Животные прощенья не умеют...

"Общительность склоняет нас к прощенью" .
Роберт Фрост. "Расщепитель звёзд".

Как Гоголь у меня украл идею…

Вот нежная и свежее бельё,
лукавый глаз, а в голове – опилки.
Чего ж ещё? А вот чего – вопилки,
кричалки и дразнилки – не её;

её сестры – несвежей и в годах,
с потухшим взглядом, сгорбленной походкой;
она груба и часто пахнет водкой
на лавочке в общественных садах.

Вот если бы нетронутость её
с колючим лбом сестры соединить бы…
Но это было, кажется. В “Женитьбе”.
Вот падла Гоголь. Умыкнул моё.

И не поморщился. Не убоялся трёх,
“не укради” долбящих, словно дятел.
Господь не тятя – он с рассудка спятил
и даже что-то, помнится мне, сжёг…

*

Гусиная история.

Меня, красивого и юного как завтрак,
хотят отдать на растерзанье черни.
А эта сучь, сосед мой, слесарь – практик,
гнусит тоскливо о звезде вечерней.

Нет, справедливость здесь не ночевала.
Уйду в поля, где дроф неизмеримо,
где строф немерено, где стая кочевала
гусей, галдящих о спасенье Рима.

С утра треплюсь гусям о третьем Риме,
а эта сучь, сосед мой, ключ разводит.
Есть тетка у него и та в Нарыме,
поэтому никто к нему не ходит.

Он одинок, его жалеть пристало,
намылить холку и отправить к тёте.
Да, как на грех, ко мне вдова пристала, –
ее гусак погиб при перелёте.

Что за судьба? Досталась, словно Леде.
Лебяжий трюк, не будь помянут к ночи.
Застенчиво шепчу: “Позвольте, леди,
но я гусей и в яблоках не очень…”

Нет сладу ни с гусыней, ни с соседом.
Я нелюдим, гусыня старовата.
Не едет он? Извольте, я уеду:
в деревню, к тётке, в Рим, в Нарым, в Саратов...

*

Право слабых.

Всем ипохондрикам посв.

Мир поманит и поранит,
и проблем совьёт клубок.
Вот тарань гортань таранит,
колобок колотит в бок.

Я хожу всегда под стенкой,
шасть молчком и ни гу-гу.
Понедельник бьёт коленкой,
вторник гнёт хребет в дугу.

Но среда всего опасней –
всей недели перелом.
К четвергу накормят басней,
выпрет пятница углом.

По субботам в синагоге
Яхве Торою грозит.
В воскресение о боге
поп талдычит, паразит.

Заведётся Миша Веллер –
сколько страсти и огня.
Шевелится в балке швеллер –
так и целится в меня.

Юркнуть в двери и в прихожей
тапки тёплые надеть.
С перекошенною рожей
мимо зеркала глядеть.

Многочисленным прорехам
умилиться и вздохнуть,
над очищенным орехом
флегматически всплакнуть.

Плачет Козин в патефоне,
я сижу, в комочек сжат –
прямо как в Иерихоне
стены древние дрожат.

Мне б в нору;, под бок бы Нору,
хлеба, эля, ветчины,
А воинственному вздору –
объявление войны.

P.S.
Мой дружок – тихоня, нытик,
капризуля, ну так что ж?
Мир умеет много гитик,
всех под бокс не пострижёшь.
Неприкаянных – не трожь.

*

Котопатия.

Жил поэт. Ходил вприпрыжку.
Ушки девам щекотал.
Мимоходом даже книжку
между делом накатал.

Не имел других занятий.
Не умел иных затей.
Пел и кстати, и некстати
про котяток и детей.

Горевал об утопленье
в оцинкованном ведре,
о душевном оскопленье
и о сломленном бедре,

о народе, о скопленье
злобы, зависти, слюны,
впопыхах неискупленье
исторической вины.

Дребезжал о прочих многих
раздражающих вещах;
кто же слушает убогих,
прозябающих в хвощах.

Но не сгинул – жив, зараза,
так же въедлив и речист,
и за столько лет ни разу
не спросил больничный лист.

Что им движет? Где пружина,
что толкает небеса
и отцу дарует сына,
а поэту чудеса?

Если гложет запустенье
всех окрестностей души,
дух поэтова смятенья
в поминальник запиши.

И, когда уже к рассвету,
оклемаешься еси,
в память блудному поэту
в дом котенка пригласи.

Под пушистой тёплой шкуркой
перекатывая “мур-р-р”,
шашни он затеет с Муркой
как Уиллис с Деми Мур.

Мир покажется уютней,
несмотря на мерзость царств.
Дух кошачьих нежных плутней
убедительней лекарств.

Поклонись поэту в пояс,
в лапы мягкие коту,
ты не бросишься под поезд,
ты поедешь в нем: “Ту-ту…”

*

Сосед мой, маленький Аттила,
тебя сообщество простило,
оседлан твой велосипед.
Ушла жена, сбежала кошка,
остались крокус, нож и ложка,
бисквит с брикетом на обед.

