Джон - John

В жилах Джона Джермина текла воровская кровь. Как я уже сказал, отец его, маркиз Бристольский, сколотил в середине тридцатых самодеятельную банду под названием "Мейфейрская Бригада"; илинговский комедийный комплект великосветских жуликов и громил из пролетарских слоев. Лакомой поживой для них служили денежные недалекие дамы не без тяги к бутылке. Даму влёк в ресторан и подпаивал бригадный аристократ; далее путь аристократа и дамы вёл в ночной клуб, где столик по соседству уже облюбовала бригада. В нужный момент разговора ухажер сжимал дамскую руку. Кольца соскальзывали. Сумочка на столе помалу отодвигалась от хозяйки и вдруг пропадала из виду. Столик по соседству пустел: там, расплатясь, уходили. Бригадный аристократ, разумеется, оставался при даме до последних стадий ее упития. Простой этот план срабатывал на диво хорошо. В нынешней Бразилии его отточили до совершенства: под названием "Доброй ночи, Золушка". И мейфейрские дилетанты, наглые, хитрые на выдумку, по-ягнячьи невинны в сравнении с их сегодняшними коллегами. Попались они, замахнувшись на куш не по зубам: при попытке ограбить ювелирную лавку Картье. По легенде, Виктор Бристольский - тот самый последний в истории англичанин, которого публично выпороли: на деле его покарали отнюдь не столь драматично.

Забавные петли порой выписывает жизнь. Отец мой в шестьдесят первом сменил армию на импорт-экспорт, которым маркиз Бристольский занялся на пару с общим их другом по имени Иэн Дандональд (он приходился мне крестным отцом). Еще один общий друг маркиза и Дандональда, адмирал в отставке, как раз получил пост командующего чилийским флотом. За этот сомнительный шанс оба адмираловых приятеля тут же ухватились и открыли дело, используя флот государства Чили как транспортное средство и как способ обхода щекотливых налоговых дел с Управлением таможни и акциза. Всё это звучит словно рассказ Грэма Грина; суть в том, что в Лондоне после войны именно так дела и проворачивались. Специфической терминологии ("инсайдерские торговые операции") еще не существовало: просто если нашему человеку из нашего круга подворачивался "чертовски выгодный случай" покомандовать чилийским флотом, и человек этот - "чертовски надежный, надо сказать" - имел выгодные связи с прочими "чертовски надежными парнями", всё живо становилось на места. Составлялся график военных маневров в Тихом океане, где под "незабываемую экскурсию в киностудии Голливуда" в доках Лос-Анжелеса без лишних вопросов сгружалась пара-другая контейнеров. Так в те дни зарабатывались целые состояния. К несчастью для себя, эту работу отец потерял сразу по прибытии в Лондон. Причин история не сохранила. Не сомневаюсь, он попросту оказался чересчур честен для ведения столь двусмысленных дел.

Семнадцать лет спустя старший сын Виктора Бристольского Джон, дожив до восемнадцати, на руки получил наследство в двенадцать миллионов фунтов. Где-то там отец его сошелся уже с третьей женой, некогда секретаршей, Ивонн, и жил в Монте-Карло. Итак, удержать юного графа Джермина было некому, и он немедля нырнул в омут поглубже. Недолго думая, Джон приобрел дом, не маленький, на западной стороне Бромптон-сквер в Найтсбридже; получил права на наследное, легендарных размеров фамильное имение, суффолкский Икворт-Холл; и прикупил ко всему этому непомерных габаритов старую моторную яхту под названием "Бремер". Самому Джону тогда не стукнуло и двадцати. И так стартовал он в путь по американским горкам своей жизни: Лондон, Париж, приговор, камера; деньги - долги - доход до точки. Беды постигнут Джона снова и снова. На руки ему выпадут такие дурацкие карты, как развод, самоубийство, тяга к наркотикам и смерть. Но всё это пока только наметки, будущее. Золотою порой конца семидесятых жуткое это будущее еще шуршало неслышным шепотом, дрожью бежало по спине, как бывает, когда кто-нибудь пройдет по невырытой покамест твоей могиле.

