Харривуд - The Harris Hollywood House

Не мог я не солоно хлебавши отбыть обратно в Англию. Потому из отеля перебрался в кровать на лестничной площадке дома на Голливуд-бульваре. Кровать, площадка и дом были владеньями Дэмьена Харриса, друга. Ветхая, без плана ставленная постройка походила на дом плантатора-рабовладельца, с Далекого Юга выхваченный, втиснутый в тесноту предместья. В белой дощатой обшивке, со сломанным флюгером наверху, неизменно указующим вниз. Как всякий лос-анжелесский дом, сработан он был напоказ, и уж никак не для дверного прихлопа. Бумажностенное это строение было жутковато; жуть сгущалась под лестницей на задах, где шатучая дверь в кухню скрипела туда-сюда без малейшего намека на сквозняк. На своей кроватной площадке я уныло лежал по утрам, совершенно раздавленный, не в силах подняться, глядя на мельтешение прочих жильцов, воссылая хвалы судьбе за то, что послала мне Дэмьена. В Харрисовом доме мое голливудское житье обустроится на годы и годы.

Женой Дэмьену доводилась давняя наша с ним знакомая, дивной красоты великанша Аннабель. В восемь утра, каждый день Аннабель вылетала из их спальни, одетая словно сейчас во "Флешданс", аэробический фильм, гремела вниз по лестнице и вон из дому. Миг спустя машина ее вывизгивала из гаража, и ненадолго становилось тихо. Как почти вся молодежь Лос-Анжелеса, время она проводила - попеременно - у  "Анонимных алкоголиков" (собрания), в актерской школе (занятия) и на аэробике.

Когда в дом въехал я, одна соанонимная Аннабели алкоголичка жила в комнате наверху, а соученик-актер населял кушетку в закоулке за кухней, предназначенном вообще-то для завтрака. Вопрос, кто же из них актер, а кто алкоголик, увлёк меня всерьез, и я ломал над ним голову всё свободное время - то есть всё время - особенно когда обнаружил под актерской кушеткой кальян для курения марихуаны, как-то утром пошарив там с целью разжиться наличными. Общее мнение, однако, склонялось к тому, что от пагубной тяги всё же лечилась девушка. Кристел, из местных панков, говорила тишайше и ходила на каблуках тончайших, острейших. Перекисью крашеные волосы, начесанные, башней стояли на голове. Как почти все насельники дэмьенова дома, отсыпалась она всласть. Аннабель героически расталкивала ее по утрам (и вечерам) и волокла к "Анонимным алкоголикам" - зачем? Бедолага Кристел не собиралась отдаться под чье-то начальственное начало. Доставив сообитателям немало хлопот, она кончила тем, что подожгла свою комнату, тайно куря - раскаляя кристаллический кокаин в шкафу спальни паяльной лампой. Дэмьен, обычно даже не замечавший, кто у него живет, поставил вопрос ребром, и Кристел, рыдая, съехала из комнаты, в кармане унося двадцать долларов, перехваченных у Мел Бордо.

Мел, свежая выпускница Нью-Йоркского университета, в Лос-Анжелес прибыла Дэмьену на помощь, соавторствовать в сценарии. Меня отрядили в аэропорт ее забрать. Стояла она на тротуаре, в старой куртке из замши и черных нестираных джинсах. Полукруглая полоса очков, темных, скрывала странные блеклые глаза под нависшими веками. Скинув очки, она схватила волосы, нечесаные, длинные, и выглянула из них, словно зверь, лесной житель. Порядка в ней не было. Билеты и салфетки торчали вперемешку, растыканные по всем карманам. Один взгляд - и ясно: бедовая - бредовая - вся смех и грех. В пять минут сделались мы давнишними друзьями. Двадцать лет спустя началось наше с ней знакомство. Что ж: голливудские дружбы нередко меряются обратным счетом.

В квартире у кухни жил актер, Эрик Штольц, со своей девушкой, Элли Шиди, и лучшим другом, девушкиным и своим, актером Джоном Филбином. Троица, как и Аннабель, бегала то к "Анонимными алкоголикам", то к актерским преподавателям, хотя все трое в актерстве уже преуспели и ничего как будто не пили и не нюхали. Просто в те дни "Анонимные алкоголики" заменяли актеру агентство - любое - лучшее. Ты приходил на собрание - и уже практически сидел на руках у почти бывшего алкоголика, по совместительству исполнительного продюсера, влиятельнейшего. Прославленные пропойцы славных семидесятых претерпевали терапевтический этап номер четыре, и вечерами пришедший новичок получал шанс повидаться и показать себя лучшим продюсерам и режиссерам. Пройдя всякую там предвариловку - "привет, я Руперт, десять лет колюсь чисто-Тайдом", - можно было травить любые байки, развертывая все чувства по алфавиту. "Анонимные алкоголики" были фабрикой звезд, и приз стоил того, чтоб поднапрячься.

Дэмьенов дурдом, как и весь Голливуд-бульвар, тих был вечерами с семи до восьми, когда все отставные алкоголики перебирались на собрание, а все действующие - Дэмьен, Мел и я, - и себе собирались, наконец выпивая без помех. Затем все возвращались: визги тормозов, грохающие двери, толпы соучеников, недорепетировавших в классах, и до глубокой ночи дом был не дом, а многосценный театральный зал. Аннабель ковыляла по гостиной на костылях - Ванесса Редгрейв из "Джулии". Наверху Эрик с Джоном изощрялись в чем-то высокоинтеллектуальном - скажем, ожидали Годо; Элли, вся в слезах, на лестничной площадке читала собственного сочинения монолог. В эти часы Дэмьен, Мел и я обычно давали дёру в ресторан.

