Полированная пустыня - The Lubed Desert

В жизни я не переживал перелета важнее. Уже над Корнуэллом я был пьян. Безбрежный океан отприветствовал я шампанским, красным вином и портвейном. Зеленую кромку Америки - разливами экзотических ликеров (не помню скольких). Остекленелый, глубокомысленный, пьянея по нарастающей, но пламенея неистребимым предвкушающим пылом, я выкуривал миллионную сигарету; внизу наползали пустынные нагорья, соленые озера, змеистые русла иссохших рек, - и странные, клеточками, квадраты возделанных земель, поливные зеленые поля - кругами, будто указатели, для пришельцев рисованные, и гряды гор, стылые волны первобытного праокеана, с щепоточкой снежной пыли на гребнях.

Ввечеру мы спустились к Лос-Анжелесу с темно-лиловых небес. Километры мерцающих кварталов уходили за горизонт, справа, слева, сливаясь вдали, прошитые - изрытые руслами неустанно текущих огней, красных, белых. Холмы Голливуда под дырчатой пеленой смога лежали громадой позвонков полуврытого в почву динозавра, древнего, миллиардолетнего. Антенны на них, помигивая черноте космоса, торчали щупальцами. Я в жизни не видывал такого скопления зданий - стечения улиц - массы машин - а самолет всё летел, над самой землей, в аэропорт. Красота. Твердь. Стынь. Паническая немочь надвинулась так, будто меня, привычного, больше не было. Совсем. Никогда. Ощущение, от которого я уже не избавлюсь.

По пути из аэропорта в город громадьё Голливуда прихлопнуло меня снова. Темнота почти сгустилась. Силуэты нефтяных невысоких вышек на окрестных холмах напомнили адский пейзаж кисти Брейгеля. Пальмы, заляпанные выхлопами, выстроились у дороги; человека - ни одного. Отель "Шато Мармон" стоял на Сансет-бульваре, лепясь к голливудским холмам. Издали - вылитый людвиговский баварский замок, белый, высокий, остроконечные шифером крытые крыши, балкончики в полосатых навесах - и башня. В те дни он был дивно затрапезен. Прихожая будто копировала декорацию "Сансет-бульвара", фильма о гаснущей кинозвезде. Громадный баронский камин, готические высоченные арки - и большой, давний, милый индийский ковер. Прочая мебель, страшная, облезлая, стояла, обложенная подушечками из губчатой резины (в сигаретных прожогах). Ненастроенный старый рояль занимал угол; какой-нибудь новичок-бодрячок тыкал в него пальчиком, навлекая хмурые взгляды клубных ночных сидельцев и неведомых гениев, призрачно промелькивавших по прихожей. Неписаных правил Шато никто тебе не проговаривал. Хоть и не вовсе без правил была эта тихая заводь, наркомань-глухомань. Под присмотром Ковбоя Мальборо, он же МальбороМэн, вместе с Мальборо-сигаретой вычерченного неоновой полосой восемнадцати метров выси и возглавлявшего здешний пейзаж. Ночами он наливался светом, сияя в нестираный тюль твоих штор подобно Богу, неусыпному, до потрясения прекрасному, - а на заре все еще горел и, горя, шел к тебе, в хитроумном заревом свете вышагивая из своей одномерности. Дни его были уже сочтены, как и дни сигареты в кинокадре. Да и всю дряхлую Сансет-хибару снесет вскоре наплывом политкорректности, набиравшим силу цунами, которое нагрянет на Голливуд чуть погодя.

Отель отличался некоей небытийностью. Всякий призрачный постоялец избегал прочих. По чистой случайности натыкался ты на вышаркивающую из лифта, небритую, почесывающуюся фигуру. Общей столовой не было, да и номера почти не обслуживались. Телефонист, узнаваемый звездный голос Голливуда, подбавлял блеска отельной легендарности, в снятую трубку шепча надтреснутым баском всего одно слово: "Шато...".