В штате устойчиво пребывавшей при Джоне свиты состоял персональный дизайнер по интерьеру. Звали его миссис Ренвик; пост персонального секретаря по связям с общественностью тоже был занят им - по совместительству. Его отличали несдержанный язык, зализанные назад волосы и черной оправы очки. Джоновы деньги он только и знал что тратил - на шторы в рюшечку да столы в драпировочку, предметы безудержной страсти Джона. В министрах внешнеджоновых сношений числился юный биржевой маклер, Ник Сомервилль, низенький, бледный; глаза его, в больших темных кругах, постоянно слипались: Ника ежеминутно смаривал сон. Никто в околоджоновых кругах не был богат деньгами, и вскоре, хотели мы того или нет (вообще-то хотели), мы впали в вассальную от него зависимость. В итоге, как при всяком приличном дворе, все бегали нашептывать Джону гадости друг про друга, что его весьма огорчало; фавор и опала того или иного из нас чередовались с периодичностью прилива и отлива. Кое-кто, вроде Сомервилля, обладал щупальцами спрута и способностью, накрепко присосавшись к скалам, пережить и шторма и великую океанскую сушь.

Это был чистый, почти беспримесный, восемнадцатый век: только вот духовника и гувернера вытеснили дизайнер и биржевик. Джон услаждался вовсю: скопищем долбо*бов и торчков он правил, как правит глава мафиозного клана, распекая и стравливая подданных. Вечерний выход к обеду мог парализовать работу целого ресторана: пьяные ссоры за столом, как правило, затевала девушка по имени Кларисса. Вкусом к живой актерской импровизации при джоновском дворе отличались все. Официантов крыли матом либо звали к столу; от нареканий прочих посетителей ресторана Джон имел обычай откупаться, приводя посетителей в еще большую ярость ("пару сотен им в зубы и пусть катятся на х*р", - инструктировал он официантов.) Порою компания перебиралась в туалет и зависала там, бросив нетронутыми на столе горячие блюда; Джон неизменно покрывал все расходы пачками пятидесятифунтовых кредиток. Посетители провожали его ледяными кивками, когда обед наконец завершался и свита сваливала. Популярным в Лондоне он не был.

Сомервилль ввёл меня во Джоновы палаты на первом году театральной моей школы; Джон только что расстался с первым своим бойфрендом, Робином, чей портрет, писанный пастелью, висел в Джоновой спальне на Бромптон-сквер. Не спальня, а в точности декорация к "Даме с камелиями", - смертное ложе оперной героини. Миссис Ренвик исхитрился превзойти саму себя: башнеподобная о четырех столбах с балдахином кровать за плотными напластованиями занавесей из парчи высилась в сияющем свете. Тканью обитое изголовье являло глазу хозяйский герб: вспомни, с кем спишь, коли вдруг невзначай запамятовал. Корона, увенчанная плюмажем, с навершия балдахина щекотала перьями потолок. Джон, подхихикивая, вваливался в кровать, словно кит - на берег; Робин со своего страшного портрета глядел осуждающе. Оперную декорацию напоминал весь дом - впрочем, такой могла быть обитель женственного мужелюбивого араба. Миссис Ренвик отсутствовал: отбыл в город. Свежеотреставрированные лица предков сияли на переливчатых шелках стен. Подбираться к окну приходилось, прокапываясь сквозь толщу занавесей, штор, кружевных гардин; путь преграждали шнуры, протянутые к звонкам для призыва прислуги. Антикварная лощеная мебель и роскошное серебро, искусной рукой миссис Ренвик вставленные в столбы мерцающего света, соблазняли. Там впервые увидел я выключатель, делавший свет сильнее или слабее.

И всё же дом тот нелегок был человеку - то же чувство наверняка испытывали викторианцы, переступив порог Оскар-Уайльдовского жилья на Тайт-стрит. Трудно дышалось в таком наплыве рубиновой тяжести. Будто некий плод, перезрев, вот-вот хряснет с дерева и расплеснется об землю. Сходства с Уайльдом у Джона и впрямь имелось немало. Не по части светского лоска - образования Джону как раз недоставало, - но, подобно Оскару, был он блистателен и ярок - весь напоказ, весь пародия на себя самого. Стоило вникнуть в него - и под высокопарным потворством собственным слабостям обнажалась душа, трогательная до дрожи. Что-то беспутное из реставрационных времен сатиры, воплощение никчемности для назидания зрителя. С первого акта ясно, что шалопай получит по заслугам, но пока он выделывается на сцене, ты успеваешь влюбиться - и следишь за ним с доброй улыбкой. Его очень много - и это заразно; слепое его тщеславие - всего лишь гротескная версия твоего собственного, и мы понимаем, что плакать ни к чему - но вот он получает по заслугам, а мы плачем.