Аннабель проплывала по десять миль в день в океанском (по масштабам) пруду, бывшем собственностью режиссера Тони Ричардсона. Жил режиссер на склоне холма над Сансет-бульваром, на чуть ли не вертикальной улице Кингз-роуд. Дом его лепился к вершине скалы; а пониже заросли орхидей (красота) спускались на дно небольшой чаши каньона, к пруду и теннисному корту, остаткам масштабного поместья былых времен. Пруд был прекрасен: розовый домик у кромки, стены каньона по краям. Дома опасно лепились к скалам. В дальней дали - небо. С холмов скакали звуки - смех кусками, музыка, натуженный рев машины, взбиравшейся на каньон. Вечерами каньон накрывали тени, быстрые, длинные, втягивали всё в холодную голливудскую ночь, и города на равнине в расщелине двух холмов виднелись, мерцая, в готовности к новой ранней ночи. Непривычные золотые фазаны расхаживали по большому вольеру, и Тонин садовник Боб слышался из телефонной трубки, что-то доказывая там, в розовом домике у пруда.

А в Тонином доме широкое, во всю стену окно открывало вид на весь город. В тот вечер в окне, перед городом, как перед задником в театре, сидели четверо старцев, вокруг небольшого стола, играя в бридж. "Аннабелла!", - сказал один. "Двойка червей!", - сказал другой. Игра продолжалась.

"Что за люди такие?", - спросил я у Аннабель, рядом с ней сидя, болтая ногами в мелкой воде.
"Кристофер Ишервуд, бойфренд его Дон Башарди, и Гэвин Ламберт", - небрежно перечислила она.
"Внутри-Дэзи-Кловеровский Гэвин Ламберт?" - спросил я, ошарашенный.
"Внутри чего?" - засмеялась она и вскочила в воду.

Секунду глядел я, как она плывет, а после полез по зарослям орхидей к дому, подсмотреть за легендарными людьми у окна. Перед огромным стеклом они виделись силуэтами. Мерцающий город, с которым они сроднились, вычерчивал лица лиловым и серебристым. Что привело их сюда? Словно давних времен племенные старшины с насечками на щеках слились в первобытном ритуале. Почти не шевелясь, лишь глядя - глаза в глаза, сурово, свято. Порой рука неспешным движением клала карту на стол, бровь чуть подымалась, лицо неуловимо обращалось к лицу, пальцы тянулись к стопке - виски - в янтарных искрах заката.

Ишервуд и Башарди сидели, стриженные под похожий ежик. Тонин голый череп, массивный, поместительный, как раз вмещал непомерный его мозг. Пучочки пуха, покрывавшие его там и сям, в сумерках могли сойти за идеи - правда, немного пока туманные. Гэвин, с лысиной, скрытой горделивым зачесом, всё невестился и жеманничал, исполняя роль барышни. Я подумал: неужто они все-все с ним спали? ("Боже мой, разумеется, нет!", - ответил он много лет спустя, когда мы потесней сдружились. "Ведь и меру надо знать!") Но царствовал над прочими всё же Тони. Он парил - орёл - иссохшее костяное лицо, глубокий иссушающий взгляд. Нос навис грозным клювом, нижние веки чуть опущены. Одет неэлегантно, а голос - страннее не слыхивал.

Вдруг Аннабель встала позади, истекая каплями. Она наконец доплыла до дома. "А Руперт подсматривал за вами в кухонное окно", - доложила она.
"Ах, какой пассаж!" - произнес Кристофер. - "Ну и как мы, интерес представляем?"
"Угу", - выдавил я, стыдясь.

С Тони мы здорово сдружились. Он завлекал: здесь, в городе сходства и одномыслия, предельное равнодушие к чужим мнениям выделяло - вынимало - его из окрестного пейзажа. Он был - фигура; прочие - фон. Его боялись: как птица, хищная, охотничья, прикормленная, не прирученная, он чуял страх и бывал недобр. Даже если ты знал его, хорошо знал, это тебя от него не спасало. Едкостью мог он прожечь любого, хоть знакомого, и рано или поздно испепелял каждого, что знали - все. Впрочем, после испепеления ты занимал его так же, как занимал и до. Он не был ни гомо-, ни гетеросексуалом, хоть любливал что мужчин, что женщин. Хулители - которых хватало - относили его к тайным геям (которых тоже хватает). Нет, он был замысловатей. Истый одиночка, он в мыслях не допускал причастности своей к коллективу - кругу - слою; какому - всё равно. Особо страшась - религии; прознав, что я католик и до сих пор хожу к обедне, он пристрастился меня подкалывать.
"Младенец Исусик в данный момент тобой недоволен", - мог он пастырски произнести ни с того ни с сего.
"Да ну? А мне он сказал, что от тебя у него вообще колики".
"Пречистые, преблагословенные?" - отвечал он.

Лучшим другом ему был изобретатель, Джереми Фрай; вдвоем они объездили отдаленнейшие закоулки планеты. У каждого имелась собственность - деревня на холмах Южной Франции. Тонина звалась Ле Ни де Дюк - филиново гнездо - и гнездилась у непроезжей и немощеной колеи посреди леса к северу от Сан-Тропе. Пригоршня развалюх над прудом, запечатленным кистью Дэвида Хокни. Приезжего лихорадило - странной тревогой, разлитой в воздухе, и люди там свихивались (стоит ли говорить, что под мудрым и непременным водительством Тони, кормившегося трагикой).

"Ну и несчастный же у тебя нынче вид", - говорил он забитому завтрачному гостю, и к обеду гость вовсю разливался слезами. Это был Дом, где разбиваются сердца; Тони был - капитан Шотовер. Обеды, многоблюдные, готовились чутко выполняющими свой долг дочерьми за дощатым столом под гирляндой цветных огней. Я любил Тони, дочерей и деревню, и сердце мое трепетало на черной тропе за Сан-Тропе на подъезде к Ле Ни де Дюк. Деревня была - идиллия, но Тони тянуло в Лос-Анжелес. "Лос-Анжелес - лучший", - твердил он упрямо.

