Most-6 или надежда приморской поэзии

                Валерии Федоренко

 Что стихи? – некий  щит от тоски и боли.
 Там вершины – сопки,
                они покаты.
 Ты – актер безвестный, живущий в роли...
 Жить играючи – значит, не ждать награды!


 Там – что главное? Верить, что будет лучше.
 Это – принцип, смотрящийся как беспечность,
 вдаль ведущий по жизни
                надежды лучик,
 уходящий отсюда и – в бесконечность...               
               

  Нас прочтут, поймут...  Не грусти, Валера!
 В этом городе,
                "осколочно-жёлтом, щемяще-синем",
 где так выпукла ночью
                звёздная полусфера,
 мы умрём, но уже никуда не сгинем.
 Так и будем здесь
                незабвенными именами
 освещать дороги-пути влюбленным,
 будто в посланной  с того света молнии,
                телеграмме,
 словом ласковым, золотым и червлёным!

 А когда наутро выпадет снег,  не тая,
 город, ёжась, примерит свою обнову,
 тонкострунная пентатоника из Китая
 будет аккомпанировать нашему слову.

                апрель-август 2012,
                Владивосток            
_____________________________________


     6 июня 2011, в День русской поэзии, во влажных вечерних сумерках малого читального зала краевой библиотеки прошло 6-е заседание «Моста» – Most-6, во многом символическое заседание. 
     Герой встречи – красавица, с которой можно писать портрет Бэлы из «Героя нашего времени»  – черноглазая, черноволосая, кудрявая двадцатитрёхлетняя Валерия Федоренко. Дьявольская цифра 6 сквозит в каждом изгибе её локтя, шеи, бедра, в каждом взгляде, брошенном на тебя с такой надеждой и обещанием, что становится неловко. «Вы же не дадите меня растерзать, вы же любите меня?!» – именно так, с интонацией скорее восклицания, чем вопроса, были вербализированы её эмоции. Я невольно рассмеялся и упал лицом в ладони, не имея в запасе мудрого ответа.
     Перво-наперво, поздравил Валерию с юбилеем её бракосочетания, которое как раз приходится на 6 июня. 2 года – не срок, но всё-таки. И отметил про себя, что трижды 6 – это ещё не 666.
      Пришли практически без опозданий:
      - прозаик-экстремист, лауреат журналистской премии А.Д.Сахарова – Настя Попова,
      - поэт-фрезеровщик, король поэтов 2009 – Василий Мрачный (Царёв),
      - член Союза российских писателей, «наш» фотограф – Светлана Капинос,
      - тридцатилетний автор нашумевшей книги «Правый руль», журналист из «Новой
        газеты»  – Василий Авченко,
      - двадцатидвухлетний преподаватель русского языка и литературы
        из университетского  колледжа Игорь Ильич Карнаухов в кампании с однокурсницей,
      - арт. поэтесса Анна Романтика (Седышева),
      - двадцатилетний прозаик из морского университета Денис Штаев.
      Отдельно, в качестве группы поддержки, пришёл по приглашению Валерии поэт –
увы, уже пятидесятилетний Сергей Нелюбин. А так недавно ещё он был молодым неформалом восьмидесятых, где вместе с начинающим архитектором Александром Новиковым на краевом совещании молодых писателей мочил меня, консерватора («до мозга костей» – по ехидному замечанию Василия Мрачного) в сортире. Тьфу, – в Доме молодёжи. А потом, в девяностых, Нелюбин был «серолошадником», «восьминогом». «Восьминоги» – так называлась книга стихов, выпущенная под общей обложкой с режиссёром Гоначаровым (легендарным Марти с радио VBC) Александром Михайловым (Алексом Михом) – редактором глянцевого «Игната» и ещё кем-то, сейчас не помню. Четыре пары ног – это и есть восемь.
      Время – неумолимо. Правда, Сергей, хоть и сед, но худ. Хоть и безработный журналист, но ничего себе ещё мужчинка. 
      Видно, и впрямь день был особенный. Впервые были заданы вопросы о сути поэтического творчества. Похоже, что вразумительных ответов на них не существует. По крайней мере, у присутствующих их не оказалось. Что такое поэзия? Для чего пишут стихи и можно ли поэту обойтись без того, чтобы сочинять их? Кого считать поэтом? Кто такие «графоманы»? Впервые заговорили о «поэтическом ремесле», о технической, так сказать, стороне дела.