Комнаты не менялись с пятидесятых. Меня вселили в мини-апартаменты с видом на МальбороМэновскую промежность. Грязные кремовые стены, ворсистые карие ковры, кухонька, гостиная и спальня с кладбищенским склепом гардеробной. Место что надо для вероятных самоубийц. Газовая печь в кухне поддразнивала. Буфеты и комоды, пустые, весьма странно пахли. Обеденный старый стол с четырьмя стульями приткнулся в закутке, а по прорезиненной простыне на кроватном матрасе прочие простыни проскальзывали и ночью душили спящего. Ванная, в стиле двадцатых годов, в тускло-зеленой плитке, с толстой оббитой раковиной и целлофановой шторкой над душем, прямо из Хичкоковского "Маньяка", наводила на мысль, что предыдущий постоялец в ней же и умер. "Ну и дыра", - мысленно стенал я. И только потом осознал, что Шато и был чистым экстрактом, сгустком Голливуда, что тени забытых звезд наполняли его коридоры, что стены комнат сочились страхами и надеждами - всех: от Бетт Дэвис и Джеймса Дина до Джона Белуши. Свой салон в этом пыльном ветхом отеле сооружал - каждый. Тут мечтали юные, многообещавшие - и отпускали на волю недомечтанные мечты - бывшие, отыгравшие. Теперь и Шато вмечтался в эту мечту, врос в нее, вцепившись в ушедшее, словно плакальщик в могилу. В ту первую ночь пошел дождь, каплями шурша по пальмам. Сквозь нестираный тюль занавесок блестел Сансет-бульвар, подо мною всей ширью раскинулся город, и одиночество сотрясало меня сокрушающим страшным оргазмом, нескончаемой дрожью каждого позвонка. Я ожидал не такого.

На другой день, так и не сомкнув глаз, я отправлялся к Орсону на обед, в "Ма Мезон", прославленный ресторан. Я читал о нем у Жаклин Сьюзанн, и держал в голове бархатные сиденья (шик), где Машина Любви, сьюзанновский герой, сидит бок о бок с главами киностудий и с Шарон Тейт. Я был удивлен, увидев себя у палатки на облупленной автостоянке. Правда, на ней, припаркованые, стояли Роллс-Ройсы, и не один, но заведение было из самых захудалых. Резиновая трава вместо пола, под посетителями дешевые стулья белого пластика - и надо всем густой аромат разогретого солнцем брезента.

Великий человек был один, за столиком, вдалеке от столов и обедающих. Стулья - взаправдашние, не пластик. Падишах, да и только: закуток, и так маленький, вокруг него совсем умалялся, делался ничтожным, как Сансет-бульвар под ногами МальбороМэна. Прекрасно одет: костюм сер, рубашка застегнута наглухо. Галстука никакого. Лимонный аромат, легчайший. Большая безупречная борода и большие руки, странным током заряжавшие тебя при рукопожатии. Глаза глубинные, мудрые, колдовские. И - ты знал: чуть что не так - ярость из них полыхнёт. Он был - Кобра. ДжеймсБондовский архизлодей. Будда. Я еле дышал. Я балдел.

Пара мельчайших собачек на стуле около встретила меня, севшего на стул рядом, грозным рыком. Необычайно нежно он взял по собачке в каждую огромную руку и опустил обеих под стол.
"Боже, да что ж ты худой такой?" - сказал он.

