Наташа и Дальние шатры - Natasha and The Far Pavil

В те времена лучшей подругой мне доводилась девушка по имени Наташа Гренфелл. Жила она по другую сторону Кингз-Роуд в квартире на Ормонд Гейт. В жизни не видел квартиры неопрятней. Раньше полудня Наташа не вставала, а глаза у нее разлипались и опухшие щеки принимали бодрственный вид только к вечеру, когда, преобразившись, она выбиралась из дому отужинать. Отцом ее был кроткий аристократ и маниакально-депрессивный психотик Питер Сен-Жюст, а матерью - небезызвестная Мария Бритнева, леди Сен-Жюст, как почтительно титуловали ее мы, крохотная русская женщина цепкой силы и темного прошлого. Кровная театралка, в детстве она была танцовщицей, известной как "Попрыгунька", но величавостью натуры превзошла бы эрцгерцогиню. Мы, юнцы, трепетали ее панически. Бездельные бесхребетные наркотята - ничем иным не представлялись мы ей, и, возможно, ничем иным и не были. Выходные наши в Уилбери, красивом, стильно-классическом, с восемнадцатого века не чиненном их особнячище, текли лениво - и словно знаками препинания прерывались - взрывались - вторжениями Марии. Она врывалась в комнаты, где Наташа и компания, раскинувшись, созерцали телевизор - и всех поднимала на выполнение полезных домашних трудов. Каждый из нас живо понял, что проще всего взять полено и держать его при себе: с ним ты выглядел делово, будто уже состоя при камине. За обедом, в гостиной, за великанской длины столом, между Марией и дочерьми вспыхивали визгливые перепалки. Лорд Сен-Жюст следил со своего конца стола за скандалом, словно за спортивным состязанием. Порой поднимая бровь под удачный удар по воротам, - но всё больше смирно трудясь над своей тарелкой. Прислуживающая за столом, свеженанятая, самоновейшая супружеская чета из Австралии глядела бледно и натянуто - не иначе, Мария на кухне обозвала их придурками не далее как только что. Порой, не доприслуживав до конца, они могли собрать вещи и уехать - тогда в доме объявлялось чрезвычайное положение, и Наташины гости, шепотом посовещавшись, шмыгали по машинам и жали на газ до самого Лондона.

Мария была жуткой, невыносимой - и вместе с тем пробуждала в людях обожание, столь же сильное, как жуть. Ее обожал я. Уилтширцы, здешние жители, почитали ее архи-аристократкой и с подозрением косились на снобов из мировой гейской элиты, наезжавших в ее края погостить - поклониться музе и высшей служительнице культа. Лучшим другом ей приходился Теннесси Уильямс. Мария рассказывала, что главную героиню "Кошки на раскаленной крыше" он списал с нее, и вопреки возражениям злопыхателей сходство и впрямь более чем очевидно. Мария и в жизни жила героиней Теннесси Уильямса. После смерти Уильямса она стала его душеприказчицей, и только через нее я исхитрился выбить добро на роль миссис Гофорт в "Молочном поезде". При прочих своих прелестях, Мария была зверски преданной подругой - и в списке особых ее привязанностей состояли Гор Видал и Франко Дзеффирелли.

Дзеффирелли доводился Наташе крестным отцом: прознав, что к ее восемнадцатилетию он будет на уилберийском балу, я обрадовался до истерики. Затянутый в черную кожу с ног до головы, я рыскал, высматривая великого педика по всему дому. Увы, когда меня наконец нашел он, я ничуть не сообразил, с кем имею честь. По молодецкой наглости приняв его за рядового Мариина друга из антикваров, во множестве претендовавших запустить лапы ко мне в штаны. Я пару раз презрительно на него взглянул и далее удостаивал только небрежными "да" и "нет", твердо уставясь в танцзал, где юноши в смокингах и девушки в колыхавшихся бальных платьях повертывались и подскакивали в такт музыке, явно не той, что звучала в зале. Дзеффирелли удалился. Поняв, что натворил, я чуть не лишился чувств.

Дочерей Мария обожала глубоко и страстно: опасно. Страстно требовала от них любви хоть к какому-нибудь делу, но увы, унылостью дочери удались в отца, не говоря уж о здоровой толике кровной русской тяги к долгим невеселым чаепитиям. Мариины страстные речи помогали Наташе только тесней забиться вглубь себя.

Родители мои из Эссекса перебрались в Уилтшир в семьдесят девятом; от нашего Энфорда Уилбери был в пятнадцати минутах езды по узким тропам меж изгородей Солсберийской равнины. Мы с Наташей, рискуя жизнью, петляли туда и назад, стремясь друг к другу, когда материнский прессинг в наших домах критически зашкаливал.

После прибытия с югославских съемок я в аккурат угодил на особо взрывной уилберийский воскресный обед. Дело было на Рождество, двадцать шестого, и Мария небуднично разошлась. Мы с Наташей предпочли пойти прогуляться. После Нового года мне предстояла Индия, телефильм "Дальние шатры". Не покидая дома, я вырвался на свободу. Наташа не вырвалась. Наступала холодная зимняя ночь. Старый дом высился за нами - серо, одиноко. Взвизги и всхлипы пяти минут назад таяли в сырой тишине спящей равнины. Небо белело остатком света. Пролетали фазаны: странные сдавленные вскрики эхом раскатывались по лесу. Наташе было тяжко. Широкий нестриженый газон переходил в собачье кладбище. Поколения мопсов и гончих покоились здесь, в ломаной изгороди парка, под маленькими крестами. Врезанные в кресты, виделись имена покойных. Солдатик Квак. Мишка. Кабанос. Годы спустя здесь похоронят и Марию.