Костюмы Джона были светлы, рубашки розовы, галстуки, от еще одной "миссис" - Наттер, - толсты; запонки рубиновы и алмазны. Волосы, просушенные феном, пуделево вились. Единственной всё еще острой частью в лице был нос; прочее давно расплылось за отмеренные природой пределы. Милые беспутные глаза сияли на всегда свежевыбритом, независимо от событий предшествующей ночи, лице. В общем, Джон собой представлял курьезный неотразимый гибрид порядка с беспределом. Речь его была столь же причудливым сплавом великосветской манерности и деревенского говорка. Кой-какие словечки он обожал особо ("нимфетка", например: "Он - жуть какая нимфетка" или "Сдается мне, ты маленько нимфеточен"). Каждый наделялся женским статусом, и почти все прилагательные начинались со слов "Миссис Многожды"; так, каждый мужчина в жизни Джона являлся дамой с двуствольным именем ("Сегодня ты что-то Миссис Многожды Мрачнейшая").

Порою под выходные, когда мои пятничные репетиции затягивались допоздна, шофер Джона, Фоли, в полной парадной ливрее, въезжал на территорию школы в огромном, на заказ сработанном, бристольском седане. Он припарковывался у главного входа, затем не без величавости входил и вручал ключи обалдевшей школьной секретарше, Винки Грей. За рулем этой махины мне предстояло добраться в Икворт; был я по-кротовьи слеп, и на единственную мою пару очков приходилось одно стекло. Опасные времена, что и говорить.

Джоновы выходные в Икворте неизменно притягивали зачарованные местные сливки общества - и особо везучим (точней, невезучим) из сливок удавалось таки контактнуть с лондонскими укуренными гостями. Суффолкские гостиные полнились диковинными рассказами о том, кого фонтаном вытошнило за обедом и как Джон отключился, не отходя от стола. Жена некоего полковника очутилась запертой в спальне, где молодая пара на ее глазах занялась сексом и, мало того, еще и звала присоединиться.

Невзирая на явные признаки противного, Джон вырисовывался весьма выгодным холостяком; не одна юная девица с матушкой вкупе приготавливались закрыть глаза на незначительные "чудачества", ради права возобладать Иквортом. В забеге лидировала, обойдя прочих приятельниц и претенденток, американская наследница, Марианн Хинтон. Огромная, обошедшая самого Джона ростом, она отличалась чувством юмора и умом, достаточным, чтоб не пытаться отсечь от Джона всех прочих друзей. Боевые ее действия длились не один год: кампания уже полагалась выигранной, свадьба - намеченной, но Джон всё никак не мог решиться. В конце концов он покинул страну с целью сбежать от налогов - этим дело и завершилось.

Джон переехал в Париж. Снял превосходную квартиру в Сен-Жермене, на рю де Бельшасс. Миссис Ренвик обстроил Джона новой фата-морганой двадцатых годов, и оскар-уайльдовость в нем взыграла как никогда. В Париже он был одинок, с верным Фоли в качестве компаньона; друзья приезжали по выходным, потому что все выросли и сами желали зарабатывать хлеб насущный. Я наезжал к нему часто, и мы раскатывали в огромном его автомобиле, вроде Рейндж-Ровера, даже еще огромнее. Из мегафона на крыше Джон, говоря в малюсенький микрофон в машине, терроризировал прохожих. Если машин было слишком много и движение на улице стопорилось, он орал: "Грёбаные коллеги! Гребите дальше!" Стоит ли говорить, что французов это не впечатляло.

Как-то ночью мы засиделись в "Семерке" допоздна и вернулись оттуда с девушкой и парнем. Парень был "нимфеткой", на которую Джон в клубе давно положил глаз: но ко Джону придти согласился не иначе как в обществе сестры, прошлой ночью приехавшей из Монпелье. Как всегда, мучаясь от страсти, Джон растерял всю свою напускную наглость и стал похож на большого пса, увидавшего шприц ветеринара. Вчетвером мы взобрались под балдахин гигантской четырехстолбовой кровати и тут же отключились. Немного погодя меня растолкал Джон: брат с сестрой горячо работали друг на друге.

"Через пять минут встречаемся в кухне", шепнул он и загремел с кровати.

