Дневник 10
… И в школе не мог оторваться от оконных рам, мимо которых скользил и скользил снег.
Искры снега сквозь воздух текут, – перефразируя Юрия Кузнецова.
Кстати, о нем. Он сказал о поэме «Реквием» Ахматовой: «Мне не нравится в Ахматовой ее гигантомания. Вот сейчас много говорят о поэме «Реквием». Однако почему-то никто не заметил, что Ахматова этой поэмой ставит памятник себе…».
Сознательное строение этой самой «гигантомании» сказалось и на поэзии Кузнецова. Такой уровень «сознательной мифологизации» не мог не привести к «неловкостям» вроде «Я пил из черепа отца…», «Мне снились ноздри, тысячи ноздрей…».
Аввакумова боготворит Кузнецова, я – люблю лучшее в нем, но иконы из него делать, слава богу, не собираюсь. Кое-кто усердно льет памятник Кузнецову; щит, броню – своему поэтическому тщедушию, нетерпимости и творческой импотенции. Не об Марии Николаевне речь. Не об ней. Она – рядом с Кузнецовым.
… Читаю вновь Ахматову. Нет же! Все чувствуемое мной, подкрепленное множественными реминисценциями поэмы (без тени фальши!), не соглашается с Кузнецовым. … Жены декабристов, Мария, стрелецкие женки, людская очередь к Крестам, реквием… Что же имел в виду под гигантоманией? Не возьму в толк.
***
Чтение Санаева ("Похороните меня под плинтусом")вновь вернуло к первому осознанию мной смертности. Я стоял у зеркала. И вдруг перестал видеть. В моем мозгу и вокруг меня вспыхнула сверхновая. Это был жгучий, все заливающий и во все проникающий, все выжигающий свет – страх осознанной смертности. Он сжег зрение, отнял всякую способность рассуждать и понимать. Он, как молния, парализовал меня. Я очнулся у зеркала с расцарапанным ногтями лицом. Но как я впился пальцами в него – не помню. Большей бессмысленности и животного страха такого накала у меня не бывало. Я все до боли сжимал лицо руками и мычал что-то вроде: ы-ы-ы… Мычала по-звериному сама плоть. Все делалось помимо меня.
И позже приходили ко мне такие странные «гости», но с каждым разом обвал абсолютного НИЧЕГО, светящейся будущей бездны ослабевал. А постепенно я стал владеть собой. С годами добавилось цинизма. В другие же моменты жизни «спасала» одухотворенность, причастность к любви и творчеству. Настоящая жизнь – осознанное или стихийное преодоление страха смерти через любовь и творчество – такие, например, формулировки придумывал я. Помогало.
***
Удивительнейшую я статью прочитал вчера Н. Берберовой. Из ее книги «Неизвестная Берберова: роман, стихи, статьи» 1998 года. Статья называется «Ключи к настоящему". Свежо, умно.
В ней она цитирует Семена Боброва (1760-1810), автора прелюбопытного трактата. Самое интересное место из его предисловия – о рифме и белом стихе. Кусочки:
«Правда, что слух наш, приученный к звону рифм, не охотно терпит те стихи, на конце коих не бряцают равнозвучные слова, но мне бы казалось, что рифма никогда еще не должна составлять существенной музыки в стихах. Естьли читать подлинник самого Попия, то можно чувствовать у него доброгласие и стройность более в искусном и правильном подборе гласных или согласных букв при самом течении речи, а не в одних рифмах, так как еще не служащих общим согласием музыкальных тонов… Естьли кто из стихотворцев хотя несколько любомудрствующих, чувствует ту великую тяжесть, что ради рифмы, особливо при растяжности слов, всегда должно понизить или ослабить лучшую мысль и сильнейшую картину и вместо отживления, так сказать, умертвив оную, тот верно со мною согласится, что рифма, часто служа будто некоторым отводом прекраснейших чувствований и изяшнейших мыслей, почти всегда убивает душу сочинения.
Один из таковых Парнасских словосудителей торжественно некогда объявил, что рифма кажется не что иное, как ребяческая побрякушка или простонародное треканье при работе».