Вдруг тишина разлетелась воплями и визгами. Скрежет тормозов по аллее. Переглянувшись, мы поспешили пройти в тень деревьев.

"Австралийцы! Вы только подумайте - уехали!" Голос Марии эхом отскакивал из дому к лесу и обратно.

Мы обернулись. Крохотная, стояла она в широком окне библиотеки. Елка, вся в блестках и огнях, мерцала и переливалась сзади. Она и сама была будто с елки. И всё кричала, кричала, а ты невольно улыбался. Под непрерывный ораторский натиск мы поплелись в дом - помогать с мытьем посуды. Огибая угол особняка, мы видели, как мелькает она сквозь окна комнат на манер взбесившейся яги. Мы дружно посмеялись, но у самого входа Наташа вдруг тронула мой локоть и глянула на меня с непривычной серьезностью. "А скажи, тебе ведь понадобится в Индии ассистент?"

"Дальние шатры" повествовали о любви времен колониального девятнадцатого века. Злосчастные влюбленные. Индийские Ромео и Джульетта. Английский красавец-офицер (играл его Бен Кросс), и Эми Ирвинг, индийская принцесса. В своем парике до пола, с пронзительно голубыми глазами в черной арабской туши, она походила скорей на сектантку Чарли Мэнсона, чем на дочь махараджи. Собирался звездный киносостав в Джайпуре, розовом городе Раджастхана. Мой персонаж именовался Блистательный Джордж. Этот чиновник англо-индийских кровей, к несчастью, застрелится в первой серии. И пусть.

Юный и нужный, я отбывал в Индию.

В Бомбей, самолетом, с Наташей вместе, в феврале восемьдесят третьего. Сперва ненадолго в Гоа, для души. Оттуда - уже на съемки.

К Индии можно готовиться сколько угодно. Подготовиться нельзя. Эта странная страна собьет тебя напрочь. Выдернув из-под тебя жизнь, как ковер из-под ног. От аэропорта до города мы взяли такси. Глаза слипались после бессонной ночи, но в цвете зари и запахе воздуха было такое, что даже Наташа не смела вздремнуть на долгом и тряском пути в Бомбей. Дорога нестройно гудела голосами грузовиков и такси. Мотороллеры с семействами в полном составе проносились в гуще машин; женщины, сидя боком и свесив ноги, тупо выглядывали из-под плещущих сари. Коровы громоздко переходили проезжую часть: машины виляли, мотороллеры летели мимо. Небо белело; худые парнишки в набедренных повязках мылись у обочины; в темном нутре придорожных домишек алели огни. По этим морям нищеты мы проплыли в молчании, вскоре взойдя на почву попривычней, в Индию зданий Лютьенса и исчезающих имперских отпечатков. Конец пути мы проделали в обалдении вроде экстаза. Первый контакт с Индией сотрясает твою целостность: осмыслить ее, уложить в понятия невозможно. Замороченный мозг замирает, как замороженный. При том, что Наташины мозги не размораживались уже давненько.

Мы въехали в Тадж-отель, с видом на океан и триумфальную арку - под ней проходили прибывшие из Англии вице-короли. Проспав целый день, вечером выбрались: с крысами, от которых земля так и шевелилась. Мы взяли рикшу и подались в бомбейскую глубь. Рикша наш дал нам что-то покурить. Молодые, зеленые, жадные до жизни аристократские детки, мы не спросили, что это было. В Эмбасси-клубе никто не отказывался - ни от чего, никогда. Скоро мы въехали в квартал красных фонарей. На улице творилось несусветное. Женщины в цветах пурпура, изумруда и бирюзы из тюремных решетчатых оконец этажей сверху глядели вниз. Шаткие лесенки вели к их кельям. Свет, цвет и звук били по всем чувствам сразу. Будто бы в телевизоре вывернули на максимум все настройки.

"Миленький, - сказала Наташа через пару минут. - Мы что-то не то с тобой курили." Рикша наш стоял: пробиться в толпе было невозможно. "Или у меня вправду чья-то рука между ног?"

Мы поглядели вниз: маленький мальчик висел под коляской, цепляясь за ось и ухмыляясь. Мы поглядели снова: пусто. Темная мужская толпа, клокотавшая по улице, наплывала теперь на нас, стиснутых, недвижных, любопытствуя и грозя. Один из мужчин потянул меня с рикши, рукой указуя на заоконную затворницу. Мы ухватились за коляскины бока, оба, страшась упасть в эту массу глаз, зубов, блестящих волос и распахнутых рубах, которая нас затопляла. Я глянул на Наташу. Вся в поту. Действие курева? Реальность? В Индии не разберешь: здесь всё чрезмерно до предела. И кошмар перед нами развертывался не без своей кошмарной морали. Плененные в клетках ночные бабочки холодно наблюдали, как руки мужчин вырастают из ада, чтобы забрать с собой нас. Рикша качался в толпе с боку на бок. Кто-то дернул Наташину сумочку; этот кто-то Наташу явно недооценил. Бумажник она могла потерять разве что вместе с сознанием.

Наконец мы пробились в проход между домов и вскоре катили по темным широким улицам, покрытым телами спящих. Рикша звонил в велосипедный свой звонок, петляя вокруг полумертвых неприкасаемых. Крысы скакали по ним, покусывая за ноги. То мужчина, то женщина кое-где поднимались и сидя, без любопытства глядели рикше вслед. Гул людных улиц доносился сюда издалека, страшно, мятежно, словно дальний бунт подходил все ближе.