Долга и бесснежна была та зима восемьдесят пятого, в Голливуде, где я был - безработен. Год вышел богат молодежью, и мало что светило длинному, тощему, недоделанному британцу. Например, кино про вампиров, "Ночь невмочь", - но в самый день подписания контракта я успел отобедать с Тони, и Тони меня отговорил.
"Да зачем же тебе такое?" - спросил он.
"Да ведь неплохой ход", - сказал я.
"Неплохой ход? Господи Боже!", - сказал он и добавил: "Бедный Рупинька-пупинька, до чего ж ты в связях неразборчив".
Я тут же перезвонил Майклу Блэку и велел кино не брать. "Детка, - ответил он, - не паникуй. Знаешь, кто у них в роли вампироубийцы?"
"Кто?"
"Сейчас скажу. Они метили в Лоренса Оливье. Согласились бы - на Кристофера Пламмера. Но взяли - Родди МакДауэлла!"

Родди был верен слову, данному мне когда-то. Впервые позвонил я ему под вечер, после особо нескладного Орсоновского обеда. Надо сказать, что вырос я на обедах послевоенных, где светский разговор зачинался тоскливым обменом знакомыми именами - так шел поиск зацепок, общих корней. ("Не встречались ли вы в Дели с семьей Чивли?" "Ах, дорогой вы мой, да я обожаю Ронни Чивли. Тони, ты слышал - Руперт с семьей Чивли знаком!"). Зацепка найдена, связь завязалась, и можно начать инсайдерские сделки, взаимовыгодный сговор своих.

В панике припав к моим колониальным корням, я попытался испробовать послевоенный подход за орсоновским обедом, спросив - небрежно - у восседавшего со мной голливудского Чингиз-хана: "А знаете Родди МакДауэлла?".
Орсон уставил в меня глаза. Жестокая уничтожающая ухмылка. "Смотря каким смыслом обременено слово "знать". Оно ведь обременено, правда?". Я захихикал, как матушка, священникова женушка. "Скажем, содомляне захотели познать ангела Божия, и здорово за то огребли". "Точно", - ответил я; на том и всё.

"Милый ты мой, так ты приехал, - сказал Родди, когда я ему позвонил. - А к ужину в пятницу пожалуешь?"
"Со всем моим удовольствием". Наконец-то я попал к своим.

С собою я пригласил Мел. Роддин дом, длинный, каменный, из одного этажа, стоял на улочке скрипучих эвкалиптов. В крутом Лавровом Каньоне, но на нефешенебельной стороне: жмот Родди был знатный. Впрочем, улочка порадовала - прелестная, она восходила, виясь, по холму, небольшому. Ручей, чуть ли не единственный в Лос-Анжелесе, перебегал дорогу перед домом - струйка, не более, но ты вдруг ощущал себя где-то гораздо севернее. Родди отпер дверь: черного бархата костюм, белая длинношеяя майка. За ним, в доме - алело. Харрелловы портреты Бетт Дэвис в уборной на стене. Полые лица скульптурных пивных кружек смешливыми чудищами выстроились на широком каменном камине, где бодро трещало пламя. Весна - но дом так и дышал Рождеством.

В алой гостиной сидели - двенадцать. Грегори и Вероника Пек, потрясающе подобранная по похожести пожилая пара, на диване. Напротив - растопыренное кресло, а в нем, с волосами из "Кабаре" и глазами из "Механического апельсина" - Лайза Миннелли. Ярко что-то рассказывала, взмахивая руками. Грегори и Вероника глядели; улыбки, приделанные к лицам, удивлялись. Ты понимал - первое, что они скажут, переведя дух в салоне автомобиля, мчащего их домой, будет - "Мда, а Лайза-то совсем..." (при виде Лайзы жизнь тут же превращалась в кабаре, тебя не спрашивая). Луиза Райнер - единственная женщина, оскароносная дважды сряду, - будто на жердочке жалась старым бесперым попугайчиком, в дивном своем черном коротком платье со стрижкой под пажа. Из Голливуда она сбежала в Швейцарию, где и жила со сказочным богачом. Взгляд впился в коктейль, будто высасывал из него слова для разговора. Мел, через всю комнату, глядела на меня. Я глядел на Мел. Мы попали в самую точку, в эпицентр. Парочка резвых геев обхихикивала неслышную прочим шутку. Родди пригрозил пальчиком: "Уж я вам!" - и засмеялся. "Все к столу. Харч готов."

Я сел меж Луизой Райнер и Вероникой Пек. Свечи горели трепетно. Мел выразительно взглядывала со своего дальнего места. Мы пребывали - в небесном царствии. Рядом с бокалами для вина стояли на блюдцах чашки; ясельными порциями подали детсадовскую еду. Да, Родди явно застрял на кулинарии киношного своего детства. Он сидел во главе стола и вещал о чем-то горячо и долго - а во главе напротив Лайза Миннелли рассказывала о маме (Джуди Гарланд) смешливой гейской паре. Феерия. Родди в роли хозяина блистал: его искренне занимал каждый; глаза из-под очков так на всех и посверкивали. Позже, когда все потянулись в кинокомнату смотреть коллекционное, всеми забытое кино, Лайза вцепилась мне в руку.
"Вы же позволите поговорить о Вас с Эндрью Ллойдом Уэббером?", - в отчаянии спросила она.
"Конечно, и буду рад", - ответил я.
"Благодарю", - сказала она и сдавила меня объятьями. Такие диковатые диалоги в полированной пустыне просто цветом цвели. Дня три спустя я, поймав Родди на слове, пришел к нему "на лежбище" в саду у воды. На сей раз он явился к дверям в купальном костюме, не посрамив легендарного звания лучшего голливудского члена (с Мильтоном Берлом на пару). Сад был красив неописуемо. Шестиметровая статуя с "Планеты обезьян" стояла за калиткой, в зарослях бамбука, высоких, клонившихся под ветром. А на вершине холма, живописно дарившей взгляду долину и горы Сан-Фернандо, стояла скамья из "Лесси".

Там же, на лежбище у воды, под вечер, поведал я Родди все мои печали. Слушал он терпеливо. Должно быть, слышал такое тысячу раз. "Миленький, не волнуйся, - утешил он. - Думаешь - ну конец, а тут что-то нет-нет да и подвернется". И выпили мы за здоровье друг друга - напиток был странен и жуток, и звался он чай со льдом.

