Sancta simplicitas

Мало радости быть. Утонченность синонимична ущербности,
одна из ее метафор и метаморфоз. Интеллект высокой степени
сложности, связности и быстродействия настолько же острее
воспринимает трагизм существования, насколько превосходит
по структурированности мозг обывателя.

 Способность испытывать тончайшие психические состояния и
осваивать неочевидные нюансировки можно интерпретировать,
как компенсацию за вытекающую из высокого уровня разборчивости
фрустрацию, порождаемую оргиастическим, дионисийским опытом,
имеющим очевидно эндокринологическую, секреторную основу.

 Вера как сумма форм (архитектурных, ритуальных,
 текстуальных) – религия;
 Вера как подпорка, аркбутан – плацебо;
 Вера как непосредственное ощущение присутствия
 живого в порыве ветра и капле дождя – собственно вера.

 Ненаписанные трактаты.

 a) О безусловной пользе рутинных процедур;
 b) О безусловной пользе перехода на сторону
 победителя для субъекта перехода;
 c) О безусловной пользе сосания двух маток
 и сотрясания двух папок;
 d) О безусловной пользе условностей для
 сусально-хрупкого незрелого сознания.

 Разве мы не сталкиваемся на каждом шагу со следами
безжалостной работы холодной, расчетливой, методичной
человеческой жестокости: пожилая женщина с сотрясающимися
от рыданий, съёжившимися, стянутыми друг к другу, стремящимися
сомкнуться, возведя защитную стену вокруг израненной души, плечами;
собака с перебитой лапой; развороченная, с сорванными ради возведения
ещё одного уродливого здания покровами, земля. Но мы продолжаем жить,
как ни в чём ни бывало. В сумерках под кронами деревьев рассыпается
смех, струятся огни гирлянд и влага фонтанов. Это ли не чудо? Возможно,
единственное, оставленное нам. Единственное, которого мы стоим. Если
что-то и внушает надежду – сохранившаяся у многих способность и потребность
плакать. Эдит Пиаф жаловалась: «Всегда поблизости найдется какая-нибудь
бездомная собака, которая помешает мне быть счастливой». Может быть,
таких как Пиаф, на всей планете – несколько десятков? И они – ущербны?
Или ущербны всё-таки мы?

 О чем бы мы ни писали, мы пишем о человеческой природе.
Даже трактат, посвященный кристаллографии, даёт нам некое
представление об авторе – из чего он состоит и насколько
кристаллизован. Что уж говорить о беллетристике. Так как
единственное существо, о котором я хоть что-нибудь знаю –
это я сам, писать я осмеливаюсь только о себе, пытаясь
хоть отчасти узнать что-либо о свойствах других – ведь
многое в нас универсально. К счастью – далеко не всё.
Что сверх того, то от лукавого.

Я поразительно ясно устроен. Просто
следую за тем, на что отзываюсь.

Всё, что я делаю, я делаю целомудренно.

Пикассо – притягательность катастрофы.
Магритт – магнетизм аномалии.

Моя вторая и последняя работа.

 Прораб площадки, на которой все меня принимают за охранника
[ утром перепутавший с Игорем ( каким Игорем?), который
оставил пост (какой пост?) – что за бессмысленная последовательность
символов? ], со стянутым внушенной не имманентной ему силой
озабоченностью лицом, квакает:

 – Сегодня привезут еще копёр.
 Отвечаю:
 – Как изумительно быть живым!
 Он настаивает:
 – Копёр.
 Успокаиваю:
 – Примем под охрану, но быть живым изумительно
и ни один копёр, ни целое их семейство этого не изменят.
 Он идет по направлению от меня, думает:
 – Что за идиот?
 Смотрю ему вслед, цежу, жалея:
 – Бедо-ла-га…, мо-я ры-боч-ка…


 Meo curriculum vitae.