Если бы Пушкин и его окружение «осмелились» идти в реформе стихосложения путем, начертанным Бобровым, где и какой была бы наша поэзия сегодня?
Соглашаясь с ним «во многом», Берберова «проповедует» оригинально: «… «существенная музыка» должна находится в другом месте (в середине, начале строчки), чтобы не было однообразия. «Доброгласие» хочется слышать сквозное, то есть гармонию чувствовать насквозь, «при самом течении речи», а не как «отвод» и «бряцание», и уж, конечно, не как «Готическую прикрасу».
Далее: «Насколько богаче могли бы звучать стихи, если бы то усилие, которое кладется поэтом на рифму, было бы распределено равномерно и в начале, и в середине строки, если бы повторы и гармонии были бы повсюду, а этого как раз все меньше в современных рифмованных стихах».
Статья настолько хороша, что процитирую самое существенное себе на память:
«… в русской поэзии есть сильная и прекрасная традиция белых стихов, и она перевита с более слабо намеченной, но несомненно существующей традицией вольных стихов, иначе – свободных, то есть без определенного метра, но с вполне определенным ритмом. Две эти традиции перевиты друг с другом. И путь их проходит от Боброва и Державина через Дмитриева и Карамзина к Пушкину, с его белым пятистопным ямбом и свободным стихом написанной «Сказкой о медведихе», к «Купцу Калашникову» – гениальной поэме Лермонтова, ко многим другим, более поздним вещам, к шедеврам этого жанра Фета, и наконец – к Блоку, Гумилеву, Ахматовой, Кузмину. Может быть, наше ухо так огрубело от рифмы, что мы не слышим их прелести?»
И на вопрос, как же будет и что будет с привычным ритмом, отвечает: «Будет для каждой поэмы своя музыкальная доминанта, единственный музыкальный рисунок, который никогда и никем не будет повторен»
Достойна всяческого внимания тема, поднятая Берберовой: «переоценка великих авторитетов». Она разбивает миф о «синайских скрижалях» «бесспорных гениев» русской литературы. В этой части статьи «разделываются под орех» и Ломоносов, и Толстой, и Пушкин, и Некрасов…
О Ломоносове: «Ломоносов, который «родил четырехстопный ямб и был величайший новатор России, считал пиррихий вещью недозволенной – все последующее развитие русского стиха доказало, что он был глубоко не прав».
И я подумал: вот бы издать несколько томов ЛУЧШИХ статей по русской литературе, оригинальных, неожиданных, всегда удивляющих!
***
Что мне представляется самым ярким после прочтения «Града обреченного» Стругацких? Повторного. Не сама судьба Андрея. Не путь его размышлений – от глубоко человеческого сочувствия к Вану до принятия фашизма, и наоборот; путь чрезвычайно непоследовательный, путаный. В принципе путь несамостоятельный. Куда более яркой фигурой в романе выступает Изя Кацман. В его монологи Стругацкие вложили себя.
Мне запомнятся описания самого Града. Искусственное солнце, жара, пыль, чудовищные статуи, все персонажи этого жутковатого действа. Живописно нарисованная ирреальность происходящего, в которой, однако, много узнаваемого или предузнаваемого – апокалипсического. А глаза Андрея и душа его взяты авторами для лицезрения этого уходящего в бесконечность безлюдного и бессмысленного ужаса. А вот люди – сегодняшние. Когда, например, блокадные воспоминания Андрея проецируются на Град, он не кажется нам уж таким фантастическим: подобное было и здесь, куда страшнее в своей очевидной наглядности, в свете не искусственного солнца…
Свидетельство о публикации №111080604482
Что до Стругацких, то все их книги смешались во мне и настолько органично образовали вселенную Стругацких, что мне трудно извлечь из памяти отдельный ее сегмент (книгу). Не могу хорошо вспомнить "Град обреченный".
Спасибо за интересные заметки..)
Смелов Дмитрий 07.08.2011 05:07 Заявить о нарушении
Учитель Николай 07.08.2011 08:51 Заявить о нарушении