Назавтра мы плыли в Гоа - туда шел старый паром. Наташа не порывалась нести чемодан, так что ассистировать явно светило мне. Порт, как и город, разлегся несусветной викторианской мозаикой, лабиринтом, кишащим жизнью всяческих мастей. Паром шел два дня. Мы взяли каюту, но большинство путешествующих жили внизу, при грузах, - нам так хотелось туда же. Что индийцы, что хиппи цепляли гамаки к потолку, усаживались кружком, скрестив ноги, пили чай, слушали музыку. Но и на верхней палубе путешествовалось нам знатно. Лежа в каюте, мы уплывали в блаженство под пульс мотора и четкое чувство выхода из всего, чем мы обычно жили. Материнская власть оставалась там, за бортом. Мы ускользнули; здесь, в дыму пароходных труб у индийского побережья, нас не найдут. Мы ели в грязной столовой, а после ужина резались в карты с хиппи, прибывшими сюда из Манчестера. Пьяные вином и свободой, мы не уснули в своей каюте - так, лежа в койках, и проговорили всю ночь.

В Гоа показывали мощи святого Франциска Ксаверия: в старом облупленном соборе, где местные индийские женщины прислуживали, ряженые под итальянских поселянок. Они протирали полы, поправляли свечи и читали молитвы ("Аве Мария" на хинди жужжит не хуже пчелиного роя). Людей ко святому стекалось много. Кое-кто топал через всю церковь на коленях. Лицо чудотворно сохранилось: до блеска зацелованное, оно походило на вычищенный башмак. Монашки додумались нахлобучить ему на голову парик - кудрявый, древний. Выглядел парик так, будто волосы, его составлявшие, изначально росли в промежности. Губы усохли, приоткрыв рот в залихватской ухмылочке, не совсем преподобной.

"Чем-то на Банни Роджерса похож", - сказала Наташа. Банни, пожилой состоятельный гей, прославился как устроитель ежегодного лондонского "Пурпурного бала". Мы засмеялись так, что долго не могли остановиться. Рой приготовлялся жужжать.

Ночью мы шли сквозь джунгли, километр за километром, дальними раскатами музыки ведомые к пещерам под большими бамбуковыми навесами, где хиппи устраивали свои радения. Мужчины в байкерских куртках, с подкрученными кверху усами сидели, попивали пиво; жертвы ЛСД подергивались под музыку в объятиях незримых лесных духов. Вернувшись с поляны, где немка в сари обслуживала бар, я нашел Наташу. Наташа танцевала. Одна. Зрелище зачаровывало. Старый наш мир сменился новым: Наташа осталась та же, всё в том же Уилбери, в южном зале особняка на дебютном своем балу переступала с ноги на ногу, словно под гипнозом, неразлучная сигарета Силк Кат в одной руке, пачка из-под нее - в другой. Человек с лысиной в полголовы, обрамленной нестриженым волосяным пухом, шевеля животом, круглым, большим, подтанцевал к ней и стал тереть об нее промежность и тыкать свой нос ей в шею. "Вообще-то, - нехотя выговорила Наташа через пару минут, - я тут с моим парнем".

Джайпурский Рамбаг-палас, кремовый и белый, размерами походил на город: дивная нелепица викторианских времен. По смерти славного махараджи дворец его переделали в отель: хотя махарани, та самая, которую миссис Ганди упекла некогда в тюрьму, еще жила в домике на задворках сада. Наша спальня, немалая, обшитая полированным красным деревом, темным, блестящим, была ее библиотекой и выходила окнами во внутренний двор.

Зал столовой, огромный, в дворцовые времена служил приемной: стены, покрытые бледно-зеленым шелком, знавали лучшие времена. Опахала спускались с потолка, как паруса; сквознячок от них вызывал озноб у сидящих за столами. Приборы позвякивали, салфетки трепетали. Музыканты играли на своем возвышении. Первый наш ужин был ознаменован прибытием звезд. Джон Гилгуд и бойфренд его Мартин тихонько кушали за столом в углу. Сэр Джон, воистину образцово-показательный театральный сэр, идеально сидел в льняном жилете, чистейшей белизны сорочке и галстуке, самую чуточку цветистее, чем подобает. Бойфренд же под рубахой, распахнутой чуть не до пупа, держал целую коллекцию золотых цепей и медальонов. Входит Омар Шариф. И тут столовский ансамбль (пара гусляров плюс неясное число барабанщиков) бодро заводит "Тему Лары" из "Доктора Живаго". Бедняга Омар, измотанный тяжким рабочим днем на многоградусной жаре, вынужден махать и кланяться восторженным туристам по пути к своему столу. Глаза под нависшими веками явственно сообщали поверх ослепительной улыбки, что через подобное проходит он в каждом бывшем дворце, ныне отеле, и в общем уже привык. Бен Кросс и Эми Ирвинг вошли и сели к нашему столу. Позже мы все перешли в бар. Всех занимала Наташа, не я, - и я ощутил себя ассистентнее прежнего. Роберт Харди, как и его супруга, знали Марию; разумеется, и сэр Джон приходился ей давним другом. В пятидесятых они играли в одной пьесе; легенда гласит, что Мария прямо на сцене душила Эдит Эванс подушкой - не смей затмевать сэра Джона.

Мы вышли из бара на балкон. Полнолуние. Симметричные садики обрамляли дворец - твердая красная почва, фонтаны, узоры живых изгородей. Заклинатель змей на террасе, скрестив ноги, дул в маленькую флейту. Вдали - горы. В лунном свете - павлины. Вопли их разбудили меня позже, ночью, в черной как смоль махараневской библиотеке, - и я не мог понять, кто я и где я. Но вскоре во тьме проявились черты спящей Наташи, смутные, убедительные, вернувшие меня назад не хуже обратного отсчета гипнотизера - на счет раз я открыл глаза, и всё встало на места. Павлин крикнул снова. Я глянул на часы. Полпятого. Время вставать.