 Смутные тени. Комната, залитая светом до вершин углов.
Книжка о Робинзоне с воздвигающимися из раскладывающихся
страниц декорациями. Санки. Мамина шубка. Родной до слёз
запах. Щекочущий, пощипывающий дух мороза. Холодок в душе.
Внезапное озарение – я сам, я один и я свободен. Отрочество.
Туда-сюда. Таинство плотской любви. Пустяки, в сущности.
Первые споры о свободе на светло-сером, выцветшем наждаке
провинциального асфальта. Уже озноб. Несвободных больше.
Настолько, что…тоскливый ужас.Чуть позже – внезапная невесомость.
Парение души. После недавнего, проваливающегося в пустоту колодца,
панического страха – ясность – отныне ничего не страшно и
почти ничего – не слишком. Кончено. Малой кровью. Как у усатого.
Но не как с усатым. Оh – la – lа, живи, гуля…Tru – la – lа, живу, гуля…

 Моя трагическая неспособность к совершению ошибок. Я безошибочно иду по трупам близких.

 Оказывается – можно убить лишь за то, что тебя отказываются выслушать.
 Оказывается – можно убить лишь за то, что тебя выслушали, но отказываются понять и согласиться.
 Оказывается – можно просто убить.
 Оказывается – это просто.
 Неужели – можно?
 Несчастье – не алиби.
 Или – всё-таки – алиби?
 P.S. Чем меньше, трогательней и беззащитней жизнь – тем более болезненную и незаживающую рану она оставляет, будучи прерванной. Страшитесь отнимать маленькие жизни.


 Моя эпитафия:

 За всё – спасибо.
 Юра.

 Даты:

 Хер его знает – хор его помнит.


 Малларме утверждал, что мир создан для того, чтобы войти в книгу. В каком-то смысле всё именно так и происходит. Суммарно все написанные книги, вне зависимости от того – читают их или они пылятся на полках, пытаются зафиксировать, поймать эфемерный, ежесекундно меняющийся мир. Мир каждое наступающее мгновение создаётся и рассыпается в прах, но книги остаются. Означает ли это, что они долговечнее мира, который к моменту их издания уже не существует? До некоторой степени – да – в человеческом, не геологическом времени. Следует ли писать и читать книги? К их прочности как эстетического феномена это, разумеется, никакого отношения не имеет. Ответ очевидно носит исключительно субъективный характер.

 Я – свободно и беспрепятственно публикующаяся собака. Мой издатель – ветер. Я лаю – он носит. Никаких бумажных кип, типографских станков, гранок, правки, редактуры, издательских планов. Никакой мертвечины. Горло и потоки воздуха. Мне никогда не достало бы терпения, трудолюбия и целеустремлённости записать хотя бы незначительную часть того, что проговаривается мысленно и вслух в течении дня, и доборматывается ночью. Никакого значения фиксация не имеет. Если рукописи не горят, то и произнесённые даже мысленно слова не истаивают ни до белого, ни до окрашенного в любой другой цвет, хотя бы и чёрный, безмолвия. Когда же всё наоборот – о чём печься? Ни о чём, кроме стремительно текущего сквозь сознание осознания и распевания его.

 Блюз – это сырая резина, подвергнутая глумлению вулканизации, но не забывшая до конца себя вчерашнюю. Сохранившая фрагменты памяти латекса. Упругость приобретённая, вязкость неутраченная.

 Тот, кто придумал одежду, придал эротическому напряжению новое измерение. Большое ему за это потребительское спасибо.

 Если ваше мнение во всём совпадает с мнением окружающих вас людей – значит, вы не только продукт своей культуры, но и её жертва. Не принимайте ничего на веру. Не соглашайтесь с ходу. Спорьте. Огрызайтесь. Пинайтесь. Лягайтесь. Брыкайтесь. Царапайтесь. Впивайтесь ногтями в глаза оппоненту. Пытайтесь засыпать их песком, известью, битым стеклом, подвернувшейся под руки щёлочью. Заплевать их. Не верьте слову на слово. Раздерите его покровы. Запустите пальцы во внутренности, ливер, требуху, потроха. Стисните его придатки, что станет сил. Вслушивайтесь в его истошный визг – визжит ли оно себя или какое-то другое слово? Тогда, возможно, вы и докопаетесь. Нет, не до истины. Не до истины. До того, что зарыла собака, околевшая во времена, предшествовавшие великому переселению народов и эпохе географических открытий. Разочарованы? В таком случае – читайте “Cosmopolitan”, “Maxim”, “Vanity Fair” и буклеты “Oriflame”.