     Может быть, сказалось то, что собрались в День русской поэзии, а возможно, мы должны поблагодарить Валерию Федоренко. На сильного, уверенного в себе человека, я заметил, собаки лают громче. Но не кусают.
      Валерия Федоренко по заведённой традиции начала с чтения стихов. Лично для меня то, как читает поэт свои стихи, значимо. Самозабвенно, с отчаянием и восторгом в голосе, раскачиваясь в такт ритма и размахивая руками, читал Андрей Вознесенский. Очаровывала своей возвышенно монотонной мелодекламацией Белла Ахмадулина. Очень похоже на Беллу своей отстранённостью от мира, но куда более экспрессивно и по-актёрски умело читала свои стихи наша Юлия Войтовская. В 16 лет, послушав мелодекламации Юлии, я и решил стать тем, кем стал – стихотворцем. Ничего выше и прекраснее сочинения стихов я так и не обнаружил за долгую и разнообразную жизнь.
     Валерия читала свои стихи, глядя в экран телефона. Читала, явно смущаясь своего чтения. Спешила проговорить, а не донести. Мне казалось, что она не получает удовольствия от чтения. Хотелось её настроить на более серьёзный лад, и я спросил, когда она начала писать стихи.
     Писать стихи, или рифмовать? Если рифмовать, то классе, наверное, в пятом. А если писать стихи, то лет в 15 под влиянием руководителя театральной студии.
     На самом деле, чем раньше человек начинает писать стихи, тем легче ему удаётся освоить школу. Базовые навыки, выработанные предшествующими поколениями поэтов. Читая стихи Валерии, я почувствовал, что она владеет формой, ремеслом, что называется, в очень высокой степени. Ей не чужда поэтика современных поэтов-актуалов. Она с ними не одно и то же, но в теме, что называется.      
     Кого из поэтов любишь (не любишь), на кого ориентируешься, кто оказал влияние?
     Валерия сразу сказала, кого не любит – Лермонтов! На что классик наверняка бы ехидно парировал: «Что делать? Речью неискусной \ Занять ваш ум мне не дано.\ Всё это было бы смешно,/ Когда бы не было так грустно». Досталось и Пушкину. Валерия отправила его в музей.
     Когда училась в школе нравился Есенин. Потом – Бродский. Сейчас ей нравится двадцатипятилетняя Вера Полозкова – звезда-блоггер и арт. поэтесса, лауреат поэтической премии «Неформат». И Аля Кудряшева. И понятно почему: дурной пример заразителен. Мы подражаем не лучшему, что есть в наших образцах для подражания, а, как ни странно, худшему. Но это – отдельная тема, я не хотел бы углубляться в неё сейчас. 
А Вера Полозкова действительно поэт и поэт многообещающий. Один из лидеров поколения, родившихся в восьмидесятых. Мне это поколение больше по душе тех, кто родился в конце шестидесятых – начале семидесятых.
Ближе к концу чтения Валерия разгулялась, вошла в кураж, да тексты в телефоне кончились. А жаль. Я только начал вслушиваться.
     Дальше по кругу высказывали мнения об услышанном и прочитанном накануне.
     Настя Попова, подруга, – ей стихи нравятся, «клеевые», «прикольные». Однако даже она не всегда знает, что послужило толчком к написанию стихотворения. Какая ситуация. Реальность плохо просматривается. Пожалуй, что это не в плюс.
     Согласен. У Веры Полозковой, мне кажется, всё проще, прочитывается с первого раза.
     Денису Штаеву при всём том, что стихи оказывают на него своё эмоциональное воздействие, тоже не понравилась непрозрачность. И здесь Валерия взорвалась. Заявила, что она не отвечает за то, что кто-то неначитан и воспринимает её аллюзий (или реминисценций?).
     Вообще-то это запрещённый приём – сомневаться в квалификации твоего слушателя. Он заведомо хуже автора разбирается в том, что написано. Включая всех взрослых литературных дядек и тёток, критиков и поэтов. К их непониманию нужно относиться с пониманием. Уж, извини, Валерия, за дурной каламбур.