Черт. Знал же я, что надо чем-то подувеличить задницу, да и с костюмом от Боди Мэп (фирма "Схема тела") я прогадал. Я ухнул - рухнул - в бездонный ужас, и всё падал, падал, так что сразу, сев, встал - в туалет. Отодвигаю стул - визг, из-под стола: пронзительный. Орсоновский лик передернуло. Руки стиснулись в кулаки. Он уже готов был меня пристукнуть. Крошечная собачья чета обворчала меня из-под стола, и, когда я, так и не встав, сел, одна из двоих вгрызлась в мою лодыжку. Вглубь. Я не посмел и пикнуть, хоть боль была адская. Мы перешли к беседе о кино: Орсон беседовал, я истекал кровью. Голова моя опустела, голос истончился до фальцета. Я поймал его взгляд на запястья на столе - мои, и помалу втянул их в рукава куртки. Еще укус. Я охнул. Орсон уставил в меня свои наводящие ужас глаза.

"Полагаю, что пришелся немного не по вкусу Вашей собаке", - сказал я.

"Мммм," - рыкнул он и вызвал метрдотеля. "Патрик! Мици у нас - обожатель этого юноши, да такой, что даже меня перещеголял - взял себе сувенир с его лодыжки. Принесите-ка пластырь и йод". Этот первый обед прошел хуже некуда, хоть я не признался бы в этом даже себе. Я чуял, что он разочарован. Я был в тот день - никто. Никакой. Меня перешиб - пришиб - он. Мы вышли из ресторана. Старый драндулет (за рулем - чудик с длинными волосами, стянутыми в хвост) шипя, подкатил. Орсон сел. Сиденье с откинутой намертво спинкой позволяло только лежать: он лег и помахал на прощанье; машина, взревев, отъехала черепашьим шагом, выхаркивая выхлопы из поскребывавшей по асфальту трубы.

Ма Мезонский обед что ни день повторялся: месяца два. Орсон и я; порой - Орсон и я плюс "иль принчипе", "князь", иссохший ракообразный итальянец при черной водолазке и крашеных черных волосах. Тяжелые блестящие веки в грязных черных очках мигали. Черепаховый мундштук - с сигаретой или без - неизменно торчал в зубах, желтых от старости. Имени его я так толком и не разобрал. Как и не понял, что вообще происходит. Мечта? Немечта? Орсон, классический Дон-Кихот, нехватки Санчо Панс не испытывал. Но мы-то что делали - гнались за ветряными мельницами или по правде снимали картину? Майкл Блэк, мой американский агент, источал скепсис.

Во время обеда номер три Орсона занесло. Патрик, обаятельнейший метрдотель, был сыном известному французу, актеру Жану-Пьеру Омону. Орсон всегда оставлял ему сотенную на чай. В тот раз мы обедали с князем; Патрик провел нас к орсоновскому столу.

"Руку мою полегче жми, - сказал Орсон. - В тот раз чуть палец не поломал." Патрик рассмеялся, как добрая душа, но Орсон вдруг взъерепенился. "Прекрати потешаться надо мной!" - взревел он.

Мы замерли. Князья голова ушла в воротник водолазки. Патрик сделался бураковым. Медведь ревел. Жуткий миг: стрястись могло - всё. Орсон, огромный, передвигался с трудом. Гнев же требует тела: в теле сидит, через тело выходит. Орсон ярился одним лицом. Тело не поддавалось. Наконец он снова упал на стул - в лице ни кровинки, громада груди втягивает воздух. Большой Папа из "Кошки на раскаленной крыше". Собачья чета, зачуяв запашок драки, оскаленная, заливалась лаем. Я подтянул ноги под стул, под себя, повыше. Разжигать аппетиты лакомыми моими лодыжками я не желал. Патрик, бедняга, был близок к обмороку. Стоял не шевелясь, только трясся. "Пошел!" - рыкнул Орсон.

Минута молчания. Князь изучал меню, будто видел меню впервые в жизни; и постепенно всё, можно сказать, вошло в норму (в норму?). Князья голова из воротника водолазки полезла на место; иль принчипе решился направить наш истрепанный бурей корабль в гавань поспокойней. Почти до театральности шаржированным итальянским выговором он произнес: "У нас с Лоримаром сегодня был такой бэссэда..." В жены мне - себе - Орсон взял Эми Ирвинг; она иногда обедала с нами. Эми как раз была беременна Максом; странно - совсем как Вирджиния, беременная в то время, о котором шла речь. Князь отбыл в Рим. Орсон пропал. Майкл Блэк всё толковал о каком-то "условном депонировании". Нам его не хватало.