 Несчастье гнездится в желании быть и он уклоняется от желаний, недовольство проистекает из стремления быть чем-то другим и он потакает себе, каким себя ощущает. Ощущения предполагают
 необходимость оценок и он игнорирует первые, чтобы избежать впадения в сумерки вторых. Многое заявляет о себе, но он склонен к безмолвному немногому. Он противоречив, но не напуган этим и на все упрёки в непоследовательности смиренно, голосом, исполненным кротости и склоняющим к безусловному признанию неочевидного, мягко увещевает противящихся, мелодично повторяя: "А вот так и всё, иначе – идите в жопу". Так он разрешает не заданное и развязывает не бывшее заплетённым...

 Тяжелее всего бремя некурящих – ведь они не курят. Но и у курящих не всё гладко, ибо они курят недостаточно.

 Пока не исчезли последняя белая, округлая, упругая женская попка и взъерошенный жаворонок – у мира есть оправдание.

 Тьмы узких мистиков дороже нас развлекающий болван.

 Закрой глаза – увидишь больше.

 Небесные псы, галечник, лепестки гуайявы…

 Я хотел прожить жизнь сообразительным, смышлёным зверьком, остающимся настолько близко к природе, насколько это вообще возможно для существа, имевшего неосторожность родиться человеком.

 Причиняя боль, не рассчитывайте избежать рикошета. Не обольщайтесь, если вам это легко даётся – экзекуция просто-напросто отложена.

 Арки. Сведённые вершины. Дуги линий противятся слиянию и склоняются к нему. Всё как у людей.

 Мои страсти латентны. Скрытны. Укромны. Скрипят обручи. Выгнуты клёпки. Над ними – полуприсутствующий в припухших веках взгляд, как будто не этой распираемой бочке принадлежащий. Но любовь, какое слово…

 Лежу в гулкой тишине десятиэтажной башни, проточенной отверстиями и пустотами. Монтажные дырочки. Как в сыре. Штиль. Падает дождь. Вода скапливается в углублениях, переполняет их, скользит в неровностях бетона, стекает и каплет. Какие звуки! "…журчь…плик…бурлик…"
 Пусть не прекращаются…

 Итоги.

 Всё было хорошо и ничего не болело. (Беззастенчиво свистнуто у Воннегута). А, если и болело, то недолго. Но, даже, когда долго, то терпимо. Но, если, паче чаяния, нестерпимо, то чего же вы, вашу мать беспокоит отсутствие денег, хотели? (Светлов тоже не избежал).

 В местности, где я эндемично произрастаю, приходится время от времени слышать: "Бог создал три зла: бабу, чёрта и козла". Мне думается, чёрт и козёл стали очередными безвинными жертвами наглой, оголтелой клеветы.

 Моё самоощущение всегда отличалось сухостью, рассудочностью, холодноватым скепсисом и насмешливым цинизмом. Влажность, эту сестру и неизменную спутницу жизни, привнесла в мою жизнь именно ты, моя злюка, моя ночная фиалка…

 Мой рецепт равновесия, прозрачного состояния духа и самовоспроизводящейся способности неистово наслаждаться каждым тающим мгновением – леденящее равнодушие к собственной участи. Это, разумеется, не предмет рекомендаций и научить подобного рода отношению, к сожалению, решительно невозможно. Либо есть, либо, увы… Как разрез глаз – или они миндалевидны, или той популярной формы, которая даёт стороннему, беспристрастному наблюдателю право квалифицировать их как "лупетки". Оптическое устройство vs. исток, чей эстуарий – перикард.