Десять минут спустя я нашел его в кухне. В меховой шубе поверх голого тела, он переливал портвейн из бутылки в графин. Ярость его распирала. "Это уж слишком! - сказал он. - Хамы!"
"Мне их выставить?" - спросил я.
"Нет. Фоли сам сможет. У меня идея поинтересней. Но для начала вон из этого бардака."
Я натянул тенниску и влез в брюки; Джон остался в шубе как был. Мы, не шумя, прошли ко входной двери и выбрались на улицу. Работа в спальне кипела.
"А вдруг они всё повыносят," - сказал я.
"Не дрейфь, застраховано. Да и вообще подделка".
Мы впрыгнули во Джонов "Феррари", припаркованный во дворе, и с головоломной скоростью понеслись по пустым улицам к окружной. Выехав из Парижа, на трассе, мы взяли курс к востоку. "Куда мы?" - спросил я. Первые розовые прожилки пробились на небе; вдали вырисовывались горы.
"А знаешь ты, отчего заря бывает? Земля крутится. На заре это видно." - торжественно отвечал мне Джон.
"Ты о чем?"
"Гляди!"
Длинные тонкие облака разлетались по небу, черные с розовыми краями. Мы продвигались к ухабистой линии горизонта; облака становились всё розовее, небо - белее, и вдруг прямо впереди выскочило солнце и стало вставать. Джон сказал правду. Земля разворачивалась к солнцу, ты это видел, чувствовал. Солнце вставало, земля увертывалась вдаль. Мы ехали по волчком, веретеном вертящемуся камню. Засмеявшись, я повернул лицо к Джону. Таким он и отпечатался в моей памяти, насовсем. Яростная езда в неизвестность, темные очки, меховая шуба, лицо залито тем странным, жидким оранжевым золотом, которое солнце выплескивает за край утренних гор всего на минуту, - потом, прекрасное и печальное, оно сомнётся в обычный, обыденный дневной свет.

Он повернул лицо ко мне и весомо сказал: "Видишь теперь, я не только лицом хорош. Во мне ум есть. Его просто увидеть надо."

Так мы и ехали до самой Флоренции, по заснеженным Альпам, тоннель под Монбланом преодолев на скорости двести километров в час. Потом мы сели на итальянской автостоянке, под кофе обсмеивая ночные события, но я-то видел, что мальчик, сестрин братец, здорово его задел. "Вынужден признать, - сказал он, - что я Миссис Многожды Многострадальная."

Джонова яхта, "Бремер", какое-то время стояла на приколе в Нассау, и первый мой настоящий отпуск я провел не с родителями, и не во Франции по обмену, а на Багамах, где я посетил Джона в августе семьдесят седьмого. В нассауском аэропорту я столкнулся со старым школьным знакомым Дэмьеном Харрисом: семья его жила на островке Райском, клочке отмели перед нассауской гаванью. Именно он подвез меня к яхте Джона, пришвартованной в доступном не всем заливе Лифорд Кэй на западной оконечности острова. Этот кусок земли был, да и остается, самой богатой закрытой зоной планеты, но вход в него мало чем отличался от входа в концлагерь. Двойная изгородь с мотками зловещей колючей проволоки наверху опоясывала всю территорию, включавшую поле для гольфа, личный порт, здание клуба и больницу. Яхта Джона в то лето стояла в доке одна, неуместная, пришелица из совсем чуждого мира, как и ее хозяин. "Бремер" ушел из родного Бремена, когда Пруссия Пруссией еще быть не перестала. Место ему было в сером Балтийском море, и несмотря на всю косметику, наведенную миссис Ренвик, двигателя у "Бремера" никто не перелицевал и не перетянул на нем обивку. Стоило "Бремеру" выйти в море, как двигатель взорвался. Нас отбуксировали в место отбытия; остаток путешествия мы провели главным образом в мечтах.

Нассау тех дней был совершенно иным. Некий Джеймс-Бондовский экстракт пропитывал атмосферу. Облако тайны окутывало Багамы с тех пор, как туда во время войны выслали герцога и герцогиню Виндзорских. Островом на тот момент заправлял человек по имени сэр Гарри Оукс. Он подружился с Виндзорами и успел втянуть их в какие-то сомнительные спекуляции, прежде чем его убили в сорок третьем. С тех лет ничего тут особо не изменилось. Сладкое колониальное чувство тихой, ленивой заводи не успело выветриться. Обочины дорог помечались камешками, крашеными известкой; красные почтовые ящики высились часовыми на углах улиц. Город восходил от порта пологим склоном ярко расцвеченных деревянных домов. Огромные океанские лайнеры заходили в порт пару раз еженедельно. Гудки их трясли воздух, а трубы виднелись высоко над городом. По другую сторону гавани лежал островок Райский, куда "Бремер" всё-таки смог доковылять. Мы встали на якорь у дома Харрисов, прибыв на их большую летнюю вечеринку.