Как-то с утра мы на пару с Мел притормознули у светофора на перекрестке Сансет-Ла Сьенега. Ехали мы домой с завтрака в каком-то дальнем подвале, где, по клятвенным уверениям Мел, Джими Хендрикс написал "Есть ли у вас опыт". Мел обожала раздирательный туризм, походы по стопам трагических голливудских героев. Целые дни проводила она в эпицентрах былых катастроф: дом Шарон Тейт, дом Рамона Наварро, кусок земли, на котором разбилась машина Монтгомери Клифта. Страстотерпчество было в чести. Нам не нравился ни один из благополучных. Благополучны компромиссы и конформисты, то есть, для нас - изгои. Чтоб кем-то стать, ты должен сгинуть, быть Голливудом сгублен - в том-то весь смысл, твое искупление, спасение. Мы тоже ждали - жаждали - гибели и уже приготовлялись гореть. У Мел в дежурных кумирах ходила Френсис Фармер, которая, по словам Луэллы Парсонс, "сковырнулась со скоростной трассы, скользкой от спирта", и на которую здорово походила Мел. Разумеется, Родди и с Френсис знался ("Безумная, милый, до неприличия. Однажды налетела на меня с мясницким ножом"). Я столь же яростно чтил Монтгомери Клифта - Монти, запуганную, затравленную Принцессу-Член-С-Горошину, небесного заступника и покровителя всех тайных геев.

На Сансет-бульваре стояла развалина, многоэтажка двадцатых, - сейчас ее, подлатав, окрестили "Арлекином". В одной из биографий, недостоверных, я вычитал, будто Монти сидел там в темном миллионерском пентхаусе, под водку с барбитуратами. Здание стояло заколоченное, но я разведал дыру, узкий проход в подвал. По грязным останкам апартаментов с шелушащимися обоями, сырыми проеденными коврами, гниющими там и сям креслами и туалетной вонью мочи ты пробирался на крышу. В Монтином пентхаусе нашлись только грязный матрас да старые газеты. Зато какой вид на город открывался. Самое место, присев, помечтать про психов, смертельные дозировки и смертные зверства, - и, разумеется, о сказочно скорбном обороте собственной карьеры. Сюда я хотел привести Мел. Мел сомневалась, то ли это место (по мне, она просто ленилась лезть наверх). Теперь светофор горел (красный), а мы стояли. "Ох Божечки, - вдруг зашипела Мел, нехило ткнув меня в ребра. - Шин Пенн рядом в машине, машет. Маши и ты, дубина." Рядом с Шином сидел режиссер Джеймс Фоли. Мы футболили комплименты от машины к машине, и, пока горел красный, успели сменяться номерами, прежде чем они, взревев, умчались, а мы заскрипели дальше в старом моем наемном, красном-бархатном изнутри автомобиле. Монтин пентхаус пришлось отложить и мчаться обратно к Харрису - докладывать всем о Шине.

Назавтра он позвонил и позвал меня ужинать - к знакомым. Дом их стоял у Малхолланд-драйв, дороги, проложенной по самому гребню голливудских холмов. По одну сторону - долина, по другую - Голливуд, до океана. Разумеется, рядом со мной сидела Мел, и с ней мы в тот вечер изъездили драйв поперек и вдоль, в поисках дома с немыслимым номером 973. Нашли наконец. Нажали звонок, и ворота, электрические, раскрылись. Китаец в перчатках и белой куртке вышел и ввел нас через весь дом, огромный, пустующий, в кухню, где Уоррен Битти, Твигги и Шин пили кофе и кушали печенье.

Голливуд чуден и странен. Страна чудес. Ты никогда не знаешь, где очнешься миг спустя. Какие уж там барьеры - в те дни через пару недель ты знал всех (зато на то, чтоб от них избавиться, уходили годы и годы).

Уоррен раздавал печенье. "Мама Молли Рингуолд пекла", - сказал он.
"Ммм", - ответили все, кроме Твигги, голливудской Элизы Дулитл.
"Фе. Мне не глянется".
"Тогда попробуй эти", - сказал Уоррен, протягивая другой коробок.
"А ето чиё?", - спросила Твиг.
"Миссис Филдс".
"Мама Салли Филдс?", переспросил я, потрясенный тем, что все звездные мамы что-то пекут для Уоррена. "Миссис Филдс - это название", ответил он.

У Шина уже была девушка, новая, хотя за тем ужином мы не виделись. Пару дней спустя он позвонил. "Я ей про тебя рассказал, она очень слушала. Познакомлю вас. Завтра же вместе и поужинаем".

Звезд я встречал немало. В семнадцать, сидя с Дэвидом Боуи в подвале Эмбасси-клуба, я был наставляем в мистических свойствах числа семь. В восемнадцать в Париже я ужинал с Энди Уорхолом и Бьянкой Джеггер. Попперы нюхал с Харди Амиесом на танцполе в Манкберриз. Марихуану курил со Стивом Рабеллом и Халстоном в Студии Пятьдесят Четыре. Я жаждал восторгов и знал, как пьянит живой глоток чужой славы. Я испытал сопричастность - сочленство узкого круга своих, мерцающих бриллиантиков обрамления вокруг бриллианта огромного, бесценного, - вихрем вертящихся водяных волн вокруг центра циклона, ясного, тихого. Вблизи звезд ты хмелел. Тебе улыбались люди - пускай по сути и не тебе, а звездной пчелиной матке, там, во средине ряда, - не важно, ведь ты был частицей ее звездного роя. С тобой говорили - опять же не с тобой, потому что тут было общее дело, взаимовыгодное. Если дело выгорало, ты выигрывал - и передавал дело дальше. Подзвёздные ночи рдели корыстью: в иллюзорной вселенной звёзд ты был теми, кого знал, а те, кого ты знал, могли взвихрить твоё житьё и вывихрить тебя куда попало. Под пальмы. На койку (тюремную). За стойку (барменскую).