 Положение делов…
 У нас тут некоторые выражают умеренное недовольство. Чудеса, да и только.

 Диамонолог.

 – Чего ты ждёшь?
 – Последнего дня старого мира.
 – Как долго это продлится?
 – Как угодно долго.
 – Вечно?
 – У меня нет в запасе вечности.
 – Так сколько же?
 – Сколько потребуется…

 Скука, сплин, хандра, пресыщение – вот подлинные враги, обслуживающие время, не занятое проказливым, плодотворным кувырканием ума. Чтоб вы сдохли, проклятущие. Ну…

 Православие, по моему глубокому (три четверти дюйма, что беспрецедентно для моей мелковатой натуры) убеждению, никаких иных чувств, кроме брезгливого омерзения, вызвать не может. Киста христианства.

 Мне думается, господь совершенно недвусмысленно высказался о тоталитарной идее, смешав языки.

 Женщинам.

 Ни у одной из вас нет ничего такого, чего не было бы у другой. Возможно, с мужчинами дело обстоит так же. Не могу судить. Мало о них знаю…
 P.S. Полагаю, читателю ясно, речь во многих случаях идёт о всех женщинах, кроме одной. Для тех, кому повезло.

 Фасеточное сознание современника, примата и вахлака, вмещает с подслеповатой толерантностью заведомо антиномичные элементы – клиническую недоверчивость и эфирное, летучее легковерие. Как могут такие, казалось бы, антагонистические свойства уживаться, соседствовать, почти смыкаясь? Прагматическое – по Шаламову-Гроссману, всё прочее – по Беранже-Сведенборгу. Где имение, где наводнение? Кто за всем этим стоит? И стоит ли кто-нибудь вообще? Интересно, правда? Вот уж действительно – бывают странные сближения…

 Просто блудят. И всё. Дурачки. Чки. Чки. При любом нарушении моральных норм естественно возникает остроколизионная, объёмная, нервная в высокой степени проблематика, интеллектуальное освоение которой представляет собой занимательнейшее времяпрепровождение, придающее, помимо всего прочего, сверхчувственную остроту своей первопричине – собственно греху. И они всем этим пренебрегают. Вот медузы. Прямо лошаки…

 Всё, что я делаю, я делаю отвратительно. Всё, что не делаю, не делаю хорошо. Разве это не прямое указание неба на то, что оно ждёт от меня недеяния и рассчитывает на мою безусловную любезность. Как бы я мог отказать?

 Дуры и дураки бывают: торжественные, восторженные, гомерические, плюсквамперфектные и
 квинтэссенциальные. Не доверяйте поверхностному эстетическому импульсу, толкающему вас от тяжеловесно лязгающих тевтонских фонем к элегантно благозвучной латыни. Не в этом случае…

 Мы слишком цепляемся за жизнь, чтобы сохранить за собой право считать себя полноценно живыми. На все сильные движения души натянута тарифная сетка. Калькуляция обессиливает. Ничего нового, собственно. “Так трусами нас делает раздумье”.

 Что меня пленяет в жуке? Форма, фактура, цвет, конструктивные особенности, милая неуклюжесть, трогательная неповоротливость, беззащитная тяжеловесность, что-то ещё? И это, и что-то ещё, и невнятное, трудно поддающееся артикулированию, но легко соскальзывающее в таинственное, загадочное словцо – “всё”. Что скрывать – я пленён жуком. А он об этом даже не подозревает. Как и о моём существовании, впрочем. Вот те на. Ну можно ли такое стерпеть, скажите пожалуйста?

 Если вы целуете женщину, за пятнадцать минут до этого наевшуюся лука, чеснока и пролежавшей двое суток на солнцепёке исландской сельди, испытывая при этом конвульсивное наслаждение – это, несомненно, любовь. Или глубокая извращённость.

 На наших глазах набирает силу новая, динамично развивающаяся мировая религия – анальный секс. Как часто случается с современниками, оказавшимися волею случая в непосредственной близости к истокам тектонического процесса, мы не в состоянии оценить геологического размаха происходящего.