Дэмьену приходился отцом не кто иной как известный киноактер, буян и скандалист Ричард Харрис. В тот год он достиг вершин славы и взял в жены Энн Теркель, длинноногую калифорнийскую красотку; выглядела она так, будто только что снялась в "Тарзане" и не успела переодеться. Дом Харриса был одним из самых романтических на моей памяти мест. Добирались туда не иначе как лодкой. Из гавани Нассау различался разве что голубой фронтон, остальное скрывалось от общего обозрения личными домашними джунглями, росшими около дома, над ним и чуть ли не внутрь: громадные лапы пальм клонились на веранды и шумно скреблись в окна верхнего этажа. Коралловым камнем мощёный путь тоннелем сквозь лес шел к симпатичному, крашенному белым, деревянному пирсу у края воды, где мощные скоростные катера Ричарда выстроились личным флотом суперзлодея из "Джеймса Бонда".

Приближаясь к такому дому, ты уже видел его насквозь, просматривал: сперва веранда, а в веранде - большая, панелями обшитая гостиная, сад, и, наконец, океан. Изнутри прохладной тьмы дома газон и море казались мерцающим, изумрудно-бирюзовым маревом. Вечерами на пристани перемигивались лампы, освещая путь оттуда до самого дома, и, проносясь по гавани в такой вот ясный вечерний час, по светящему следу, в странном запахе припортового ветра, с солью и гнилью пополам, - ты приближался к блаженству. Лодка делала полукруг, шла вдоль дока, а дом за деревьями высвечивался ярко-ярко, будто кукольный.

Ричард мог охмурить всех и каждого. Соперничать с ним в обаянии смысла не было: всеобщим вниманием всецело завладевал он. Он пребывал на сцене двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю. Шоу его продолжалось даже во сне. Помню, как я однажды вошел в гостиную нассауского дома после полудня: он подремывал на громадном диване. Это был величайший спектакль. Пальцы ног, здоровенные, шевелились. Ногти на них выглядели истинными клыками. Ступни и ладони были подчеркнуто изящны, как у Микеланджеловского Давида (в отличие от Давида, изящны были не только они). Но и нечто древней, от средневековья проглядывало в нем: каменный рыцарь, сошедший со своего катафалка. Лицо, отдыхая, расслабилось, челюсть упала, большой рот раздвинулся - разинулся - во всю ширь. Спутанные белокурые волосы, стоя дыбом, помахивали вентилятору на потолке. Громкий храп из глубин громадной грудной клетки сотрясал губы. Казалось, и член его тоже почти стоит. Я застыл, обалдевший, и созерцал это зрелище целую вечность, пока вдруг не услышал: "Ты что-то тут потерял, Руперт?". Ричард! Он открыл глаза, а я, что-то промямлив в свое оправдание, пулей вылетел из комнаты, устыдившись. Но он остался доволен, и всем до единого рассказывал, как я, в параличе от восторга, созерцал его неотрывно целые полчаса. "Должно быть, ты изучал меня в чисто актерских целях", сказал он.

http://www.stihi.ru/2011/07/06/2393
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

Странные черные в золотой кружочек животные, поддерживающие щит на гербе маркиза Бристольского, по наведении геральдических справок оказались барсами (ounce sable).

другие главы:

http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

--------------------------------------

John

John Jermyn came from bad blood. As I mentioned before, his father, the Marquis of Bristol, was the impresario of a band of amateur criminals in the mid-1930s called the Mayfair Gang, an assortment of aristocratic rascals and cockney thugs in the Ealing Comedy mould. A rich silly woman with a weakness for the bottle was their perfect prey. She would be wined and dined by a suave gang member, and then taken to a nightclub where other members of the gang were ready at the next table, to be wooed with more drinks and exciting talk. Her hand would be held and its rings would be slipped off. Her handbag would slowly begin to move across the table while she wasn't looking and then suddenly disappear. The group at the next table would pay and leave. The suave gang member would, of course, stick by the lady through the meltdown that followed. It was simple yet effective. (Today, in Brazil, they have perfected this technique. It has a name: Goodnight Cinderella.) The Mayfair Gang were roguish and brash, yet by today's standards they seem quite innocent. They were only caught out when their plans became too grandiose and they attempted to rob the jewellers Cartier. According to legend, Victor Bristol was the last man to be publicly flogged; actually his punishment was rather less dramatic.

It's funny how life goes around in circles. My father left the army in 1961 to go and work for the import-export business that Bristol had set up with a mutual friend, a man named Ian Dundonald (my godfather). Another friend of Bristol's and Dundonald's was a retired admiral who had been given the job of running the Chilean navy. The two men seized on this rather questionable opportunity and went into business, using the Chilean navy as both a means of carriage and of avoiding the delicate issues of Customs and Excise. If it all sounds like something one might have read in a Grahame Greene novel, this was simply how business was conducted in post-war London. Insider dealing had not been invented then and if a chap from the old school just happened to have landed a "whacking good job" running the Chilean navy and if that chap - who was "a very solid fellow, by the way" - had had some interesting contacts with some other "reliable chaps over there," then everything fell swiftly into place. Naval manoeuvres could be scheduled for the Pacific, with a "fascinating visit to the Hollywood Studios" while one was docked in Los Angeles, and a few containers could be dropped off at the same time with no questions asked. That was how fortunes could be made in those days. Unfortunately for my father, no sooner had he arrived in London than he lost the job. Why, history does not relate, though doubtless he was just too straight for something as ambiguous as Victor Bristol's business.