      Сергей Нелюбин сказал, что стихи Валерии избыточно аллегоричны (т.е. иносказательны). Я для себя это взял на заметку – возможно, отсюда непонимание (о чём это собственно?). Он заявил, что читает она свои стихи плохо. Не выдерживает свой же (оригинальный) ритмический рисунок. И ещё не хватает ему законченности в стихах Леры. Стихотворение заканчиваются там, где гаснет вызвавшая его к жизни причудливая эмоция. Не хватает мужской логики и рацио. Накануне поэтесса заявила, что её стихи – есть «вербализация эмоций». Трудное слово «вербализация» (т. е. озвучивание) выговорено было с трудом. «Начитанность девочки даёт о себе знать» – буквальная цитата из Сергея Нелюбина. Успел записать. 
      Суждения Светланы Капинос оказались для меня неожиданными. Мудрыми, глубокими. Как сам бы я вряд ли решился говорить, хотя чувства мои и сумбурные мысли перекликаются с тем, что говорила Светлана.
      Она заявила, что личность Валерии Федоренко куда глубже и интереснее её стихов. Валерия осталась ребёнком, а пора бы стать взрослой. Мир может не узнать такой поэтессы – Валерии Федоренко, если она и дальше будет играть в маленькую девочку, ищущую подтверждения любви к ней со стороны окружающих. Нужно ориентироваться на тех, кто выше тебя, мудрее, а не на Веру Полозкову и Алю Кудряшову. По мнению Светланы Капинос, Валерия из тех, кто способен глубоко мыслить, а не только «вербализировать эмоции».
     Василий Мрачный высказал так же неожиданную, но очень верную, с моей точки зрения, мысль, что у Валерии есть воля достичь вершин в поэтическом ремесле. И многое уже сделано. И делается сейчас.
     Василию Авченко нравится, что в стихах Валерии есть музыка. Чтение автора эту музыку убивает. О чём он и сожалеет.      
     Анна Романтика заявила, что «поэтесса поэзии не доверяет», что если снять одежды ярких метафор, то сути, «дна», не увидишь.
     Расшалившийся Игорь Ильич, пускавший самолётики, наподобие его учеников, встававший и ходивший без надобности «по классу», был, как и положено злому критику, жесток. В стихах он увидел нереализованные сны об отце – совсем как у нелюбимого Лермонтова «ужасная судьба отца и сына – отдельно жить, в разлуке умереть (неточная цитата)».  Поэтика Валерии Федоренко близка Земфире десятилетней давности: «…а я девочка с плеером». Накануне он долго пытал Валерию, может ли она не писать. Та ответила, что не может, поэтому диагноз был поставлен беспощадный: «Традиционный, по-своему начитанный графоман. Бесталанный стихослагатель». Эка хватил! Низя так с надеждой приморской поэзии.
      Вследствие такого выпада я сказал не совсем то, что хотел. Я сказал, что ремесло (техническая сторона) поэзии тесно (диалектически) связана с одарённостью. Валерия владеет элементами разнообразных поэтических техник и, что важно, не чужда моды. Актуальное в поэзии – всегда в поэтике, а не в теме. Это же не проза. Говорить о Валерии как о графомане нельзя. По младости лет наш критик ещё не видел настоящих (матёрых!) графоманов. То, что пишет Валерия сейчас – школа. Пройдёт время, и, возможно, ни один стих из нынешних не будет напечатан во взрослых сборниках. У меня, к примеру, нет напечатанных стихов из периода, когда мне было 23. Не потому, что не писал, потому что не смотрятся эти стихи на фоне того, что было позже, когда «стал взрослым». И вовсе не из-за техники. Ремеслом я овладел раньше, чем научился понимать и жизнь, и поэзию. Те стихи по-своему любопытны. Но не более того. Как том юношеской лирики Лермонтова на фоне двух десятков взрослых текстов, за которые и почитают Лермонтова как  классика.
   Шёл дождь, гремел гром совсем, как в час гибели классика у легендарной горы Машук, когда я отвёз на улицу Кирова Васю Мрачного, Валерию Федоренко и Сергея Нелюбина. Оказалось, что они живут в одном микрорайоне. И Валерия долго обнималась на прощание с седым Нелюбиным, совсем как маленькая девочка, ищущая защиты от страшного и непонятного мира, несправедливого по отношению к ней.      
            