 В болезнях – не соматических, социальных – представление о нездоровье основывается в значительной степени на статистике. Убедительно преобладающее состояние умов и душ, пусть и вопиюще рабское, признаётся нормой. Свободные до мозга костей, обыкновенно относительно немногочисленные, квалифицируются как носители отвратительного, небезопасного для окружающих заболевания. Предельно тривиально. Не стоило бумагу марать. Соль в иной солонке. Невероятно трудно убедить разлагающегося в том, что его состояние на грани или за гранью личностной смерти. Он с такой силой вцепляется в свою опухоль, опознанную как спасательный круг, что заставить его взглянуть на неё непредубеждённым взглядом, убедившись в очевидном – это жернов, тянущий ко дну, почти всегда невозможно. Забавно, не правда ли?

 Mon Dieu, как смыкаются веки. Будто где-то на поверхности планеты целый народ безуспешно борется со сном и его поражение транслируется в вытесненное моим телом пространство.

 Для меня поэзия – ремесло не мыслимого, но измышляемого. Мяу…

 В мозгу моём две опухоли кряду. Одна любит Иркусуку до выделения секретов, вторая ненавидит первую за эту любовь до выброса метастазов. Вот и крутись как знаешь. А она ещё и вякает. Ну не сука…

 Софистика, казуистика, схоластика. Три “ка”. Ровно на три больше, нежели способен вынести ленивый, но проницательный картезианский рассудок. А если не срабатывает? Без баллистики не обойтись. Паследний довод калалей. Мяу...

 В 16-ть я выстроил этажерку приоритетов, выглядевшую в порядке убывания следующим образом:
 a) опиаты;
 b) книги, музыка, cinema (арт-хаус par exellence); культура, одним словом, действительно одним;
 c) траханье;
 d) деньги и прочая всякоразная херня.
 В 56-ть, проводя ревизию, обнаружил, что траханье следовало поместить на вторую позицию. Возможно, возрастное. Сложнее достаётся, выше ценится. Утешает, что с лидером списка не промахнулся. Трахайтесь. Колоться не обязательно. Соль и перец по вкусу. Всё…

 Кто-нибудь встречал счастливого гомосексуалиста? А максималиста? Поумерьтесь. Перейдите в мидель-класс. Дело вам говорю. Как родным…

 Я – ангел. Нрав мой – ангельский. К ране можно прикладывать. В ожоговое чуть не каждый день едва ли не на лебёдке. А я – ни в какую. Потому – ангел. Недосуг мне… Чуть проснёшься, а уже нужно с левой ножкой найти общий язык, с правой разногласия уладить, прочие тоже там… Все части моего тела, включая крылья, независимы и автономны. На то,чтобы устранить неустранимые противоречия между ними, уходит обычно первая половина дня. Тут как раз обед поспевает. В послеобеденные эзотерические полчаса хрупкое, с ангельским терпением достигнутое хилое единодушие подвергается серьёзным испытаниям – эндорфины в разные области тела поступают неравномерно (схалтурил отец наш небесный, не к обеду будь сказано), ergo эмоциональный ландшафт изобилует холмами и низменностями. Послеобеденные распри удается утихомирить со сравнительно скромными затратами времени и сил. К четырём, много к пяти пополудни мир на земле и во человецех это самое с грехом пополам воцаряются. Тут – щёлк – вечер, любимое время суток. Смотреть в окно, огладить взглядом речку, всем птичкам доброй ночи пожелать; потом кино, а чем ещё сердечку питаться, если Ирка – пожила;? Строку кусну и скоренько ко сну. Сами видите – ни минутки свободной. Всё в хлопотах. Чем только держусь? Но не ропщу. Потому – ангел. И нрав мой – ангельский.

 “Черная бархатка медальона особенно нежно окружила шею. Бархатка эта была прелесть, и дома, глядя в зеркало на свою шею, Кити чувствовала, что эта бархатка говорила. Во всем другом еще могло быть сомнение, но бархатка была прелесть”. (Лео Толстой. Анна Каренина).