Пэт и Мейнир гремели как славная гримерно-парикмахерская команда. Пэт занималась гримом и выросла в Глазго, чего по ней никак нельзя было сказать. Мы тут же подружились - и, что бы кто ни говорил, мало какая дружба так повлияла на мою актерскую судьбу. (С тех самых пор работаем, не расставаясь.) Мейнир, родом из Уэльса, корней своих не скрывала. Отличная рррасказчица, она выкатывала глаза и раскатывала по комнате свои Р. Распалясь, она говорила все гортаннее, и вдруг окончательно переключалась на валлийский. Ты понимал, что тебе сейчас придется туго. Настроения Мейнир менялись непредсказуемо; Пэт невозмутимо ровно держалась на плаву. Эта забавная пара воистину воплощала инь и ян, творческий равноправный дуэт; и никто не смыслил в ремесле лучше их двоих. Выпить они тоже любили. Холодильник в гримерной палатке ломился от шампанского, и особо любимые клиенты получали бокал Бакского Шипучего прямо в утреннем гримировальном кресле.

Может, мне самое место - в немом кино, только я не могу отделаться от мысли, что в нашу эпоху от грима и от причесок толку мало. Операторы нынче не освещают лиц, и актеры глядят малокровно, словно уже лечатся (если бы). В модных журналах фотография стала осмысленней, отработанней и обработанней. Кино подает человеческое лицо самым банальным способом из имеющихся. Кожа не толще пакетика для заварки чая. Глаза текут. Губы кривятся гадкими кусочками шланга. Даже красотки бледнеют и синеют, как эмфизематички. Но в былые дни, не столь давние, актер, снятый крупным планом, затмевал всех: вокруг него вырастал такой лес ламп, что и близко не подойдешь. Маленькие "чернилки" наполняли твои глаза кое-чем еще кроме дикого самолюбия и страха. Скрупулезно расположенные по местам "затычки" и "ключики", "вендики" и "блондики" придавали твоему лицу вид и черты истинного короля экрана. "Дальние шатры" освещал мастер - легендарный оператор Джек Кардифф. В историю он вошел со времен "Африканской королевы" и всё возился с экспонометром и окуляром. Никто не смел его подгонять. Мониторов не было, и все толклись вокруг площадки, как мотыльки у огня. Когда я входил в павильон - съемочный, или позже, уже в Англии, звуковой - сердце мое замирало. Из пригородной тусклой мороси ты попадал в темную пыльную пещеру, где свет заливал лицо - одно-единственное, в ее светлом центре. Даже знакомое, это лицо становилось теперь совсем иным: одержимым. Глаза в пелене облаков, темно-лиловых; на скулах - тени ресниц. Подбородок, размытый, подчеркнут угольно-черной линией, которую высоко сверху чертил "ключик"; женская щека в такой тени синела слегка подбито. Пэт и Мейнир, собранные, стояли поодаль, не входя в свет: кисточки, лаки, пудры, помады держа наготове - ведь Джека Кардиффа могло осенить в последнюю минуту. Всё это ввергало в трепет сродни религиозному: на наших глазах совершалось чудо.

Пока я был в Индии, Ники Хаслам менял обстановку в моем доме на Байвотер-стрит, и к апрельскому нашему возвращению из Джайпура не поспевал. Жить мне было негде, так что я подселился к Эми Ирвинг и ее ассистентке Синди в апартаменты отеля Блейкс.

Там под вечер одной субботы со мною случилось то, что называют опытом вне тела. Мы любим поговорить о предчувствиях - но предчувствия ли это? Мы вспоминаем, что кому-то не позвонили, тянемся к телефону, и тут нам звонят те, кому не позвонили мы. Нет, я совсем не об этом. Это было не так.

Я включал телевизор, и прежде чем высветился экран, я уже осознал: сейчас что-то будет. Эми, в комнате за стеной, наполняла ванну: шумела вода, Эми говорила по телефону. Вдруг всё втянулось куда-то внутрь, ушло: ее голос, шум воды, - будто я падал в обморок или, упившись, отключался. Картинка в тогдашних телевизорах появлялась еще до звука, нечеткая, настраиваясь потом. Из дымки всплыло знакомое мальчишечье лицо: Джон. Он что-то говорил, неслышимыми словами. Адреналин волной прошел по моему телу и загудел в голове. Мы с ним то спали, то не спали года четыре-пять, но в последнее время я потерял его из виду. С чего он так стар и изможден, словно заморенный постами траппистский монах? Он же моложе меня, ему только двадцать один. К изображению подтянулся звук, размеренный голос диктора БиБиСи: "Джон - один из первых в нашей стране больных чрезвычайно опасной формой рака, поражающей иммунную систему и лечению пока не поддающейся".

СПИД пришел в Лондон, словно циклон из-за океана. До нас доходили глухие слухи из Нью-Йорка, из Сан-Франциско, всё впопыхах и в беспорядке: любой заболевший в Америке со страха предпочитал не светиться.

"Только не спи с американцами", - твердили мы друг другу, не больно и убежденные, но ветер крепчал, буря приближалась. Теперь она разразилась здесь, передо мной, в апартаментах Блейкса. Джон говорил просто и с достоинством. Я вспомнил его улыбку в день нашей первой встречи. Теперь губы его растянули рот в мучительном оскале, пока он не торопясь излагал свое состояние женщине-интервьюерше. Оборотясь ко зрителям, она перечислила способы заражения - их было много. Мы с Джоном перепрактиковали их все, и не только я плюс Джон, но я плюс многие другие. Я выключил телевизор и сидел, заледенев. Всё, только что столь важное, умалилось теперь до мизера: что Блейкс-отель с его роскошью, что мое актерское будущее. Остался страх. Ничего, кроме страха. Я услыхал свой голос, небрежно перекрикивающий воду - "Эми, я выйду ненадолго", - и отправился ко Джону Крейтмору.