Настал день, когда мне позвонил пребывавший в Риме князь - и велел выселяться из отеля.
"Рассуждая формально, мы уже не снимаем, - сказал он. - Неформально снимаем."
"Ага, - сказал я, томясь. - А вот если точно сказать, то что это значит?"
"Это значит, не дрейфь. Покедова, красотуля", - ответил иль принчипе и положил трубку.

Эми и Стивен Спилберг, тогдашний ее муж, пригласили Орсона ужинать в попытке спасти проект, но, полагаю, Орсон этой картины не проектировал - он мечтал. Я же видел, как оглядывал он меня из глуби глаз - мрачно, мучительно, мельком. Я не был - медведь. Я был - птица. Я не был - Орсон, его герой. В Ма Мезонской палатке депрессия клубилась над ним почти осязаемо. Зато какими рассказами чаровал он нас, обедая. Полуночный приезд в Мачу-Пикчу; Марлен Дитрих катит в такси на студию "Парамаунт" - отыскивать старый парик для съемок "Печати зла". Голос его потрясал: сила и чувство немыслимой мощи. Представляю, как пробирал он в театре. Из октавы в октаву летя по диапазону - глубок, раскатист, а миг спустя - выше, тоньше, весь на дыхании. Рассказывал Орсон не торопясь, степенно, нередко увенчивая повествование долгим вздохом.

Потом появлялся Патрик и оживлял финал. Стол он оттаскивал, Орсона выводил на зимнее слепящее солнце, сгружал в старый драндулет и махал рукой на прощанье. Маг и волшебник скрывался с глаз в клубах дыма.

На Рождество я ему позвонил. "Что нового, Орсон?" - спросил я. "Тучи сгущаются, - сказал он. - Похоже, плохи дела". Этот наш разговор был последним. Он умер три месяца спустя.


http://www.stihi.ru/2011/09/04/2421
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

На фото: Орсон Уэллс. Великий человек.
(если кто не знает, именно он вызвал массовую панику в Соединенных Штатах тридцать восьмого года своей радиопостановкой по "Войне миров" Герберта Уэллса)
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=1199959

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------

The Lubed Desert

It felt like the most important journey of my life. By Cornwall, I was already drunk. I toasted the endless ocean with champagne, red wine and port, and greeted the green fringe of America with a host of exotic liqueurs. Glassy-eyed and reflective, drunker and drunker, yet burning with anticipation, I smoked a thousand cigarettes as the high deserts crept by below, the salt lakes, the snaking dry river beds, the weird iso­lated farming grids, irrigated green crop circles that looked like signposts for the extraterrestrial community, and mountain ranges like the frozen waves of a primordial ocean, their crests lightly brushed with snow.

It was late afternoon by the time we arrived out of the violet sky into the Los Angeles basin. Miles of shimmering squares unfolded as far as the eye could see on either side, merging into the blur, red and white rivers of headlights and tail lights carved through them. The Hollywood hills— shrouded in a lacy smog - were like the giant spine of some half-buried, billion-year-old dinosaur with their blinking antennae reaching towards the blackness of space. I had never seen so many houses - so many streets - so many cars - as the plane flew low towards the airport. It was beautiful, hard and cold. A feeling of disease, of panic, invaded me, chal­lenging my sense of self. It was a feeling I would never shake.