***
в этом городе гаснут солнца и дышат кони
и из города день уходит жалеть коней
а февральской ночи застывшей в чужих ладонях
от твоих поцелуев становится только больней
и рыбачат до самой весны старики на льдине
их уносит ветром детка на южное побережье
в этом городе осколочно-желтом щемяще-синем
на последнем да я хочу да становись не моим нежным
я уже в фонарях и русалках и нечем совсем дышать
и угадываться сложнее и жутко в пол-улицы разминуться
в этом городе зябко кутайся в шаль засыпай душа
засыпай душа моя авось повезет проснуться

***
Гарью и книгами пахнут улицы,
мальчик-звезда догорает в городе,
море волнуется – раз – волнуется –
два – а на третий весна кончается
и на воде поплавок качается,
имя соленое, как сумерки,
на языке застревает, гордое,
утром, в которое все умерли.
«Детка, замри. Это проще выдумать.
Море волнуется три.
Выдохни».

***
"Правда, мы будем всегда?"
Сергей Козлов

Сказочник жизнь положил в конверт,
Богу отправил с голубем на закат.
Ежик помянет, даст Медвежонку конфет,
Сядет смотреть в окно тысячу снов подряд.

«Ежик, а Ежик, туда ведь река течет?
Сделаем лодку, к весне доплывем на юг?
Здесь я уже знаю все звезды наперечет,
Все корабли на причалах, всю пустоту вьюг,
Все послевьюжия,
Все слова ненужные,
Время глядит с потолка –
Такая кругом тоска… А-а-а…»

Верится Ежику и не верится,
все ему плачется: замерзла весна в платьице…
По первому снегу хрустит, сутулится:
«Спи, медвежонок, пурга на улице»
В узорах оконных память прячется…

А по весне зацветет деревце…
***
Берегами, бездорожьем берегла тебя, прохожий,
и твою улыбку тушью рисовала на запястьях...
Пусть тебе сегодня утром по пути к чужому счастью
город, джинсовый и дымный, в руку камешек положит.

***
Я никогда не была в Хиросиме,
милый, не встречала рассвет в Хиросиме,
где от людей остаются только тени,
от кошек тоже только тени,
где поезда – все мимо, мимо,
самолеты, рассветы, дороги – мимо.
Господи, дай мне терпения,
немного любви и терпения
в этой жаре.
Господи, невыносимо.
оказываться в сентябре.
Как в Хиросиме.

***
Там, где осень вытекает
из надломленного лета,
мой стеклянный человечек
ловит рыбу на причале.

Там, где дети потеряли
на закате колокольчик,
мой стеклянный человечек
улыбается рассвету.

Там, где светит акварелью
нарисованное солнце,
мой стеклянный человечек
машет птицам на прощанье.

Там, где жизнь однажды утром
на песке следы оставит,
мой стеклянный человечек
камешки бросает в море.

***
По смычку контрабаса
от Европы до Азии - меньше дня.
конец света из твоего рассказа
войдет в меня.
Медленно, мягко, как пьяный,
как черный кот по двору.
"Малышка, когда тебе станет не рано,
я умру..."

***
Душа старика зацепилась за гвоздь.
Теперь через прореху
видно Богу от самого неба до самого дна:
старик берет свою трость,
ковыляет по саду, который высадил Чехов.
А там он не лишний,
а там для него уже зреют вишни.
А там для него уже лопается струна...

***
Моряк, расскажи мне о дальних странах,
где мальчик склонился над пойманной в сети звездой.
Ты слышишь: смеются пять океанов,
и плачет шестой.
Моряк, я ночами небо латаю,
на эту зарю золотую последний ушел лоскуток.
А с других берегов только письма, песни и стаи
спешат на восток…
Любимый, я знаю, как это страшно,
когда по песчинке на шее затягивается жгут.
И с вечностью каждый день – в рукопашный.
И если не ждут.