И вся эта звёздность обратилась во бледную тень после шока, который произвела Мадонна, - а всего только вышла из машины и по тротуару прошла в ресторан. Даже еще не прошла. Мы с Шином и Мел сидели за столиком и ждали. За дверью заштормило. Два человека со стуком влипли в окно, словно листья в порыве ветра. Дверь рывком распахнулась: Непорочное Зачатие собственной персоной. Она еще не звалась Девочкой-Материалкой: слава только-только наклевывалась. Телохранителя ни следа. Машину припарковала сама (Боже, храни соседей). Но вокруг нее уже было некое силовое поле, вроде волны, и каждого заливало вломившейся в комнату силой.

Маленькая, смачненькая, в длинных каштановых завитках, она села. Незабудковые глаза Шина, красивые, увлажнились обожанием. Ее глаза были голубыми: оттенка самой бледной бледности, и так странно широко расставлены, что еще чуть шире, и она показалась бы безумной, или рожденной от опасной близкородственной связи. Стоило им посмотреть в твою сторону, и ты леденел. Никоим образом не была она стандартно красивой. Скорее вроде картины Пикассо. Попав в перекрестье ее внимающего взгляда, ты получал столько нежности и тепла, что кожа твоя чуть не лопалась. Но стоило ей отвернуться, и ты сидел как на пляже в холодный день - только что загорал, и вдруг - туча. Была она хриплой, но манерной, элегантной, но грубоватой. Словно у звезд немого кино, абрис ее губ походил на лук Амура, и было ясно, что, ужиная, она под столом играет со членом Шина. Она завораживала. Вместо пота сочась сексом, вызывая на секс каждого. Будь ты хоть гей - тебя всё равно сносило. В те ранние годы вообще не было мужчины, не жаждущего ей вставить.

За ужином она встала, чтоб выйти в туалет. "Пойдем со мной, Шин". Голос ее был высок и жалобен - как у жены Гражданина Кейна.
"Да что с тобой станется, малышка?" - сказал Шин, которого с новой подружкой явно ждали большие хлопоты. Мадонна уж точно была не Элизабет МакГоверн, актриса, подружка предыдущая.
"Нет, я боюсь. Пойдем, малыш". Она топнула ногой, сексуально имитируя гнев.
Шин поднялся. "Я сейчас", - сказал он. Двадцать минут прошло, а мы с Мел всё сидели, жуя хлебные палочки. Одну из них Мел яростно переломила. Чаровать женский пол Мадонна не научилась - пока. Научится. Для суперзвезд время - не проблема. Оно у них вообще стоит на месте. Когда Шин с Мадонной наконец вернулись за стол, эту долгую паузу никто из них не прокомментировал. Они просто склонились над остывшей своей едой. Весь ужин Мел фыркала и пыхтела, грозно тряся волосами поверх тарелки. Но я потонул в Мадоннином внимании и к концу ужина уже был влюблен.

http://www.stihi.ru/2011/09/14/5154
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

Поправка к тексту:

Milton Burrell = Milton Berle (misspelling от автора, пока что первый)
Ramon Navarro = Ramon Novarro (а это второй. Бывает. Автор книгу на ноуте набрал, а кое-что не погуглил. Хотя и в Гугле встречается вариант Navarro. Так итальянцы пишут Cutugno, но нет-нет да и напишут Cotugno).

La Coupole - не знаю, идет ли речь о La Casserole из главы Glasgow (I gatecrashed Nicky Haslam's party for Andy Warhol at the newly refurbished Casserole, the restaurant above the Gigolo) - и тогда это оговорка, или Руперт Эверетт с Энди Уорхолом и Бьянкой Джеггер ужинали не один раз.

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------

The Harris Hollywood House

I couldn't go back to England empty-handed, and so I moved to a bed on the landing of my friend Damian Harris' house on Hollywood Boulevard. It was a rambling tumbledown place, a plantation house from the Deep South plonked in the middle of suburbia. It was made of white clapboard, with a broken weathervane on top that permanently pointed down. Like every house in LA it was made for show, and cer­tainly not to have its doors slammed. The walls were paper-thin and there was something spooky about it, particularly downstairs at the back where there was a swing door between the kitchen and the rest of the house that creaked back and forth without the slightest hint of a draught. I lay there on my landing every morning in a deep depression, unable to get up, watching the comings and goings of the various inhabitants, thanking my lucky stars for Damian. The Harris household was the foundation of my life in Hollywood for years to come.

Damian had married a mutual friend, a beautiful giantess called Annabelle. At about eight o'clock every morning Annabelle flew out of their bedroom dressed for Flashdance, thundering down the stairs and out of the house. A moment later her car squealed out of the drive and peace descended for a while. Like most young people in LA, she divided her time between AA meetings, acting classes and aerobics.

When I moved in, one of her friends from AA was staying in the spare room upstairs, and one of her classmates was living on the couch in the breakfast nook off the kitchen. Who was the addict and who was the actor was a game that enthralled me in my leisure hours - i.e., all the time-especially after I found a bong under the actor's bed one morning on a rummage around for a bit of cash; but it was generally agreed that the addict was the girl upstairs. Crystal was an LA punk with a tiny voice and stiletto heels. Her peroxide hair was whipped into a huge cone. Like many of us in that house, she slept a lot, although Annabelle valiantly dragged her out to the morning AA meeting and then to another at night, but she needn't have bothered. Poor Crystal had no intention of submitting to a higher power. She gave us all crabs and then set fire to her room with a blowtorch while secretly doing crack in her bedroom cupboard. Damian, who mostly never seemed to notice who was staying in the house, put his foot down and she left in tears with twenty dollars borrowed from Mel Bordeaux.

Mel had recently graduated from NYU and arrived in LA to help Damian with a script he was writing. I was sent to collect her from the airport. She was standing on the kerb in an old suede jacket and dirty black jeans. She wore wraparound shades that hid her strange pale hooded eyes. When the shades came off she tugged at her long messy hair and looked out from behind it like a forest animal. She was quite chaotic. Tickets and tissues stuck out of every pocket. You could tell at a glance she was fun and trouble. Within five minutes we were old friends. Twenty years later we began to get to know each other. But friendships in Hollywood often go backwards.