Джон, старый театральный терапевт, жил в узком высоком доме на Кадоган-плейс, где его поселил даром и пожизненно старый лорд Кадоган, один из его пациентов. Со времен войны дом не чинили, и Джон принимал больных в гостиной второго этажа. Гостиная странно сочетала пигмалионовский Шоу-стиль с кровавой Ирландией семидесятых - а Джон чем-то походил на Питера Финча.

Мы сели и просидели час; за окнами весенние сумерки спускались в сады, и шум машин долетал издали. Время от времени дом сотрясался подземным проездом поезда; хрустальные канделябрики нежно вызванивали на камине. Я плакал, дрожал и не мог утешиться, но Джон, опытный доктор, умел успокоить, как успокаивает ветеринар перепуганное животное, и скоро я затих и готов был глядеть правде в глаза. Мне было ясно, как день, что я заболею. Джон объяснял, что выяснить это невозможно. Точные способы проверки еще не открыты. В этот момент зазвонил телефон.

"У Стефена Бигли из Королевского балета температура. Пошли," - сказал Джон. Он уложил стетоскоп в чемоданчик, мы сели в его машину и добрались до театра Ковент Гарден. Там я присел под служебным входом, а Джон пошел пользовать своего танцора. Феи и синие птицы толпой пропорхнули к сцене. Старый привратник читал объявления в микрофон; голос его эхом раскатывался по театру. "Мисс Тапхауз, вас просят к телефону около служебного входа." Где-то вдали ударил оркестр; литавры по местному радио звучали плохо - глухо. Две балерины, посасывая сигареты, жаловались друг другу на одного из балерунов. Ноги у балерин стояли в пятой позиции. Джон вернулся; за ним шел Стефен, в трико и сверкающем макияже. Сгусток мужской силы, сжатая пружина. Бог. Мы поболтали о том, о сем. Затем Стефена попросили на сцену.

Мы с Джоном прошлись пешком по Сохо и поужинали в "Ше Виктор", а после сели в машину и вернулись домой. В Блейкс-отель я попал уже после одиннадцати. Эми так же всё наполняла ванну и говорила по телефону. Она помахала мне рукой. Я прошел к себе, лег в постель и принял снотворное, которое дал мне Джон.
"Эй, дорогуша. Завтра в пять сорок пять нас забирает машина. Ты едешь?" - послышался голос Эми.
"Да, если можно", - крикнул я в ответ.
"Ну, что у тебя новенького?"
"Ничего", - ответил я. Вот и первая СПИДная ложь, мысленно сыронизировал я, повернулся и провалился в мертвый сон.

http://www.stihi.ru/2011/08/06/2005
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

Марию Бритневу, она же Мария Сен-Жюст, и ее поместье Уилбери можно увидеть в фильме "Морис":
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3109759

"Далекие шатры":
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3663858

Любители и носители брюк капри да припомнят добрым словом Банни Роджерса, их создателя.

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------

Natasha and The Far Pavilions

One of my best friends at that time was a girl called Natasha Grenfell. She lived on the other side of the King's Road in a flat in Ormonde Gate. It was one of the untidiest places I have ever seen. She never rose before lunch and was bleary-eyed and puffy until the evening, when she transformed herself and stepped out for dinner. Her father was a gentle, aristocratic manic-depressive called Peter St. Just and her mother was the famous Maria Britneva, or Lady St. Just to us, a tiny Russian woman with a clawing energy and a shadowy past. Despite a background in the theatre, and before that as a dancer (she was appar­ently known as the "little grasshopper" as a child), she was grander than an archduchess. She terrorised us as teenagers. As far as she was concerned we were a worthless lot of spineless druggies. She was prob­ably right. Weekends at their beautiful dilapidated Palladian mansion, Wilbury, would be slothful affairs punctuated by Maria bursting into rooms where Natasha and her friends sprawled about watching TV, and ordering them to perform chores around the house. We quickly learnt to always be carrying a log so that we looked as though we were about to lay a fire. Screaming matches between Maria and her daugh­ters bubbled to the surface at meals around the huge dining room table. Lord St. Just surveyed them from one end of the table as though
he was watching the cricket. Occasionally he raised an eyebrow as a wicket was scored but otherwise he ate his meal and kept quiet. The latest Australian couple would be pale and pinched as they served up lunch, probably having just been called "little fools" by Maria in the kitchen. They often packed and left in the midst of the meal, at which point a state of crisis was declared and, after whispered consultations, Natasha's guests would shuffle gingerly to their cars and hotfoot it back to London.

Maria was a fabulous monster but inspired as much love as she did hate. I adored her. County folk in Wiltshire found her impossibly grand and distrusted her connections to several highbrow international queens for whom she doubled as a kind of muse and high priestess during their various trips into town. Tennessee Williams was her best friend. According to Maria, he had based the character of "the Cat" in Cat on a Hot Tin Roof on her, and no matter what her detractors could say to the contrary there was more than a marked similarity between the two women. Maria was a Tennessee Williams character. (On his death she became the executor of Tennessee's estate and it was only through her that I managed to get permission to play Mrs. Goforth in The Milk Train Doesn't Stop Here Anymore.) Whatever else, Maria was a fiercely loyal friend and her special attachments included Gore Vidal and Franco Zeffirelli.

Zeffirelli was Natasha's godfather, and when I heard he would be coming to her eighteenth-birthday ball at Wilbury, I became hysterical with excitement. I arrived at the ball dressed from head to foot in black leather and proceeded to scour the house for a sighting of the great maestro fairy. Sadly, when at last he approached me, I had no idea whom I was talking to and simply thought, in the arrogance of youth, that he was just another antique dealer friend of Maria's who was trying to get into my pants. I glanced down my nose at him a couple of times and answered his questions with a perfunctory "yes" or "no," staring res­olutely ahead onto the dance floor where young men in dinner jackets and girls in billowing ballgowns were gyrating and pogoing to a music other than that which was playing in the room. Zeffirelli stalked off. I nearly fainted when I realised my mistake.