***
Гуси-лебеди не долетают до середины молочных морей,
на берегах вырастают щенки, а потом вырастают дети,
дети бродят по свету и ищут маму. Находят песок и ветер,
монетку с дырочкой тратят на были и небылицы.

Им не снится подлодка, а ей глубина не снится,
ей вообще ничего не снится, она притворилась китом.
На спине у кита – город, в котором цветет орех,
на спине у кита – мальчик, разбуженный на заре,
мальчик долго молчит и молча глядит наверх,
видит бумажное небо и рыжий вчерашний день,
щурится-смеется, что гуси-лебеди в яблоках облаков заблудились
И застыли. И сами себе приснились.

А старые капитаны допивают из фляги закат на пирсе,
чтобы с рассветом опять услышать: «Мир всем»…

***
Вечер от вечеров отрезает свистками скорый –
это на запах дождя поезд приходит в город,
это на пару минут в город приходит лето.
Лето ресничных лесов, лестничных клеток,
еле одетых барышень средних лет
на берегу закапывает фантики от конфет.
Это секретики, милая. Это большой секрет –
щенка, что на море лаял, давно уж нет,
русалки на отмели, милая, нет давно.
И детство ушло на последний сеанс в кино

***
Остров почти как остров,
только у механической птицы
где-то в груди шестеренка
крутится, бьется, сбивается.
Тик-так, тик-тик-так, так… так…
Все уже было. Теперь уже все не так.
Твой механик давно наглотался дней,
лежит и не может подняться
на самом морском дне.
Воздух солено-острый,
осколок месяца волны режет,
ржавую аппарель
для него на пирс опустил апрель.
А он со дна не придет,
у него там вечный солнцеворот
и год начинается там, где кончается год...
И на побережье
сползает ночь по канатам.
И все уже было. Не здесь. Не с тобой. Когда-то.

***
Путь на Голгофу – не совсем то, что встречная полоса,
не совсем лунный свет и скорее не вдох, а выдох,
и уж совсем не то, что две тысячи лет назад
было доброй приметой…
Даже если чужими дворами крадешься в тени до света,
ты гляди-ка, у ночи уже выклеваны глаза,
и одной вороны не хватает среди этих посчитано-сытых.

Тебе по пути с этим парнем, худощавым хиппи,
который вот-вот умрет и вот-вот воскреснет –
послушать его истории, улыбнуться, осенней зари выпить,
сидеть на песке, дожидаться прилива вместе.
Он назавтра уйдет всех спасать, попросит маму не плакать,
попросит любить друг друга. А утро покрылось пеплом.
И в Риме будут дожди, а в Иерусалиме пекло.
А где-то еще невозможная будет слякоть.

Об этом напишут газеты, и станет немножко грустно…
…И плавится шоколад. И пахнет морской капустой.

***
Слепого старика радует
вокруг головы – радуга,
город во рту кита,
в городе – пустота.
А я теперь стала милая девочка,
да все равно не та.
А я потеряла имя камешком
на берегу реки,
теперь лишь смешки да снег растаявший
проигрываю в городки.
А я теперь стала монеткой с дырочкой –
платить по счетам,
вчерашние вечера считать,
звенеть в баночке жестяной.
Пожалуйста, будь со мной.

***
От ночи к ночи, как от стены к стене,
кто-то мечется и стонет – холодно, мамочка, холодней.
Беременные паровозы от меня ко мне
привозят дерево без корней,
вокзалы рожают меня
красноватым визжащим куском апреля,
матросиком на верхней палубе,
небом в оранжевой курточке,
девочкой на качелях.
Ей бы поиграть во дворе, засмеяться, родить детей, поседеть,
уйти в монастырь, задраить люки да законопатить щели.
А в моей субмарине кто-то мечется, стонет,
как будто ему снится мама,
как будто входа ей нет,
как будто холодно ночевать на дне.