In an apartment at the back of the house lived an actor called Eric Stoltz, with his girlfriend Ally Sheedy and their best friend, another actor, John Philbin. These three, like Annabelle, divided their time between AA and acting class, although they were all rather successful actors and didn't seem to know very much about drink or drugs. But then in those days, going to AA could be much better than being rep­resented by one of the big agencies. You were on a fast track right onto a recovering studio executive's lap. All the addicts from the glorious sev­enties were still on Step 4, and one got the chance to meet and audition for some of the biggest producers and directors in town at the evening meeting. Once one had gone through the preliminaries - Hi, my name is Rupert, I have been shooting up Vim for the last ten years - one could spin any old yarn one wanted, going through the A to Z of emo­tions as one talked. AA was a talent show, but your award was a cake.

Hollywood Boulevard was a brilliant madhouse that was only quiet between seven and eight at night when all the recovering alcoholics were at a meeting and all the practising ones —Damian, me and Mel - were left briefly in peace for a few quiet drinks. Later, they all came back, with a screeching of brakes and a slamming of doors, with their scene partners from class, and for the rest of the evening the house turned into a sort of theatrical Cineplex. Annabelle would be hobbling around the sitting room on crutches being Vanessa Redgrave in Julia, while upstairs Eric and John would be rehearsing something more highbrow like Waiting for Godot, and Ally would be in floods of tears on the landing in a monologue of her own invention. At these moments, Damian, Mel and I slipped out of the house and went for dinner.

Annabelle swam ten miles a day in an enormous pool owned by the director Tony Richardson. He lived on the side of the hill above Sunset on an almost vertical street called Kings Road. His house perched on a crag and beneath it was a beautiful jungle of orchids that led down to the pool and a tennis court, which were cupped in the floor of a small canyon, the leftovers of some large estate from ancient times. It was a beautiful pool with a pink cottage at one end, the canyon towering above it. Houses clung precariously to the rocks. The sky seemed to be far away. Noises bounced off the hills: snatches of laughter, music, a car straining up the canyon. In the evenings long shadows quickly engulfed it, dragging everything into the cold Hollywood night, and the cities of the plain below could be seen in the cleavage of two hills twinkling in preparation for another early night. Exotic golden pheasants strutted round a large aviary and Tony's gardener Bob could be heard arguing on the phone from the little pool house.

Inside Tony's house was a vast picture window with a view over the whole city. In front of it that evening four ancient men sat around a small table playing bridge. "Annabella!" said one. "Two hearts!" said another. And they went on playing.

"Who are all those men?" I asked Annabelle as we sat with our legs dangling in the shallow end of the pool.
"Christopher Isherwood, his boyfriend, Don Bachardy, and Gavin Lambert," she replied carelessly.
"Inside Daisy Clover Gavin Lambert?" I asked, aghast.
"Inside what?" She laughed and jumped in.

I watched her swim for a bit and then I crept back through the jungle of orchids to the house to have a peek at the legends inside. They were almost silhouettes now against the huge window. The glim­mering backdrop of the city they had adopted sketched their faces with mauve and silver outlines. Why had they come here? They seemed impossibly ancient, tribal elders locked in some pagan ritual, their faces carved with lines. They hardly moved. They stared at each other solemnly. Occasionally in slow motion, someone laid a card on the table, an eyebrow raised slightly, one face turned imperceptibly towards another, a hand reaching for a drink - whisky - through which the set­ting sun sparkled amber.

Isherwood and Bachardy had matching crew-cuts. Tony had a mas­sive naked cranium to house his enormous brain. It was covered with a few wisps, which in the dusk could have been a mist of ideas rising from his head. Gavin had a majestic comb-over. He was the young girl of the party, slightly coy. I wondered if they'd all had him. ("Good gracious, no!" he said, years later, when we became close friends. "One has to draw the line somewhere!")
But Tony presided over the group like an eagle. His face was gaunt and his gaze deep and unnerving. His nose was a dangerous beak, and the lower lids of his eyes hung slightly. He was dressed scruffily and he had the strangest voice I have ever heard.

Suddenly Annabelle was behind me, dripping. She sailed into the house. "Rupert's been watching you all through the kitchen window," she announced.
"How exciting!" said Christopher. "Were we interesting?"
"Very," I mumbled, embarrassed.

Tony and I became great friends. He was fascinating; in that city of conformity his utter indifference to what other people thought set him apart. There was everyone else and there was him. People were afraid of him, and like a semi-tame bird of prey he responded to fear and could be vicious. Getting to know him was no guarantee of safety. He could still be blisteringly scathing and famously reduced everyone at some point or other to quivering jellies. But he was always interested. He was neither gay nor straight, although he had passions for both men and women. His detractors, and there were many, said that he was simply a closeted homosexual. But he was much more compli­cated than that. He was a genuine outsider and hated the idea of being part of any group. He was particularly horrified by religion; and having discovered that I was Catholic and still went to mass, he loved to needle me about it.
"Baby Jesus is very worried about you at the moment," he would say solemnly, apropos of nothing.
"Really, Tony? He told me he was having kittens about you!" "Immaculate kittens?" he'd reply.

His best friend was an inventor called Jeremy Fry, and together they travelled to the furthest reaches of the world. They both owned villages in the hills of southern France. Tony's was called Le Nid de Duc - the owl's nest - and was lost down an impenetrable dirt track in the middle of the forest north of St. Tropez. It was a cluster of ruined cottages over a pool that had been made famous by Hockney. It had a strange fever­ish atmosphere, and people were liable to go off the rails there, encouraged, needless to say, by Tony. He fed on drama.

"You look absolutely miserable today," he would tell a downtrodden guest at breakfast, and usually by dinnertime that guest would be in floods of tears. It was Heartbreak House, and he was Captain Shotover. Huge dinners were cooked by his dutiful daughters at a trestle table under a string of coloured lights. I loved him and them and it, and my heart always jumped as I drove down that track towards Le Nid de Duc. It was an idyllic spot although Tony always seemed anxious to return to Los Angeles.
"LA is simply the best place in the world," he'd say stubbornly.