Seventeen years later, his eldest son John inherited L12 million at the age of eighteen. His estranged father was already on to a third wife, a former secretary named Yvonne, and lived in Monte Carlo. There was nothing to stop the young earl Jermyn from diving off the deep end. He immediately acquired a large house on the west side of Brompton Square in Knightsbridge, having also inherited the use of his Palladian family seat, Ickworth Hall in Suffolk, and bought an enormous old motor yacht called Braemar: all this before he was twenty. And so began a rollercoaster ride that took him from London to Paris to prison and from riches to rehab to ruin. Disaster was to hit John again and again over the years. Divorce, suicide, addiction and death were his unhappy cards. But all this was for later. In the golden heyday of the late seventies, this terrible future was a mere whisper, the odd shiver you feel when somebody walks on your grave.

As part of his permanent entourage John had his own interior decorator. He was called Mrs.Renwick, and he doubled as a kind of social secretary. He had a savage tongue, slicked-back hair and black-framed specs, and spent John's money like water on his addiction for ruched swags and draped tables. John's Minister for the Environment was a young stockbroker called Nick Somerville, a short, ashen-faced man with big dark rings under his eyes, who was always on the verge of nodding off. No one in John's inner circle had any money and pretty soon whether we liked it or not (and mostly we did) we were reduced to vassals. This incurred much backbiting among the court and frustration for John, so people went in and out of favour with the tide. Some, like Somerville, had squid-like tentacles and managed to withstand the crashing of the waves about them, clinging to a rock as the ocean was sucked away.

It was all quite eighteenth century in a way: except instead of a vicar and a tutor, John had a decorator and a trader. He enjoyed it all thoroughly and presided over the group of rakes and junkies like a mafia boss niggling and dividing them. On an evening excursion to dinner, whole restaurants could come to a standstill as drunken arguments broke out among the group, normally started by a girl called Clarissa. Everyone in the court had a taste for live performance. Waiters would be insulted or asked to join the party; and when other guests in the restaurant complained, John would infuriate them further by instructing the waiters to offer them pay-offs. ("Give them a couple of hundred quid and tell them to fuck off.") Sometimes everyone would disappear to the bathroom, leaving a table of steaming uneaten plates, but John would pay for all damage at the end of the evening in rolls of fifty-pound notes. The clientele would regard him icily as the group left the room. He was not a popular man in London.

Somerville brought me to John's house during my first year in drama school; John had just split up with his first boyfriend, Robin, whose pastel portrait hung in the bedroom at Brompton Square. This room was like the deathbed scene from "Camille." Mrs.Renwick had outdone herself: a towering four-poster bed swathed in layers of thick brocaded curtains stood in a pool of light. A coat of arms was set into the upholstered bedhead, reminding you whom you were sleeping with (in case you ever forgot,) and plumes and a coronet tickled the ceiling from the top of the canopy. John would topple like a giggly beached whale onto the bed while Robin's rather ghastly portrait stared accusingly down. The whole house was like the set for an opera or the home of a poofie Arab. Mrs.Renwick had gone to town. Newly restored family portraits shone on walls of shot silk; curtains and bell ropes, blinds and lace had to be waded through to get to a window; polished antique furniture and sensational silver were cunningly lit by Mrs.Renwick in seductive pools of shimmering light. (This was the first time I came across a dimmer switch.)

But the house gave one the same feeling of unease that Victorians must have felt on entering the home of Oscar Wilde in Tite Street. The ruby opulence was stifling. It was like an over-ripe fruit about to flop off the tree and splatter on the ground. Actually, there were many parallels between John and Wild. Of course, John wasn't brilliant; actually, he was barely educated, but like Oscar he was a gaudy show-off, a parody of himself. Once you got to know him, though, underneath the pompous self-indulgence there was a pathos that was enormously touching. He was like one of those ne'er-do-well characters in a Restoration play. You understand from the beginning that they are going to get their come-uppance, but they make you smile with affection as they prance around the stage. Their exuberance is addictive and the vanity that blinds them is an exaggerated version of our own so that we cannot help but be moved by their defeat.