On the drive into town the vastness of the place hit me again. It was nearly dark. The silhouettes of little oil rigs pumping on the surround­ing hills reminded me of Brueghel's paintings of hell. Bedraggled palm trees caked in exhaust fumes lined the road, but not a human being in sight. Finally, the Chateau Marmont, nestled against the Hollywood hills on Sunset Boulevard. From a distance it looked like one of King Ludwig's castles in Bavaria, tall and white with pointed slate roofs, bal­conies with striped awnings and a tower. In those days it was still delightfully seedy. Its hallway was like the set from Sunset Boulevard. There was a big baronial fireplace, high gothic arches, and a large, pretty, old Indian rug. Otherwise the furniture was dog-eared and ugly, covered in foam cushions riddled with cigarette burns. There was an old untuned grand piano in the corner, occasionally tinkled by some eager beaver, a newcomer, who would be frowned upon by the night­club recluses and unsung geniuses that flitted through the hall like ghosts. There were rules in the Chateau, although no one ever told you what they were. The place was a kind of junkie retreat, a backwater. It was watched over by the Marlboro Man, a sixty-foot cut-out of a cowboy with a cigarette that dominated that part of the strip. He was lit up at night, and could be seen through the musty net curtains of your room, like God, always watching, staggeringly beautiful, and as dawn broke over the strip, still lit, he strode towards you, defying his one-dimensional state in that trick light between night and day. His days were numbered, as were those of the cigarette in movies. Indeed, the whole ramshackle shanty of the Sunset Strip was about to be swept away by the tsunami of political correctness that was gathering force to crash over Hollywood.

There was a spectral feeling to the hotel. The guests kept to them­selves. Only occasionally did you come across one shuffling from the elevator, unshaven and scratching. There was no dining room and lim­ited room service. The telephonist was a famous Hollywood voice, adding to the hotel's myth as he answered the phone in a low cracked whisper, with just one word, "Chateau . . ."

The rooms had not changed since the fifties. Mine was a small apart­ment that looked out over the Marlboro man's groin. Dirty custard walls, shaggy brown carpets, a kitchenette, a sitting room, and a bed­room with a macabre "walk-in closet." If one had a tendency towards suicide this was the perfect place. The kitchen had a gas oven that taunted one, and empty cupboards and drawers with a peculiar smell. There was a dining "nook" with an old table and four chairs, and the bed had a rubber sheet on top of the mattress so that the sheets slid off and strangled one in the night. The bathroom was vaguely Deco with faded green tiles, a thick chipped sink and a plastic shower curtain straight from Psycho. It felt as if the last inhabitant had died there. I thought I was miserable then but looking back, the Chateau was the pure essence of Hollywood, its corridors haunted by a thousand forgot­ten stars, and the walls of its rooms oozing the hopes and fears of everyone from Bette Davis, to James Dean, to John Belushi. Everyone had set up shop in that dusty old motel. Young hopefuls had dreamt there and old has-beens let the dream go. Now the Chateau was part of that dream. It held onto the past, like a lingering mourner at a graveside unwilling to move on.
It rained that first night, pattering on the palm trees outside. Through the musty net curtains Sunset Boulevard glistened and the whole city stretched out beneath me, and the feeling of isolation was almost like a terrible shattering orgasm, an endless shiver down the spine. This was not what I had expected.

The next day, after a sleepless night, I went to meet Orson for lunch at Ma Maison, a famous restaurant. I had read about Ma Maison in Jacqueline Susann novels and had a picture in my mind of plush velvet banquettes where the love machine sat alongside studio heads and Sharon Tate. Therefore I was quite surprised to find myself outside a sort of tent in a crumbling parking lot. Admittedly several Rolls-Royces were parked outside, but it was one of the shabbiest places I have ever seen. Inside, the floors were covered with AstroTurf, the diners sat on cheap white plastic chairs, and there was that thick hot smell of sun through tarpaulin.