It was a long dry winter, that Hollywood winter of 1985, and I never got a job. It was the day of the brat pack, and there wasn't much around for a tall thin English freak. I was offered a vampire movie called Fright Night but on the day I was about to sign the contract, I went for lunch with Tony and he persuaded me against it.
"Why would you do something like that?" he asked.
"I thought it could be a good move," I replied.
"A good move? Oh dear!" he said, and then added, "Poor Rupsie-poopsie. You're a bit of a floozie, aren't you?"
Soon afterwards, I called up Michael Black and told him to pass on the movie. "Babe," he said, "don't lose any sleep. You know who they got for the role of the vampire killer?"
"No, who?"
"Well, listen to this. They wanted Laurence Olivier. They would have accepted Christopher Plummer. But they got Roddy McDowall!"

Roddy was as good as his word. I called him one afternoon after a particularly awkward lunch with Orson. I had been brought up in that post-war dinner party world where conversation began with a grue­some swapping of names in order to find common ground. ("Did you come across the Cheveleys in Delhi?" "My dear, I absolutely worship Ronnie Cheveley. Tony, Rupert knows the Cheveleys!") Thus bonds are forged, and insider dealing may begin.

Reduced by sheer terror to my colonial roots, I tried this approach at lunch that day with Hollywood's Genghis Khan. "Do you know Roddy McDowall?" I asked carelessly.
Orson looked at me with a cruel sneer. "It depends what you mean by 'know,'" he said. "It's a rather charged word." I giggled like a vicar's wife. "After all," he continued, "the acolytes of Sodom wanted to "know" the angel of the Lord, and they got zapped."
"Right," I said, and that was the end of that.

"My dear, you're here," said Roddy when I called later. "Can you come to dinner this Friday?"
"I should absolutely love to." At last I was back on home ground.

I took Mel with me. Roddy's house was a long stone bungalow in a street of creaking eucalyptus trees. It was on the unfashionable side of Laurel Canyon, but then Roddy was famously careful with his money. Actually, it was a pretty street that wound up a small hill. A stream, a rarity in LA, ran across the road in front of his house, just a dribble of water, but it gave the place the feeling of somewhere much further north. Roddy opened the door in a black velvet suit and a white polo neck jersey. Behind him the house was crimson. Pictures of Bette Davis by Hurrell hung on the wall of the loo. Toby jugs with their jolly gar­goyle faces stood in rows above the wide stone chimney that crackled with a cheerful fire. It was spring but there was a feeling of Christmas in that house.

Twelve people sat around the crimson lounge. Gregory and Veronique Peck were the staggeringly perfect older couple on a sofa. Facing them in a wing armchair, with her Cabaret hair and Clockwork Orange eyes, was Liza Minnelli. She was talking animatedly and waving her arms. Gregory and Veronique watched her with surprised smiles fixed to their faces. You knew the first thing they were going to say in the safety of the car on the way home would be, "Well, what about Liza?" (Life was a cabaret whether you liked it or not when Liza was around.) Luise Rainer, the only woman to win an Oscar twice in a row, was perched like a little old featherless lovebird wrapped in a beautiful black cocktail dress with a pageboy haircut. She had escaped Hollywood and lived in Switzerland with a fabulously wealthy man. She stared into her cocktail as if it was feeding her lines. Mel and I looked at each other across the room. This was it. A couple of frisky queens giggled at a secret joke. Roddy wagged his finger. "Now, you two!" he laughed. "Come on everyone. Grub's up!"

I sat between Luise Rainer and Veronique Peck. Candles fluttered. Mel looked at me meaningfully from the other side of the table. We were in heaven. A teacup and saucer stood next to the wineglasses, and modest helpings of nursery food were served. Roddy's culinary sense had not developed much from the studio schoolroom. He held forth at one end of the table and Liza talked about her mother to the two giggly queens at the other end. It was epic. Roddy was a great host, with a sin­cere curiosity about everyone, and his eyes twinkled at us all from behind his glasses. Later, as we filed into the screening room to watch one of his collection of forgotten movies, Liza grabbed my arm. "May I talk to Andrew Lloyd Webber about you?" she asked, almost desper­ately.
"Certainly, I would love you to," I replied.
"Thanks," she said, and squeezed me. This was the kind of absurd conversation that flourished in the lubed desert.
A few days later I took Roddy up on his offer to go and "lie out" by his pool. This time he answered the door in a pair of Speedos, confirming the legend that along with Milton Burrell he was the best-hung man in Hollywood. His garden was astonishing. There was a huge twenty-foot statue from Planet of the Apes outside the back door, surrounded by tall waving bamboo, and at the top of the hill, with a spectacular view over the valley and the San Fernando mountains, was the bench from Lassie.

Lying by the pool that afternoon I told Roddy all my tales of woe. He listened patiently. He must have heard it all a thousand times before. "Don't worry, dear," he soothed. "One always thinks it's the end and then something always comes up." And we toasted each other with that strange hideous drink, iced tea.

One morning I was with Mel at the traffic lights on Sunset and La Cienega. We were on our way home from breakfast in some faraway dive where Mel swore Jimi Hendrix wrote "Are You Experienced." Mel loved this sort of sightseeing, walking in the footsteps of her tragic Hollywood heroes. She spent days scoping out disaster scenes, the Sharon Tate house, the Ramon Navarro house, the spot where Montgomery Clift crashed his car. Suffering and torture were a must. We didn't like anyone who ended up well. They were cop-outs as far as we were concerned: the Bings and the Bobs. You had to be destroyed by Hollywood to count; that was the whole point, it redeemed you. We fully expected, indeed hoped, to be destroyed ourselves by it and were prepared to throw ourselves into the flames. Mel's patron saint du jour was Frances Farmer, whom Louella Parsons described as "crashing off a liquor-slicked highway," and to whom Mel bore more than a passing resemblance. Roddy, of course, had known Frances Farmer. ("Utterly deranged, dear. Came at me once with a carving knife.") Mine was Monty, tortured, terrified Princess Tiny Meat, patron saint of all clos­eted queens.