John wore pale suits, pink shirts and thick ties from "Mrs." Nutter, with diamond and ruby cufflinks. His hair was blow-dried like a poodle, and his pointed nose was the only feature that still remained sharp in a face that had grown over itself with excess. He had sweet naughty eyes and was always clean-shaven, no matter how grave the night before had been. In short he was a curious, compelling mixture of order and debauchery. His conversation was a similarly eccentric melange of upper-class camp and country-house slang. There were words he adored ("twinkie," for example; as in "He is the most frightful twinkie" or "I think you're being a bit of a twinkie"). Everyone was giving female status, and almost all adjectives began with the words "Mrs.Most"; thus each man in John's world was a woman with a double barrelled-name ("You're Mrs.Most Moody today").

Sometimes at the weekends, if I was rehearsing late on a Friday night, John's chaffeur, Foley, dressed in full livery, would arrive at Central with an enormous custom-made Bristol sedan. He would park it in front of the school, then march in and give the keys fo its bewildered registrar, Vinkie Grey. Later, I would drive down to Ickworth in this giant car; but I was blind as a bat and had a pair of glasses with only one lens. These were dangerous times.

Weekends at Ickworth were always a source of fascination, where lucky (or unlucky) members of the local gentry rubbed shoulders with London junkies. Extraordinary stories circulated round the drawing rooms of Suffolk (projectile vomiting at dinner; John passing out at the table). Some colonel's wife had somehow got locked into a bedroom with a young couple who began to have sex in front of her and then tried to make her join in.

Yet despite appearances to the contrary, John was still very much an eligible bachelor, and many a young lady and her mother were prepared to overlook a few "eccentricities" in order to become the mistress of Ickworth. The all-out favourite among John's friends was an American heiress called Marianne Hinton. She was a large girl who towered over John, but she had a sense of humour and was smart enough not to try to cut him off from his friends. She mounted a spirited campaign for several years and it was generally assumed she had been booked, but John could never make up his mind. Finally he upped and left for a life of tax exile.

John moved to Paris. He rented a beautiful apartment on the rue de Bellechasse in St.Germain. Mrs.Renwick constructed another belle epoque mirage around John and he seemed more like Oscar Wilde than ever. He was lonely in Paris, and had only the faithful Foley for company; and although friends would visit for weekends, they were growing older and had to look to their own livelihoods. I went over a lot, and we would drive around in his huge car, like a Range Rover but bigger, with a megaphone on the roof, so that John could talk into a little mike in the car and terrorise the passers-by. If there was too much traffic he would shout: "Fucking collaborators. Get a fucking move on." Needless to say the French were not impressed.

One night we came back late from the Club Sept with a boy and a girl. John had fancied the "twinkie" for a while, who finally agreed to accompany us to the apartment, but there was a catch. He was bringing his sister; she had arrived last night from Montpellier. John, as usual had lost his brash bravado in the grip of a crush, and became like a big dog that had been taken to the vet for an injection. We all piled into the giant four-poster and pretty soon passed out. A little later John nudged me awake; the brother and sister were hard at it.

"Meet me down in the kitchen in five minutes," he whispered and lumbered off the bed.

Ten minutes later I found him naked but for a fur coat, decanting a bottle of port in the kitchen. He was furious. "This is the absolute limit," he said. "These people have no manners."
"Do you want me to get rid of them?" I said.
"No. Foley can do that. I've got a better idea. Let's get out of this hell-hole."
I put on a pair of trousers and a T-shirt; John stayed in his fur coat. We let ourselves quietly out of the front door. Things were getting pretty heated with the family in the bedroom. "I hope they don't steal everything," I said.
"Don't worry, it's insured. And anyway, it's all fake."
We jumped into John's Ferrari that was parked in the yard and drove at breakneck speed through the deserted streets towards the peripherique. Finally we quit Paris and were on the autoroute going east. "Where are we going?" I said, as the first streaks of pink appeared in the sky and mountains stood at the distance.
"Did you know that dawn is when you can tell the world goes round?" John replied solemnly.
"What do you mean?"
"Look!"
Long thin clouds were scattered across the sky, black with pink edges. The horizon was a bumpy line; as we drove towards it the clouds got pinker, the sky got whiter, and suddenly the sun appeared straight ahead and began to rise. It was true! You could feel the earth rolling towards it. The sun rose and the earth fell away. We were driving round a spinning rock. I turned to John, laughing. And that's the image I will always carry of him. Furiously driving, who knew where, in a fur coat and dark glasses; his face bathed in that weird liquid orange light that sunbeams splash onto the ridges of mountains first thing in the morning. Beautiful and sad, it lasts a moment before flattening out into the reality of another day.