Maria loved her daughters with a deep and dangerous passion. She was hell-bent on motivating them, but unfortunately for her their make-up contained more than a vein of their father's depressive nature, not to mention a healthy dose of that genetic Russian predilection for sitting around gloomily drinking tea. Maria's tirades only helped Natasha to hide deeper inside herself.

My family moved from Essex to Wiltshire in 1979 and from Enford, where we lived, to Wilbury was a fifteen-minute drive across tiny coun­try lanes over the Salisbury Plain. Natasha and I beetled dangerously back and forth when the pressure of our mothers became too much.

One weekend, just after my return from Yugoslavia, there was an especially explosive lunch at Wilbury. It was Boxing Day, and Maria was being particularly poisonous. Natasha and I went out for a walk. I was leaving for India in the New Year on another miniseries called The Far Pavilions. I was home, but I'd already escaped. Natasha had not. A cold winter night was settling in. The old house stood grey and forlorn behind us. The raised voices and tears of five minutes ago dissolved in the damp silence of the sleeping countryside. The sky was still white but there was no light. Pheasants flew over, their weird strangled shrieks echoing through the woods. Natasha was in a black mood. At the end of the huge unkempt lawn was a dogs' cemetery. Surrounded by broken park fencing, little crosses marked the graves of generations of pugs and retrievers. The names of the dead were engraved upon them. Froggy Footman. Mishka. Kabanos. Later Maria herself was to be buried there.

Suddenly screams and shouts shattered the silence. A car screeched down the drive. We looked at each other and walked quickly into the trees.

"The Australians have left, can you beat it?" Maria's voice bounced between the house and the woods.

We turned around. She was tiny in the large windows of the library. Behind her the Christmas tree glittered and sparkled with tinsel and blinking fairy lights. She might have just jumped off it. You had to smile because she never stopped. The harangue continued as we trudged back to help with the washing up. Coming around the house we could see her hurtling past windows like a crazy witch. We both laughed, but as we got to the front door Natasha suddenly took my arm and looked at me with an unusual earnestness. "Don't you need some kind of assistant when you go to India?"

The Far Pavilions was a romantic novel about the British Raj in the nineteenth century. It was a story of star-crossed lovers, an Indian Romeo and Juliet. The handsome English officer was played by Ben Cross and his Indian princess was Amy Irving. Togged up in a floor-length wig, her piercing blue eyes rimmed with kohl, she looked more like a follower of Charles Manson than the daughter of a maharajah. A star-studded cast assembled in Jaipur, the pink city of Rajasthan. My character was called Gorgeous George. He was an Anglo-Indian civil servant who sadly committed suicide in the first episode. But I didn't care.

I was young. I was working. I was going to India.

So in that February, 1983, I set off with Natasha for Bombay and a small holiday in Goa before joining the production.

Nothing prepares you for India. Of all the arrivals it is the most exotic, and the most destabilising. The whole rug of life is pulled from under your feet. From the airport we took a taxi into the city. We hadn't slept all night and could hardly keep our eyes open, but there is some­thing about the colour of the dawn and the smell of the air that kept even Natasha awake on the long bumpy ride to Bombay. The road was a cacophony of hooting taxis and trucks. Scooters bearing entire fami­lies darted through the traffic; the women sat side-saddle with expressionless faces under saris that fluttered behind them. Cows lum­bered across the road, cars swerved to avoid them, and the scooters flew on by. As the sky blanched, thin boys in loincloths washed by the side of the road, and fires glowed from the dark interiors of the roadside huts. We ploughed through this ocean of poverty in silence and were soon on more familiar ground, the India of Lutyens, and the collapsing traces of Empire. By the end of the journey we were in a kind of trance. Seeing India for the first time is a shock to the system, impossible to rationalise. The brain freezes, although Natasha's was already in the fridge.

We stayed at the Taj Hotel, which overlooks the ocean and the tri­umphal arch through which the viceroys marched on their way back from England. We slept all day and came out at night with the rats that made the ground look as though it was moving. We took a rickshaw and delved into the depths of the city. The driver gave us something to smoke. We were young, green, greedy hoorays and we didn't ask what was in it, because in the Embassy Club one never said no to anything. Soon we were in a sort of red-light district. The street was mayhem. Women looked down through prison bars from upstairs rooms. They wore fuchsia and emerald and turquoise. Little rickety staircases led to their cells. The light, the colours and the noise were overwhelming. It was as if someone had turned the dials up too high on the TV.

"Darling, that joint was really weird," said Natasha after a few min­utes. We were stuck in a sort of human traffic jam. "Am I really stoned or is there a hand coming up between my legs?"

We looked down and sure enough, there was a small grinning boy clinging to the undercarriage of the rickshaw. Or was there? When we looked back, he'd gone. The street was a dark seething crowd of men and since we were at a standstill, they began to crowd in towards us, curious and menacing. One man tried to drag me from the rickshaw, pointing in the direction of an imprisoned beauty upstairs. We both clutched the sides, suddenly terrified that we were going to fall into the blur of eyes, teeth, shiny hair and untucked shirts that surrounded us. I looked at Natasha. She was sweating. We were tripping. Or were we? You could never tell in India; everything was so extreme. But the expe­rience was like a nightmare with some ghastly moral. The ladies of the night looked coldly down from their cages as the hands of men reached up from hell to drag us down. The crowd was pushing our rickshaw from side to side. Someone grabbed at Natasha's purse, but they under­estimated her. She was certainly not going to let go of her wallet while she was still conscious.