There was a tumbledown Deco tower on Sunset, now renovated and called The Argyle, where, according to one of his potboiler biog­raphies, Monty was once trapped in a darkened penthouse drinking vodka laced with barbiturates. The building was boarded up, but I had recently discovered a hole through which to squeeze into the base­ment. You could climb to the top of the tower, past the dingy remnants of apartments, with their peeling wallpaper and damp half-eaten car­pets, the odd rotting armchair, and the smell of piss. Now there was only a soiled mattress and some old newspapers in Monty's penthouse. The view over the city was stunning. It was the perfect spot to sit and dream about the freaks, the overdoses and the murders, and, of course what fabulous tragic turn my own career might take. I wanted to take Mel there, but she was unsure (or just lazy, as far as I was concerned). "Omigod, Sean Penn is in the next car and he's waving," she whis­pered at the lights, and then nudged me hard in the ribs. "Wave back, asshole."
He was with a director called James Foley. We volleyed compli­ments from car to car while the light was red, and swapped numbers before they sped off and we groaned on in my old red-velvet-upholstered rental car. Plans for the Monty tour were put on hold as we raced back to the Harris house to tell everyone about Sean.

The next day he called and asked me to come over to a friend's house for dinner. The place was on Mulholland Drive, the road that winds along the ridge of the Hollywood hills. You can see the valley on one side and Hollywood right down to the ocean on the other. Needless to say, Mel was beside me as we drove up and down it that evening, looking for a ludicrous number like 973. Eventually, we found it, rang the buzzer, and electric gates swung open. A Chinaman in a white coat and gloves answered the door and led us through a large empty house to a kitchen where Warren Beatty, Twiggy and Sean were having coffee and cookies.

Hollywood was amazing. You never knew where you were going to end up. Far from being an impregnable fortress, in those days you could get to know everyone within a couple of weeks. (It was losing them that took for ever.)

Warren handed round cookies. "These are made by Molly Ringwold's mother," he said.
"Mmm," said everyone, except for Twiggy, Hollywood's Eliza Doolittle.
"Gawd. I don't like this one."
"Then try these," said Warren, proffering another tin of cookies.
"Oo maid thays?" asked the Twig.
"These are Mrs. Fields'."
"Sally Fields' mother?" I asked, amazed by the notion that everyone's mother baked cookies for Warren.
"Mrs. Fields is a brand," he replied.

Sean had a new girlfriend, though we didn't meet her that night. A couple of days later he called me. "I told my girlfriend about you and she went really quiet," he said. "I'd like you to meet her. Let's go for dinner tomorrow."

I had met many stars. At seventeen I had sat with David Bowie down­stairs at the Embassy Club and been lectured on the mystical potential hidden in the number seven. At eighteen I had dined at La Coupole in Paris with Andy Warhol and Bianca Jagger. I had sniffed poppers with Hardy Amies on the dance floor of Munkberrys. I had done blow with Steve Rubell and Halston at Studio 54. I was spoilt for excitement and I knew what it was to be drunk on fame by association, how it felt to be a part of "the gang," the cluster of small gems around the large canary diamond, the obligatory whirlwind dancing dangerously about the eye of the storm. It was intoxicating to be around stars. People smiled at you and even if that smile was for someone else, the queen bee nestled in the middle of the banquette, it didn't matter, because you were a part of that queen bee's hive. People talked to you, but really it was a cam­paign. If it was a good one, or helped you with yours, then you passed it on. Nights under the stars were feeding frenzies of self-interest, and in the mirage of the celebrity world you were who you knew, and who you knew could change your life and wash you up anywhere. Exotic shores. Behind bars. Or just behind the bar.

Yet everything was a pale imitation of the impact Madonna had as she walked from a car across a sidewalk and into a restaurant. Even before she arrived, as I was still sitting there waiting with Sean and Mel, there was a flurry outside. Two people knocked against the window of the restaurant, like leaves in a strong gust of wind that blew open the door, and the Immaculate Conception was among us. She was not yet the material girl, nowhere near the peak of her fame. There was no bodyguard. She had parked the car herself (God help the others). But still there was an energy field around her, like a wave, that swept every­one up as it crashed into the room.

She was tiny and pulpeuse with long auburn hair, slightly curled. She sat down. Sean's beautiful forget-me-not eyes watered with adora­tion. Hers were the palest blue, strangely wide set; any further and she would look insane, or inbred. When they looked in your direction, you froze. In no way was she conventionally beautiful. She was a bit like a Picasso. When she fixed you with her regard, there was a tenderness and warmth that made your skin bump, but when she looked away, it was like sunbathing on a cold day and suddenly a cloud comes. She was raucous but poised, elegant but common. She had the cupid-bow lips of a silent screen star, and it was obvious that she was playing with Sean's cock throughout the meal. She was mesmerising. She oozed sex and demanded a sexual response from everyone. It didn't matter if you were gay. You were swept up all the same. In those early years there was no male who would not fuck her.

At some point during the dinner she got up to go to the bathroom. "Come with me, Sean," she said. Her voice was high and whiny, like Citizen Kane's wife.
"You'll be okay, baby," replied Sean, who was clearly going to have his hands full. Madonna was no Elizabeth McGovern (Sean's actress ex).
"No, I'm scared. C'mon, baby." She stamped her foot in a sexy pas­tiche of exasperation.
Sean got up. "I'll be right back," he said.
Twenty minutes later Mel and I were still eating breadsticks. Mel snapped hers in fury. Madonna had not learnt how to charm the female population. Yet. Time stands still for a superstar. When they eventually returned to the table, neither of them made the vaguest reference to their lengthy absence as they settled back into their cold plates. Mel huffed and puffed through the rest of the meal. Her hair dangled dan­gerously over her food, but I lost myself in Madonna's attention and by the end of the meal I had fallen in love.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии
Экий калейдоскоп. А слог Ваш от главы к главе все стройнее.

Нанс Светланыч   20.11.2011 18:58     Заявить о нарушении