 Толстой – дьявол. Но какой упоительный. Будто что-то вихрится, клубится, сгущается у самого горла, в горле, становится густоты и вязкости невыносимой, вот-вот удавит, но внезапно разбегается стремглав, рассыпается, разносится по всему телу, до самых дальних углов, звенит колокольцами, покалывает тысячью иголок, крошечными, с атом, укусами шею под волосами, губы, язык, спину, кожа горит, боль становится невыносимой, кажется, крещендо боли непременно взорвётся вспышкой последнего, окончательного пароксизма, когда внезапно нахлынувшая истома растворяет иглы, затопляет следы укусов, и только колокольцы, слабея, изнеможенно позванивают серебряным “циннь-циннь!” всё дальше, дальше в снежной ночи, метели, беснующемся ветре; бегут лошадки, потряхивая чёлками, какая-то скуластая азиатская разбойничья рожа, возникая из бешено крутящегося, несущегося никуда и всюду, перечёркнутого прерывистыми траекториями снежинок мрака, взвизгивает: “Пади! Укушу!” и исчезает, растворившись мгновенно, стробоскопично. И это всё – Ирка. Вот сука…

 Что бы мы делали без междометий? Делали бы междометия, я думаю. Ну да. Мы бы делали междометия, чтобы было чему делать нас самих. Ведь что только нас не делает? Родители, акушерка, уронившая на кафельный пол с устатку и не евши, преподаватели давлением, уличные знакомые сомнительной лаской, Ленка, показавшая как легко и непринуждённо справляться с застёжкой бюстгальтера самой замысловатой конструкции, несколько прочитанных с холодком
 узнавания слов, несколько услышанных до тика левого века нот, взгляд исподлобья незнакомой девочки, обёрнутой передничком в зайчиках и лисичках, непоправимо что-то в нас перевернувший. Всего не перечислишь, оттого что не упомнишь и потому что лень. Когда мы всматриваемся в результат этого кропотливого деланья, то понимаем с беспощадной ясностью утра стрелецкой казни – ничего поделать нельзя. Всё уже поделано. И что же мы делаем в предлагаемых обстоятельствах? Да ничего не делаем. Живём в них. Что всем вам и предлагаю делать безотлагательно.

 Тоталый спор славяников с собою…

 Ирина. Условно – триумф воли. Бог с ним – не триумф. Успех. Пусть не совершенный. Делов. Совершенство, между прочим, устрашает. И что мы наблюдаем? Трещины, расщелины, распад, раздробленность фрагментов. Наполнило её восхождение, к чему бы оно ни совершалось? Что-то незаметно. Скажем так – не очень-то.
 Юрка. Кататония. Паралич воли. По собственному выбору. Плыл по течению. Как лист. Или щепочка. Выберите сами. Не отвлекаяь на усилия, но прилежно впитывая всё, обтекавшее органы чувств. Перемещающиеся пятна света, запах ветра, щекочущего ноздри, влажные ожоги прохладных брызг воды на разгорячённых щеках. Много чего. Очень много чего. Очень и очень много чего. Sorry, увлёкся. Любимый предмет, знаете ли. Наполнило его всё это? Чрезвычайно. До краёв и через. Ну и...? А потому нипочему всенепременно. То-то же…

 У дурной репутации то очевидное преимущество, что о её сохранности можно не заботиться. И слава богу – мы и так донельзя обременены пустыми, бубновыми хлопотами.

 Кристаллизовалось в детстве. В какой-то момент стало ясно, что меня не пугает возможность выглядеть, даже стать, убогим, жалким, смешным, нелепым, изгнанным, отверженным etc. Не то что не пугает, даже не занимает. Это сделало меня неуязвимым. Недосягаемым. Свободным. Даже величие (а это подлинно тяжёлое бремя), случись такое несчастье, было бы не замечено. Не прилипло. Как бы хотелось внушить это всем угнетённым страхом той или иной этиологии. Опыт, к сожалению, учит – это невозможно. Даже промежуточный, временный эффект, случись ему проявиться, выглядит отталкивающе. Как кукла с не до конца сломанным механизмом. Бр-р-р…

 Макс Фриш заметил: "Не мы пишем, нами пишут", и ещё: "Когда мы пишем, мы читаем себя". Несложно вернуть уравнению целостность и уяснить, что тот, кто нами пишет, желает, чтобы мы читали себя. Помимо всего прочего, это занимательнейшее занятие, способное указать затопляющей существование скуке её истинное место – в углублении, декорированном мхом, у внешних границ души.