***
Помнишь море,
мой сероглазый Будда?
Помнишь, ты видел город,
в котором ночуют горы,
на которых ночуют духи
и ночуют люди, и огоньки зажигают,
и маяки зажигают,
чтобы тебе и мне не заблудиться во сне…
Я знаю, назавтра тебе приснится
тысяча колесниц
и сломанная колесница.
И мне уже не поместиться
на перекрестках твоих и улицах…
И тебе останется время, а ей останутся дети,
а мне останется море, не знать и гадать на воске,
пить кофе за того, кто остался третьим,
и говорил по-японски…

***
Девочка едет в кузове
небесного грузовика —
чтобы там, где восточнее только лютня,
где дороги смяты и зимы люты,
разлюбить тебя, дурака,
прилюдно.
Ей осталось всего два берега, два попутчика, два глотка,
с каждым вдохом легче смеяться о тех, кто пока не умер
и о тех, кто живет пока.
Память, как воскового ангела, девочка держит в руках.
День начинается так осторожно-блюзово,
словно знает, что ночь была коротка.

Девочка носит краюху времени
в старом потрепанном рюкзаке,
каждой собаке дает откусить,
рассказывает своих первых встречных,
что хочет играть на флейте и едет к большой реке.
Заплетает волосы.
Волосы пахнут вчерашним дождем,
чужими людьми.
И она понимает, что Бог — есть.
Что пока она едет в кузове, Он есть.
Что лучше спрыгнуть, чем разлюбить, mon ami.

Девочка хочет подарить тебе небо,
хотя бы на прощание — немного неба,
встает на цыпочки, почти взлетает —
и не дотягивается до неба.
Как никогда не дотягивалась до тебя.

***
Милый Боженька,
Ты ведь все знаешь, все можешь,
пусть он приедет, пока не замерзло море –
я научу его кидать в море камешки «лягушками»,
а то он дожил практически до седин и не умеет,
а то мне тут без него все холоднее и холоднее,
а то я так и свихнусь тут скоро,
всех в округе его именем называя…

Милый Боженька,
если он не приедет до снега,
будет смеяться, смотреть на других – неродных и лишних,
а они будут целовать его, одинокого, в шрамы на левом плече,
пусть он тогда мне хотя бы звонит или пишет.
Или нет, раз уж так, лучше пусть не звонит и не пишет вообще.

Я, наверное, сфотографирую,
как у нас тут играют в прятки чужие дети,
как кончается осень последней звездой в стакане,
как тугой струной под смычком подворотен – только тронь – завывает ветер,
как пылится на полке в цветном конверте
письмо нашей нерожденной дочки к папе
(и в кого из нас только у дочки неровный почерк?)
как зима сквозь людей проходит и тени злятся …
И пока он будет смеяться, смеяться, смеяться,
Пошлю ему снимки голубиной почтой –
оно так надежнее, знаешь, Боже…

Милый Боженька,
если его больше никогда не будет,
если он соскребет меня со своей души, как щеточкой грязь с ботинок,
тогда помоги мне остолбенеть, онеметь, сгинуть,
оставить свое сердце подкидышем на скамейке,
или похоронить его в парке под деревом в еще не сожженных листьях,
в братской могиле с последней минутой детства и одноглазым плюшевым мишкой,
похоронить быстро и незаметно, чтоб люди не вызвали вдруг милицию…
И потом пить чай, постигать себе дзен, ни на кого не злиться…
Но все-таки пусть он лучше будет,
если Тебе не сложно…
А Тебе ведь не сложно, да?

Милый Боженька,
если Ты решишь мне помочь, и он приедет,
ну так вот, когда он приедет,
сделай так, чтобы днем было тепло, а ночью темно,
чтобы только месяц заглядывал к нам в окно,
чтобы никто – если можно, совсем никто – не стучал к нам в дверь,
хотя бы мы не выходили из дома с ноября по самый апрель,
чтобы на берегу было много плоских камней,
чтобы он однажды спросил: «Милая, сколько я спал? Почему мир так бел?»
И еще чтобы он любил меня, не перетягивал одеяло и потише храпел.

***
Все принимают меня за школьницу,
а я нахожу у себя седые волосы.
«Эх, - говорю я себе, - Рапунцель, глупенькая,
зачем умеешь ждать?»
Дождалась ведь – терпи теперь,
это о тебе судачат, что ты давно и непоправимо уже б\у,
что по твоим косам уже взобралась толпа,
умоляют тебя – «дуреха, беги, убегай, не будь»…
ухмыляются: удивить-то его тебе все равно нечем –
вам и осталось-то доиграть только в день-ночь, в чет-нечет,
во «время лечит».