The great man was alone at a small table away from the main dining area. It had real chairs around it. He looked like a mogul king and he dwarfed this little corner, as the Marlboro man dwarfed Sunset. He was beautifully turned out, in a grey suit and a shirt done up to the collar. No tie. He smelt vaguely of lemons. His beard was long and perfectly groomed, and he had large hands that charged you with a strange elec­tricity when they shook yours. His eyes were deep and wise and magical. You knew they could turn to fury at the slightest provocation, He was a cobra, a Bond villain and a buddha. I could hardly breathe. I was mesmerised.

On the chair beside him sat two little dogs that growled dangerously as I sat down. With the utmost gentleness he took one in each giant hand and put them under the table.
"My God, you're thin!" he said.

Damn. I knew I should have packed my bottom, and perhaps my Body Map suit had been a mistake? By now I was in a free-falling panic, so no sooner had I sat down than I got up to go to the bathroom. As I pulled back my chair there was a piercing yelp from under the table. Orson's face flinched and his hands briefly made fists. Already he wanted to club me. The two tiny dogs snarled up at me from under the table and as I sat down again one bit deep into my ankle. I didn't dare say anything at first although the pain was excruciating. We began to talk about the movie, or rather Orson talked while I bled. I had nothing in my head. My voice had turned falsetto. I noticed Orson looking at my wrists on the table and very slowly I pulled them up into my jacket. The dog bit me again, and I gasped. Orson looked at me with those ter­rifying eyes.

"I think your dog has taken a bit of a dislike to me," I said.

"Mmmm," he growled, and summoned the head waiter. "Patrick, Mitzi is such a fan of this young man, more so even than myself, that I'm afraid she has taken a memento from his ankle. Would you bring us Band-Aid and antiseptic?"
That first lunch was terrible, although I would never have admitted it. I could tell that he was disappointed. I was nothing that day. I had no personality. I was totally overwhelmed by him. We left the restaurant and an old junk heap of a car, a weird freak with a ponytail at the wheel, spluttered to a halt outside. Orson got in. The seat was definitely in the recline position and he lay there and waved as the car roared off at a snail's pace, belching exhaust from a pipe that scraped along the road.

Lunch was at Ma Maison every day for the next few months. Sometimes just Orson and me. Sometimes we were joined by "the prince," a faded Italian crustacean in a polo neck and dyed jet hair. He had heavy shiny eyelids and they blinked through dirty black spectacles. He smoked through a tortoiseshell cigarette holder, which remained clenched between his aged teeth. I never caught his name. Was it all a dream? I wondered to myself. Certainly Orson was a kind of Don Quixote, and there was no shortage of potential Sancho Panzas. But were we chasing a windmill or was a movie actually going to be made? My American agent, Michael Black, was suspicious.

On lunch three, Orson had a total meltdown. Patrick, the glam­orous head waiter, was the son of the famous French actor Jean-Pierre Aumont. Orson always gave him a hundred-dollar bill as a tip. We were lunching with the prince that day and Patrick was settling us into Orson's table.

"Careful when you shake my hand," said Orson. "The last time you shook my hand, you nearly broke my finger."
Patrick laughed good-naturedly, but suddenly Orson exploded with rage. "Don't laugh at me!" he roared.

We all stopped dead in our tracks. The prince's head sank into his polo neck and Patrick turned a beetroot colour as the huge bear bel­lowed at him. It was an alarming moment. Orson was a very large man. He moved with difficulty, and rage needs a body to express itself and through which it can escape. Orson had only his face. The rest of him was rigid. Finally he fell back into his chair, the face drained of colour, the huge frame heaving. He was Big Daddy from Cat on a Hot Tin Roof. The dogs caught the aroma of violence, baring their teeth and yapping crazily. I drew my legs high up under my chair. I didn't want to start a feeding frenzy with my delicious ankles. Poor Patrick looked as if he was going to faint. He was rooted to the spot, shaking like a leaf. "Now back off!" Orson growled.