 Сегодня человечество, как ни в одну предшествующую эпоху, обладая впечатляющей технологической мощью, позволяющей с немыслимой никогда ранее эффективностью сеять и насаждать (sic!) просвещение, использует эту мощь par exellence как раз для помрачения. Те, кто этим пёстрым и небезобидным гиньолем управляют (если бог существует), будут, несомненно, жесточайшим образом покараны. Они очевидно ставят на его неприсутствие либо на безразличие к происходящему в юдоли. Возможно, именно так дело и обстоит. Если же нет – я им не завидую.

 Мантра при пересечении газона.

 Травка, прости.
 Травка, расти.

 Если бы я написал только две эти легковесные, прозрачные строчки, мне уже была бы положена откидная скамеечка в Пантеоне, которой я скорее всего никогда бы не воспользовался. Волчонка лапки кормят. Недосуг рассиживаться. Так-то, бобики. Тобики, кстати, тоже…

 Магритт и прочие чертёжники пытаются схематически изобразить опрокинутое лицо реальности, погружённое в поверхностно воспринимаемую метафизическую лужу.

 Как это делают виолончелистки? Сидя на стуле лицом к зрителям, широко раздвинув ноги. А как это делают врачи? Бегло обследуют, рассеянно обдумывают, поверхностно сличают, ставят приблизительный диагноз, назначают симптоматическое их бесстрастному равнодушию лечение, выписывают лоббируемые лекарства, гарантирующие пациенту иде же нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, принимают душ, чек и последний выдох, обмывают, обряжают, предают земле, воде, воздуху или огню, в зависимости от того, под влиянием какой из стихий находятся в переживаемый момент. Цианомедицина. Слава лекарям. Если мне позволительно высказать собственное мнение, огонь предпочтительнее…

 Определённо не мрамор. Шамот, терракота, шероховатости, крохотные пустоты, острые режущие кромки…

 Холокост. В самой идее уничтожения такого числа людей есть что-то устрашающе и подавляюще сладострастное. Самоорганизующаяся циклопическая похоть тиранозавра, лишённого фаллоса, но снабжённого по странной прихоти провидения интенсивно функционирующими придатками. Завораживающая и отталкивающая патология.

 Жизнь цвета маренго…

 От глаз человека античности, его ресниц, склер до горизонта и далее расстилался малонаселённый людьми, избыточно изобильный мир, кишевший труднопредставимым для нас количеством живности, прозрачными, переполненными рыбой реками, раскинувшимися на сотни километров густыми лесами, незакопчённым небом, чистым воздухом etc.
 Тем не менее пращуры ощущали неполноту этого великолепия, иначе зачем бы им создавать разветвлённый, детализированный, щедро декорированный и орнаментированный мифами пантеон богов. У каждого дерева была дриада, ручья – наяда, морской волны – нереида… Так они заполняли томившие им душу пустоты. Одушевляли.
 Мы появились на свет в мире, обглоданном до такой степени, что чуть ли не на каждом шагу выпирает лишённый живой ткани остов. И не испытываем потребности в анимации. Чудовищная притерпелость, притуплённость потребности в одушевлении. Общий дефект…
 Напоминает рассказанную Серёжей Довлатовым историю:
 – Итак, Байрон был молод, красив, талантлив и богат, и он был несчастен, а ты стар, уродлив, бездарен и нищ, и ты счастлив.




Soundtrack: Edith Piaf, Non, je ne regrette rien.


Рецензии