Трещоткин сын, изобретатель,
ножей мечтательный метатель,
ты так подъезду надоел,
что был бы изгнан из общины,
когда б не вспомнили мужчины,
что ты последний суп доел.

Волна всеобщего смущенья
сменилась спазмою прощенья –
взбодрён упадочный удел.
Народ жесток, но сердоболен –
вновь нанят тот, кто был уволен,
и твой клаксон всю ночь гудел.

Все гунны нашего предместья,
из передряг выходят с честью,
похмельем, желтизною глаз.
Ты бросишь клич, но пить не бросишь,
привычный спич свой произносишь
и пьёшь за всех непьющих нас.


*

Какое низкое коварство –
меня моё же государство,
забрав привычное лекарство –
как Ваньку Каина – в кутуз;
но я вполне интеллигентен,
не эксцессивен, конвергентен;
аффидевит беспрецедентен –
мне на спину – бубновый туз,
да серый войлочный картуз –
я в нем – буквально – Дорвард Квентин.

Я этой встрёпанной отчизне
при жизни, да и после жизни,
в глубоком сне и наяву,
(хоть девять жизней проживу),
желаю стать еще метизней,
при отрицательной харизме,
нужду испытывая в клизме,
оформить свой уход не в тризне –
но околеть в поганом рву.

И, многих менее капризней,
аплодисментами акцизней
в тот день ладони я порву.

*

Скандал в честно;м семействе.

Мой костёр в тумане светит…
Мемуары пиромана.

Я востё;р – в кармане ветер.
Я простёр за данью длань.
Я одет в дырявый све;тер,
молью битый кардигань.

От щедрот твоих – алтынник;
увлажнив слюной кадык,
клокочу: ”Хулит пустынник
иерархов и владык”.

Дочь грядёт – ох, взор бараний;
на пороге кладовой
ты найдешь мой кардиганий
клок на тряпке половой.

Возопишь: “Мой лепт погашен!”,
а в подол падёт приплод;
бороздой домашних пашен
старый конь с ленцой бредёт.

*

Все сходит с рук безрукому – тала;нит.
Хоть ссы в глаза безглазому – роса.
Безногий ввек не с той ноги не встанет.
Бездушному и в ду;ше – небеса.

Но слаще всех безмозглого плани;да –
не знает никаких сомнений, гнида.

*

Убеждённый как бездельник
и идейный как лентяй,
провожаю понедельник –
глядь – из врат грядёт Митяй.

Лик расплывчатый и славный,
не слегка одутловат –
словно Яхве православный
глянул вскользь из царских врат.

Salve, Митель, где твой китель –
не тевтонцами прожжён –
всех ломбардов местных житель
и кошмар окрестных жён?

Ах, не жалуйся на кашель –
ты же вечен – как левит;
весь наш мир источит шашель –
ты хлебнёшь свой аквавит.

Солнце тянется к закату –
не вручную – мощью масс;
дщерь любиму и жопату
соберёшь в десятый класс.

Принесет тебе в подоле,
всхлипнешь, сглатывая смог:
“Дочь моя, чему вас в школе
обучает педагог?”

“Жизнь загадочна – числитель
знаменателю родня,
биологии учитель
обучал как раз меня.

Я усвоила уроки –
вот ваш нитроглицерин;
вы, papа;, в своём Востоке
и сонливости перин.

Феминисткам не показан
лицемерный, скушный брак;
узелок в прихожей связан,
убирайтесь на чердак.”

Митель мается в мансарде;
окуная в книжку нос,
изучил как Томас Гарди
сходный разрешил вопрос.

Аквавит не Аквитаний –
не родня и не сосед;
Митель дух клянёт британий –
трезв как сыч, запущен, сед.

Отрываю от калоши
плоскость мятых ягоди;ц;
нынче в “Спятившую лошадь“
пригласили Диту Тиц.

Посмотрю как девка тоща
забирается в фужер;
Митель за год стал поплоще –
в прошлом чей-то офицер.

Я насмешник – грешен житель,
не приспешник – видит бог;
и дразню не злобно Митель –
ведь люблю – хоть он убог.

*** худе;й. Но пухнут ноги.
Задыхаюсь. (Не при всех).
Что пошлют мне завтра боги?
Зной. Морозы. Слёзы. Смех.

*

Соседу.

Веселись. Сегодня вторник.
Завтра пятница. В дыму
притаился сизый вздорник,
позабывший что к чему.

Он от памяти, как йони,
отказался, слизь везя,
и теперь в его районе
только скользкая стезя.

Как ни странно, вид счастливый
и ухмылка – до ушей;
позаимствован у сливы
синий колер алкашей.

На носу взбухают капли,
кровь богов – формальдегид.
Что ж не умер ты, как Чаплин,
и, как Цаплин, не убит?

Бесконечное веселье,
безубыточный итог.
Вечный вторник. Новоселье
у бессилья между ног.


http://www.litprichal.ru/work/88919/


Рецензии