He turned to me, earnestly, and said, "You see, I'm not just a pretty face. It's all a question of mindset."

We drove all the way to Florence, through the snow-covered Alps, speeding through the Mont Blanc tunnel at 130 miles per hour. Finally, we sat in an Italian autostop, drinking coffee and laughing about the night's events, but I could tell he was still upset about the boy. "I must admit," he said, "I'm Mrs.Most Miffed."

John's boat Braemar was tied up for a while in Nassau, and the first holiday I ever really went on that was not with my family or an exchange trip to France was to visit him in the Bahamas in August 1977. At the airport in Nassau I bumped into an old school acquaintance, Damian Harris, whose family lived on Paradise Island, the little spit in front of Nassau harbour. He gave me a lift to John's boat, moored in the esclusive bay of Lyford Cay on the western tip of the island. It was, and it is, one of the stuffiest enclaves on the planet, yet entering its gates was like going into a work camp. Double fences topped with coils of evil-looking barbed wire encircled the whole estate, which included a golf course, a private port, a clubhouse and a hospital. John's boat lay alone that summer in the dock, looking very out of place; like her owner, she was from a different world. Prussia had still been Prussia when Braemar left Bremen. Her natural habitat was the flat grey Baltic sea, and even though she had been given a thorough "tweaking" by Mrs.Renwick, nobody had re-upholstered the engine, and as Braemar left the port to cruise she blew up. We were towed back in and spent the rest of the trip making journeys in our heads instead.

Nassau was a very different place in those days. It was the essence of James Bond. An air of mystery had hung over the Bahamas since the days when the Duke and Duchess of Windsor had been banished there during the war. The big fish on the island at the time was a man called Sir Harry Oakes. He befriended the Windsors and drew them into some questionable business ventures before being murdered in 1943. Nothing much had changed since then. It still had the lazy colonial feel of a forgotten backwater. Little whitewashed stones marked the sides of the roads and red pillar-boxes stood guard on the street corners. The town rose up from the port in a gentle slope of brightly coloured wooden houses. Huge liners stopped by a couple of times a week. Their horns made the air throb, and their funnels towered above the town. On the other side of the harbour was Paradise Island where Braemar finally managed to limp. We anchored in front of the Harrises' house to take part in their big summer party.

Damian's father was the famous hell-raiser movie star Richard Harris. That year he was at the peak of his career, and married to one of the It girls of the time, Ann Turkel, a leggy Californian babe who always looked as though she had stepped off the set of a Tarzan movie. The Harris house was one of the most romantic places I have ever been. You could only get to it by boat. From Nassau harbour you could just make out its pale blue gables, but otherwise it was shrouded from general scrutiny by its own jungle that grew right up and into the house, huge palm fronds leaning nosily into the verandas and scratching against the upstairs windows. A coral stone path made a tunnel from the house through the trees to the pretty white wooden pontoon at the water's edge where Richard's powerful speedboats were moored, like the private navy of a James Bond villain.

It was one of those houses you could see right through as you walked towards it, from the veranda through the large panelled drawing room to the garden and the ocean on the other side. From the cool darkness of the house the lawn and the sea were a shimmering mirage of emerald and turquoise. In the evenings lamps twinkled on the jetty, lighting the way up to the house, and to speed across the harbour towards it on a clear evening, in a trail of phosphorescence, in that curious-smelling breeze around a port - salty and rancid at the same time - was a near-perfect experience. As the boat wheeled around and came alongside the dock, the house shone out from the trees like an open doll's house.

Richard was mesmerising. There was no point competing with him for attention. His performance ran 24/7. Even when he wasn't performing, as in sleeping, it was still a performance. I remember coming into the drawing room at Nassau one afternoon while he was napping on the big sofa. It was great theatre. His huge toes wiggled. The nails were regular foot fangs. The hands and feet were mannerist like Michelangelo's David (although unlike David, so were other parts) but there was also an older medieval quality, a stone jouster knight that had slipped off his tomb. In repose his face was slack; the jaw had fallen open. His large mouth was stretched wide. Straggly blond hair stood up and waved to the overhead ceiling fan. Loud snores from the depths of that huge ribcage caused his lips to vibrate. It looked as if he had a semi-hard on. I watched spellbound for ages until a voice said, "Have you lost something, Rupert?" It was Richard. As he opened his eyes, I mumbled some excuse and rushed from the room, mortified. But he loved it, and recounted to all and sundry how I had watched him enraptured for a full half-hour. "You were probably studying me for some acting tips," he said.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007


Рецензии