Но пока что я распускаю по плечам, по спине,
змей моих, ночь мою, одиночество –
пусть окаменеет миг, когда стану твоей,
пусть окаменеет сердце мое, когда стану твоей.

Люди хохочут: «Это для всех других ты, девочка, закрываешь глаза,
а для него, который еще не приехал, а у тебя – уже опустел вокзал,
уж постарайся, открой.
Этот твой очередной принц – он же совсем слепой,
а ты все туда же – любовь, любовь!
Он не увидит, как ты мечешься по простыням, по подушке,
как залюбовалась его руками,
как выгибаешься, хочешь вдохнуть его,
оставить себе на память».

Не превратится он ни во что – ни в камень,
ни в кружку,
ни в кошку,
ни в мышку,
ни во что.
Не по косам он тебе, не по глазам.

Фаталистам, я слышала, не опередить судьбу…
Если я состригу волосы и спрыгну –
поехали первым поездом в Ереван, в Махачкалу, в Кабул,
поехали хоть куда-нибудь?

***
От одной до другой осени – свет горит,
от одной до другой осени – нет пути,
от одной до другой – столько зим и лет,
сколько в шляпе Иуды по вечерам монет.
Только ты один, мой Иисус, так улыбаешься мне вслед.
Ты выходишь на улицу – покурить,
сигарету потухшую покрутить
и сказать: «Моя бедная девочка, не грусти,
мы же битники, правда? Запрыгивай к небу в кузов!
Никакой тут любви и не было, и нет,
се ля ви, говорят французы,
такая вот се ля ви –
никакой, блин, тебе любви…»

***
Звезда из моего рюкзака
легка, невесома.
Умирай, пока я ищу тебя,
любовь моя, Хиросима.
Твой последний ребенок
ни разу не видел маму.
- Это сакуры лепесток?
- Это первый снег…
Доченька, отпусти своих журавликов –
пусть на запад летят...
- Мамочка, можно я буду смотреть на снег?
Я же знаю, что завтра солнцеворот,
завтра другая девочка
ворот весне распахнет,
завтра ни звонка, ни выдоха, ни пуговицы
от меня больше нет...
Мамочка, можно я хоть одним глазком
посмотрю на снег?

***
Зимы – бусины четок,
пыль да быль по углам.
Тень Господня нечеткая
на дорогу легла.
Ты прикинься прохожим,
незнакомым, любым –
научи меня, Боже,
в эту зиму – любить,
научи меня с крыши
убегать до темна,
научи его выжить,
если завтра война.

А если серые ветры
мне февраль протрубят
научи меня верить,
если можно, в Тебя.

***
«The act of dying
is like hitch-hiking…»
Richard Brautigan

Мальчик с угольками на месте глаз,
возьми меня в свой фургончик – до самого неба.
Я знаю, ты едешь на небо –
оно с утра у тебя на зубах скрипит,
решает, кто ты сегодня – кот или кит,
или просто стекляшка, у которой внутри болит,
или бутылка, у которой ветер внутри свистит:
«Здесь трепыхалось сердце, слышишь, оно вот здесь,
скоро стемнеет – и это благая весть».

Закат кесаревым сечением
рассекает небесный живот
и оттуда нас достает…

Мы приедем ночью, и больше не станет глаз,
похожих на два уголька.
Ты прищуришься – три, два, раз
– и не станет.

***
Там, где закаты текут на восток через дыры чужих глазниц,
мне осталось счастье — ходить к реке и смотреть на птиц,
печальную песню в джонке отпускать по течению. И потом
золотом вышивать по шелку иероглиф имени твоего, твой дом,
дым из трубы печной, облако за горой, огонек на горе, метель.
Женщину, что вечерами согревает твою постель.
И ладони твои. А если из них уже проросла трава,
я буду молчать об этом за нас двоих. До самого Рождества...


Рецензии
прочитала с интересом, спасибо.

Ольга Риф   14.06.2011 01:19     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.