Finally we escaped down a narrow alleyway and were soon being pedalled through dark wide streets covered with sleeping bodies. The driver rang his bell as we wove through the narrow passage left by the half-dead untouchables. Rats jumped across them and nibbled at their feet. The odd man or woman sat upright and listlessly watched as we passed. Now the din of the busy streets was a distant scary echo like a riot, a revolution coming from far away.

The next day we took the old ferry boat to Goa. Natasha put her back out carrying a suitcase so it looked as though I would have to be the assistant after all. The port was another impossible Victorian puzzle swarming with life. It was a two-day journey by boat. We had a cabin, but most of the travellers lived below with the cargo and we were rather
jealous. A mix of Indians and hippies strung hammocks to the ceiling, sat cross-legged in circles, drank tea and listened to music. But even on the upper deck, it was a glorious trip. We lay in our cabin, luxuriating in the throb of the engine and the feeling of having disappeared from our lives. We had both given the slip to our overbearing mothers. Neither of them would be able to find us now, steaming down the coast of India. We sat in a dirty dining room at meals and played cards with some hippies from Manchester after dinner. Later, drunk and lib­erated, we lay awake all night and talked.

In Goa the body of St. Francis Xavier was on display in a peeling old cathedral where the local Indian women dressed like Italian peasants. They swept the floors, trimmed the candles and said their rosaries (the Hail Mary in Hindu sounded like bees swarming). Many people had come to see the saint. Some of them moved across the church on their knees. His face was miraculously preserved, shiny as shoe leather from too much kissing. Some thoughtful nuns had plonked a curly old rug on his head. It looked as though it were made from pubic hair. His lips had receded and gave him a saucy grin that was not altogether saintly.

"He looks a bit like Bunny Rogers," said Natasha. Bunny was a wealthy old queen who gave the famous "Mauve Ball" every year in London. We both got the giggles. The bees looked ready to swarm.

At night we trekked for miles through the jungle, guided by the dis­tant thud of music, to caverns under vast canopies of bamboo where the hippies had their raves. Men with handlebar moustaches and biker jackets sat around drinking beer, and acid casualties writhed to the music in the embrace of invisible tree spirits. Returning from a glade where a German woman in a sari ran the bar, I found Natasha dancing alone. It was a glorious sight. Everything had changed, but Natasha was the same. She could have been back in the south hall at Wilbury at her coming-out ball, moving from foot to foot in a sort of trance, her sig­nature Silk Cut in one hand, its packet clutched in the other. A semi-bald man with long wispy hair and a pot belly danced up to her and started to rub his groin against her and nuzzle her neck. "Actually," said Natasha rather half-heartedly after a few minutes, "I'm with my boyfriend."

The Rambagh Palace in Jaipur was a gigantic Victorian city of vanilla and white, a beautiful monstrosity. When its famous maharajah died it was turned into a hotel, although the maharani, who was put in prison by Mrs. Gandhi, still lived in a house at the bottom of the garden. Our bedroom was a large room panelled in dark shiny mahogany, which had been the maharani's library and looked over an inner courtyard.

The dining room was huge, a former state receiving room, the walls covered in pale green silk that had seen better days. Fans like sails swung from the ceiling and their breeze sent shivers across the tables below. Silverware jangled and napkins fluttered. Musicians played on a podium. Our first night was a star-studded occasion. John Gielgud and his boyfriend Martin were eating silently at a corner table. Sir John was the epitome of the theatrical knight: perfect posture in a linen jacket, a pristine shirt and a slightly florid scarf. His boyfriend wore gold chains and medallions under a deeply open shirt. Then Omar Sharif walked in and the band, which comprised two zithers and some bongos, launched into a rousing version of "Lara's Theme." Poor Omar, probably exhausted from a gruelling day at work, in hun­dreds of degrees of heat, had to wave and bow to the enraptured tourists as he made his way towards his table. You could tell from the hooded eyes above the beaming smile that he had been through this in every converted palace, wherever there was a band, and was quite used to it. Ben Cross and Amy Irving came in and sat with us at our table. Afterwards we all went to the bar. Everyone seemed to be much more interested in Natasha than me, and I began to feel more like the assistant than ever. Robert Hardy and his wife knew Maria, and of course Sir John was one of Maria's oldest friends. They had been in a play together in the fifties, when legend has it that Maria smothered Edith Evans with a pillow during a scene because she was upstaging Sir John.

We went outside. There was a full moon. Formal gardens spread out beneath the palace - hard red earth, fountains, and box hedges in pat­terns. A snake charmer sat cross-legged on the terrace playing a little flute. There were mountains in the distance. Peacocks stood in the moonlight. Their howls awoke me later that night in the pitch black of the maharani's library, and for a moment I had no idea who or where I was. But Natasha's sleeping form soon took shape in the darkness, grainy and reassuring, guiding me back like the three-two-one of a hyp­notist, and everything fell into place. A peacock howled again. I looked at my watch. Four-thirty. It was time to get up.

Pat and Meinir were a famous make-up and hair team. Pat was make­up and came from Glasgow, but you could hardly tell. She and I made instant friends (and at the risk of playing into the hands of my detrac­tors, she has been one of the most important relationships of my career. We have worked together ever since). Meinir was from Wales and made no attempt to cover her linguistic tracks. She was a great storyteller, rolling her eyes and her Rs. As she got more heated, she became quite guttural and would suddenly switch to Welsh. At this point you knew you were in trouble. She was moody; Pat was even-keeled. They were yin and yang, a really funny double act and the best in the business. They also loved a drink. The fridge in the make-up tent was crammed full of champagne and special favourites would receive a glass of Buck's Fizz as they stepped into the chair of a morning.

