreaks, the more one appreciated the dawn returns to the silent screamery, creeping up the squeaky staircase and collapsing onto a huge federal bed in the grey shuttered spare room at the top of the house.

Outside, Fred planted wisteria that by the time he died had overcome the entire facade, wrapping it with thick tentacles through which the shuttered windows were barely visible. As multiple sclerosis dragged Fred into the ground, the wisteria pulled the house down around him. A solitary light shone through the foliage covering the front door, and driving down that block of Lexington of a night towards the end of the century it was the only confirmation to all the friends that had deserted him that Fred was still alive.

But in the good old days, when New York was still New York, Fred was Andy's manager, the eminence grise behind the Warhol empire. He was a small thin man with tiny wrists and ankles, slicked-back jet-black hair and sensuous lips. Like his master, he was the very essence of his time. No one quite knew exactly where Fred began. He was discovered by Dominique de Menil a fabulously rich lady from Houston, Texas, either because his acute eye for art caught hers, or because his father had been her chauffeur. There were all sorts of theories. What is certain is that he flew into New York on Dominique's magic carpet and was taken up by Diana Vreeland, through whom he met everyone.

Fred was an extraordinary invention, a collage of dress codes and mannerisms, stolen from the wealthy, cut out by a discerning eye and a piercing wit, and stuck onto the relatively blank page of his Houston origins. He wore blazers and breeches and laced bootees. His striped shirts had tiny white collars fixed together with a gold pin and the knots of his ties were tight to the point of strangulation. He wore his watch outside his cuff like Giovanni Agnelli, although if you dared to suggest that such an homage was possible you risked an explosion of wrath. He was Southern, although after a few drinks he affected an alarming English drawl, as unlike the British upper class as Dick Van Dyke's impressions of a cockney chimney sweep. He was obsessed by the Duke of Windsor, but bore more than a passing resemblance to the Duchess. He was extremely funny, and was kind and generous to his friends.

Thus he was a controversial figure in the backstabbing, spot-lit world of the Factory, partly because right up until the day Andy died, the Factory was the unchallenged epicentre of New York, the adaptor through which all the disparate live wires in that extraordinary place were channelled, creating the electric shock that made New York the city of cities. It was also partly because, by the middle of the eighties, Fred's drunken behaviour had become wildly eccentric. He was gripped by frenzy. Actually it wasn't just drunkenness; it was the disease leaving its calling card. His wrath was often unleashed on the English hangers-on who, like myself, used his home as their New York pied-a-terre: Sabrina and Miranda Guinness, Sarah Giles, Anne Lambton and Natasha Grenfell, to name but a few. Some of these girls rather half­heartedly went out with Fred, but Fred was not essentially a sexual man. His detractors claimed him for a closet queen, but his passions were not really sexual at all. He loved Europe, history, aristocracy and art.

At times he was exasperated by his entourage of penniless English roses. We ran in and out of the house, slamming the front door, monop­olising the phone. Fred had to shout from the bottom of the house every time it rang for us. His good-natured call gradually degraded into a maniacal scream as the old school bell rang again and again on all the antique handsets scattered about the dark house. His maid, a formidable black lady named Hazel, was seventy years old, tall and thin, and wore a wonderful wig under a beret. She didn't have much time for any of Fred's guests and would fill him in on our comings and goings in the afternoon when he came back from the Factory. He sat at the kitchen table in his shirtsleeves and suspenders. The tiny old TV set blared and Hazel stood grimly by the stove making fried chicken wings and trouble.

One such afternoon, when Fred was half seething, half amused - always a dangerous combination, which we wary hoorays knew could lead to internal combustion at any moment — Sabrina Guinness, Natasha Grenfell and I were put on trial at the kitchen table. Fred was our demented judge and Hazel was witness for the prosecution. The case: overflowing ashtrays, too many lights left on, not locking the front door properly. We three accused sat in a row, chain-smoking and looking repentant as the phone rang for the thousandth time. Fred's lips twitched involuntarily into an anguished scowl.

"Rupert Everett's residence," he said, in an English drawl. We glanced nervously at each other. Immediate evacuation was imperative. "No, I'm afraid he's not in. May I take a message?" Fred's eyes bulged for a moment. "Would you spell that for me please," he said with a demonic grin. "M-A— " he repeated slowly, writing the letters on the yellow legal pad beside him. "D-O-N-N-A. I'll let him know you called, sir.'

There was a dark moment of silence, as we all braced ourselves for whichever direction the rollercoaster was going to take us. Then Fred jumped from his chair and ran around the room like a laboratory primate, clutching his face with his hands and rubbing them up and down his body. "Oh my God! I can't believe it!" he screamed, writhing on the floor. "Madonna called my house!" And his body jerked and shuddered in a parody of orgasm. It was funny and frightening. The pent-up courtroom exploded with laughter. Even Hazel nodded grimly as she laid her chicken wings carefully on a piece of kitchen towel.

Fred and Andy were perfect foils for one another. Andy was dishevelled, still very much a Pittsburgh Warhola trudging home from the foundry. He wore cheap clothes and carried a brown paper bag wherever he went that housed his tape recorder and camera. His wig was studiously plonked wonky and his face underneath was an unrecognisable landscape of pink mounds. His lashless eyes were surprised raisins hidden behind dirty glasses. The only thing that gave one an inkling of the minute observation machine that lay underneath was his cranky half-smile that lit the raisins briefly and was inevitably accompanied by a signature inanity. ("Aww, gee! That's great!")

By his side, Fred was the perfectly groomed attache, the Southern aristocrat who brought in endless commissions for work, much of which has now been officially discredited. Women adored Fred, but soon his behaviour began to make people weary. He discovered his oncoming MS sometime in the early eighties, when he consulted doctors in Switzerland about the strange sensations he was having in those tiny extremities, but courageously he never told a soul. Soon he began to use a stick. Sometimes on a Saturday night at Nell's the rage would grip him and he would knock the entire contents of a table onto the floor with his stick.

"Fred's off again!" we would say. Everyone turned a blind eye. After all he was a linchpin of a world that didn't know it was crumbling. When Andy died, Fred was in Los Angeles staying at the Chateau Marmont. Who knows what he felt, although any affection between the two men had long since been spread extremely thin.

Not much later, on holiday in Guatemala with Sarah Giles and Tim Hunt (now the chairman of the Warhol Foundation), Fred finally lost control of his muscles while crossing a ditch and fell into an open sewer. He had to be pulled out and dragged, covered in shit, and dunked, screaming abuse, into a water tank in a village bar.

By the time I moved back to New York in 1997 after a twelve-year absence, Fred was bedridden. He had briefly had it all after Andy's death: recognition, wealth and bad health. I went to see him a couple of times. The house was just a giant tree by now, wisteria branches over­flowing onto the rest of the block. Not much had changed inside. The trains still rattled underneath. A hospital bed was poised theatrically in a pool of light in the middle of the library off the main hall, which had been repainted a beautiful emerald green. By the bed, pumps moved silently up and down, keeping Fred breathing. He could only just talk. One word per breath. I brought my second novel along to read to him. I forgot that it was largely about death. I sat by the end of the bed, skip­ping parts that might upset him, as he lay in front of me, his body jerking up and down mechanically under the blankets. Outside, on a chair in the hall sat one of the Russian bodybuilders who looked after him. In the dim half-light, he could have been a new piece of Soviet reality that Fred had found on his travels.

"I'm sorry, Fred, this is really boring. Shall I read something else?" I asked, after a while.
"No," he said, as the machines contracted his chest into an out breath. "I - love - it," he gasped, and a large glistening tear ran slowly down his cheek.
I went back a couple of times, but then I, too, dropped him. I don't remember how exactly. I went to LA, came back. Things weren't going well with my boyfriend. Whatever.

I never finished reading my book to him, and I regret it enormously. He lay there for another four years, alone but for his Russian muscle nurses. One faithful acolyte from the Factory days went to see him, and so did his brother and sister, but otherwise he was more or less abandoned. Nobody could face him. In an agonising slow motion he was stripped of all his faculties. First he went deaf, then blind, all the time aware. He finally died in 2001, the last full stop marking the very end of a time.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии
Нелегкую вещь вы выбрали для перевода. Тяжелый, но достойный труд.

Нанс Светланыч   20.11.2011 18:39     Заявить о нарушении