There was a moment's silence. The prince studied the menu as if it were a thing he had never seen before and slowly things returned to, what, normal? In an almost theatrical Italian accent, his head coming back out of his polo neck, he guided our windswept ship into calmer waters. "I have very interesting con-ver-sation with Lorimars today . . ." Orson cast Amy Irving as my/his wife, and sometimes she came to lunch. She was pregnant with Max, and strangely so was Virginia at the time of the story. The prince set off for Rome. Orson disappeared for a while. Michael Black kept talking about a thing called "escrow." We had to have it.

One day the prince called me from Rome to say that I had to move out of my hotel room.
"Officially, the movie is on hold," he said. "Unofficially, we are still shooting."
"Oh," I replied uneasily. "What does that mean, exactly?"
"It means, don't worry. Ciao, bello," said the prince, and hung up.

Amy and her husband at the time, Steven Spielberg, took Orson to dinner, to try to help salvage the project, but I suspect it had always been a dream for Orson and not a reality. Sometimes I caught him looking at me under those hooded eyes - sombre, puzzled, and pulling away. I was a bird. He was a bear. I wasn't his Orson. Clouds of depres­sion seemed to gather above him as he sat in that converted tent on Melrose. Over lunch he told enchanting stories. A midnight trip to Machu Picchu; Marlene getting a taxi to Paramount to find an old wig to wear for Touch of Evil. . . His voice was breathtaking, full of power and emotion with an extraordinary range. One can only imagine what he must have been like in the theatre. It flew through the registers, one moment deep and resonant, and the next higher, thinner, on the breath. Stories were told slowly, deliberately, often ending with a deep sigh.

Things had been quickly patched up with Patrick. He would pull the table back and accompany Orson out into the winter sunshine, lower him into the clapped-out car, and wave him off. The magician disap­peared in a cloud of smoke.

On Christmas Day, I called him. "Any news, Orson?" I said.
"Storm clouds are gathering," he replied. "It doesn't look good." We never spoke again. He died three months later.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии
Странная эпоха этот ваш двадцатый век. Таких ни разу еще не было и вряд ли такие будут. В девятнадцатом расцвела этика, в двадцатом - эстетика и технология, а этика в корчах сгорела на кострах мировых войн, задохнулась ипритом и с тех пор не подавала признаков жизни.

Восемь глав с примерами безразличия, неблагополучия и пренебрежения людьми друг другом. Бр-ррр. С другой стороны - возможно, когда-нибудь откроют закон, соединяющий в единую причинно-следственную связь несчастье и гений, слезы и блестящую судьбу, силу характера и трагедию человека.

На сегодня, пожалуй, заканчиваю читать ваш перевод. Еще раз спасибо за него.

Нанс Светланыч   20.11.2011 19:13     Заявить о нарушении
Ух.
Руперт Эверетт недаром выбран итальянцами в прототипы их героя Дилана Дога, indagatore dell'incubo, "исследователь ужасного".
Каждый из нас в какой-то мере исследователь ужасного.
Тут и крайняя степень зла, и божественный свет осознания.
Поэтому что сам Эверетт, что книга его мне вроде льда с кипятком или конфеты с перцем (на самом деле сложнее, потому что не два контраста, а три и больше).
Неправда ни "золотой век" ("когда-то давно было лучше"), ни прогресс ("когда-нибудь станет совсем хорошо").
Всегда - ужас.
Всегда - божественный свет.
Всё тут.
Правда - рай (свет изначален, ужас - нет) и конец света (конец ужаса; свет - останется).
Эверетт это сохранил - с детства, от монахов, как-никак католик и с крестом ходит примерно как Челентано, пусть и не под всё навыпуск.
В книге его, даже там, где сходит она во ад, всегда есть - Орфей.
Подметивший и переливы света в глазах Цербера, и ямочки на щеках Прозерпины.
А, главное, гениально спевший об этом - то есть, lived to tell the tale.
Вот это мне и нравится.

Мария Москалева   23.11.2011 11:22   Заявить о нарушении