I should probably have been a silent screen star but I can't help thinking that there isn't much point in hair and make-up these days. Cinematographers don't light faces any more and actors all look drained and ready for rehab. (If only they were.) The fashion photo has become more deliberate, more tricked and retouched, but the moving picture presents the human face at its most banal. Skin has the texture of tea bags. Eyes are rheumy. Lips curve into nasty dribble drains. Even the stunning girls look as if they have emphysema. But in the old days, not so very long ago, when an actor had a close-up nobody could get anywhere near them because they would be surrounded by a forest of lamps on stands. Little lights called "inky dinks" made your eyes look full of something other than blind ambition and fear. Carefully placed "fills" and "keys," "wendy lamps" and "blondes" gave your face the shape and contour of the cinema animal. A famous DP called Jack Cardiff lit The Far Pavilions. He was legendary - he had shot The African Queen - and he tinkered around with his light meter and his eyeglass. No one nagged him about the time. There were no monitors so everyone huddled around the action like moths at a flame. Walking onto the set, or later, when we got back to England, onto the sound stage, my heart always missed a beat. You went from the drab suburban drizzle to a dark dusty cavern with a face in the middle surrounded by lights. It was the face of someone you probably knew, but now it was dif­ferent, possessed. Eyes were shrouded in deep mauve clouds and their lashes threw shadows across the cheekbones. A softening chin was firmed by a charcoal line thrown from a key light high above, and a girl's cheek was lightly bruised in its shadow. Pat and Meinir would stand absorbed outside the pool of light, brushes and sprays, powders and lipsticks at the ready, waiting for Jack Cardiff to give them some last-minute instructions. There was a religious feeling: a miracle was being performed before our eyes.

While I was in India, Nicky Haslam was redecorating my house in Bywater Street, and when we returned from Jaipur in April the building work wasn't finished. I had nowhere to live, so I went to stay with Amy Irving and her assistant Cindy in their suite at Blakes Hotel.

It was a Saturday afternoon, and I had an out-of-body experience. We all talk about premonitions, but do we really have them? We remember we haven't called someone and as we pick up the phone they call us, but this was different.

As I turned on the TV, I knew before the picture appeared that something was about to happen. Amy was running a bath in the room next door. She was talking on the phone. Suddenly everything crowded in - her voice, the bathwater - as if I was fainting or passing out drunk. In those days the picture came up before the sound, fuzzy at first, and then settled. The face of a boy I knew appeared out of the haze: John. He was talking, silently mouthing words. Adrenaline surged through my body and my head pounded. We'd had an on-off affair for four or five years but I hadn't seen him for a while. Why was he looking old and drawn like a Trappist monk? He was younger than me, just twenty-one. The sound came up, with the measured voice of a BBC announcer: "John is one of the first people in this country to develop the killer cancer that attacks the immune system and does not seem to respond to any treatment."

AIDS had arrived in London, like a hurricane from across the sea. We had heard the odd story from New York, or San Francisco, but information was always cluttered and chaotic, and anyone who had contracted AIDS in the States had been terrorised into hiding.

"Don't sleep with any Americans, whatever you do," we said to each other rather half-heartedly, but the wind got stronger as the eye approached. Now it was here, facing me in the sitting room at Blakes. John talked simply and with dignity. I remembered his smile the first time we met. Now his lips were stretched across his mouth in an anguished grin as he patiently explained his situation to the woman who was interviewing him. She turned to the viewers and listed all the many ways of contracting the illness. John and I had done them all; so had I and a lot of others. I turned the TV off and sat for a moment, frozen. Nothing that mattered before was relevant now: the opulence of Blakes, or my career. All that remained was fear. I heard myself casually shout to Amy that I was going out for a little while, and I called John Creightmore.

John was an old-school theatrical GP. He lived in a high thin house on Cadogan Place that had been given to him for his lifetime by the old Lord Cadogan, one of his patients. It had not been redecorated since the war, and John saw his patients in the drawing room on the first floor. It was a mixture of Pygmalion and Sunday Bloody Sunday and John was not unlike Peter Finch.

We sat for an hour as a spring dusk fell on the gardens outside and the traffic rumbled in the distance. Every so often the house shook as the underground train passed beneath and the little crystal sconces jingled on the mantelpiece. I cried and shook and was inconsolable, but John was a soothing doctor, almost like a vet with a frightened animal, and soon I had calmed down and was facing the facts. It seemed to me to be pretty clear that I would have the disease, but as John explained, as yet there was no real way of telling. Reliable testing had not been pioneered. Then the telephone rang.

"Stephen Beagley from the Royal Ballet has a temperature. Come with me," John suggested. He packed his stethoscope into his briefcase and we got into his car and drove to Covent Garden. I sat in the stage door while John went to nurse his dancer. Fairies and bluebirds passed by on their way to the stage. The old stage doorman made announce­ments into a microphone that echoed through the building. "Miss Taphouse. You have a phone call at the stage door." Far away, the orchestra struck up, the timpani sounding hollow through the PA. Two ballerinas smoked cigarettes and complained about one of the male dancers. Their feet were in fifth position. John came back up with Stephen behind him in tights and glittering make-up. He was a coiled spring of male energy. A god. We chatted for a moment, then Stephen was called to the stage.

John and I walked through Soho and had dinner at Chez Victor's before driving home. It was after eleven o'clock when I got back to Blakes. Amy was still getting into her bath and talking on the phone. She waved. I went to my room, got into bed and took the sleeping pill given to me by John.
"Hon. The car is coming for us at five-forty-five. Do you want to come with?" she shouted.
"Yes, please," I shouted back.
"How was your day?"
"Uneventful," I replied. My first AIDS-related lie, I thought wryly, turned over and fell into a dreamless sleep.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии