Поцелуй Персефоны. Глава 9. Протей

«...Прекрасен, как Рим, был этот город и грозен, как Вавилон, но тьма накрыла его, и он навеки стал проклятой людьми пустыней. Далеко-далеко в ночь уходили его серые дороги — в ледяные поля, в вечный сумрак».
«Холм грёз», Артур Мейчен

Разживаясь букетом у цветочницы Светы, с ней можно было перекинуться несколькими фразами о Рэксе Стауте, Чейзе или французском масоне Шюре, потому как, пожирая детективные ассорти, Света запивала их эзотерическим ершом. Она и иконки со свечками не обходила вниманием — как без них! Она могла и яиц на Пасху накрасить, и на Рождество Христово в церковку явиться целомудренной монашенкой. С Геной же мы толковали о музыке. Все эти разговоры давали мне пищу для моих зарисовок, которые периодически истребовал с меня зав. отделом Велемир Дунькин; его понуждал к тому ненасытный типографский блюминг, безостановочно производящий жареное, скандальное и сенсационное. Это лязгающее болтами, засевшее в подвале экс-партийного издательства чудовище своими вибрациями порождало в голове зама фантазии о несчастном, покинутом всеми народе, и Дунькина бессознательно тянуло к сентиментальному натурализму и благотворительности. Ему казалось: нищие подземки — это что-то вроде персонажей христианского ада, при жизни приговорённых к жарке на сковородках. Так вот, вербализуя сентиментальные грёзы непосредственного Нач-Нача о покинутом народе, я  стал еще и разработчиком  золотой жилы по написанию картинок из жизни городских маргиналов. Болезненно переживая чудовищную раздвоенность между шпионоподобным дедуктивным писакой, строящим безумные версии мафиозных разборок и бесконечно близким к народу бытописателем дна, я прятался за псевдонимы. Ну а написание женских романов заставляло меня распадаться на ещё большее количество ингредиентов. Это было что-то вроде калейдоскопического театра непрерывно сменяемых масок. Мастер-классы лицедейства я брал у профессионала. Бывало, мой сосед по лестничной площадке Митя Глумов заходил ко мне и устраивал прогоны рождественских вытворяшек. Дело в том, что в кооперативе «Сюрприз», ведающем доставкой подарков на дом, всегда бывал дефицит Снегурочек. И Мите постоянно приходилось менять бородень и шапку круглу на кокошник и злату косу.

— Ну как? Идёт мне этот сарафан? — вилял задом исполнитель ролей толстяка с пропеллером от вентилятора на спине, Серого Волка и Бабы Яги.
— Как влитой! — морщился я, подозревая его в нетрадиционной сексуальной ориентации. Он холостяковал, как и я во время циклических уходов Галины. На лестничной площадке возле его двери я то и дело натыкался на странных типов неопределённого пола с кольцами в ушах, серёжками пирсинга в бровях, малиновыми начёсами и фиолетовыми гребешками из волос на головах. Самым непорочным посетителем этого бедлама была Княгиня: она приходила сюда, чтобы напитаться богемным духом для своих околокультурологических импровизаций.
Отвратительнее же всего было то, что сам я становился существом неопределённого статуса и пола. То я примерял к своей логически мыслящей голове фетровый котелок детектива, на руке ощущал лайку перчатки, в ладони — тяжесть трости со слоновым набалдашником, а в кобуре под мышкой — холод револьвера. То на месте гладковыбритых щёк прорастала борода сказителя-баюна, уголки лукавых глазёнок начинали лучиться куриными лапками морщин, и я вещал по-простецки, по-народному. А то я явственно обнаруживал, как у меня набухает грудь, наливаются бёдра, на месте пениса и яичек образуется венерин холмик, смыкающийся между ног вожделенной для самцов щелью — и меня тянуло покрыть своё чело косметическими приманками, одеться в Галинино белье и упорхнуть в ночь, туда, где алчные мачо рыщут в поисках податливых бабёнок.

Я зависал в облаках курилки, щебеча с Курочкой, Княгиней и Киской. По перешёптываниям с ними я познавал тайную науку ажурных чулок и трусиков-стрингов.
— А ты знаешь, муженёк этой пианистки за-а-абавный! — мурлыкала Киска.
— Да и этот барахольный магнат Китаец — ничего себе типчик! — квохтала Курочка.
И только Анна Кондакова по прозвищу Княгиня утопала в дымном облаке, мерцая ликами Ахматовой, Цветаевой и богини поэтических сред, орфической жены Вячеслава Иванова. Мы банально курили. Она воскуряла фимиамы. Рядом с ней даже забычкованная пепельница на треногом стояке выглядела алтарным жертвенником. Если с Курочкой и Киской можно было пофамильярничать, то Княгиня производила впечатление недоступности в абсолюте. Тому способствовала и девичья фамилия Кондакова (её она не стала менять в замужестве). В этой фамилии слышались отзвуки молений, перемежающихся церковными «кондаками» и акафистами. Припасть к коленям. Осыпать ледяные ладони лобзаниями. Запечатлеть благоговейный поцелуй на обожжённом лампадой образе. Что ещё?
В облике Анны Кондаковой угадывалась принадлежность к угасающим вампирическим родам советских писателей, хранящих в холодной бледности ланит память об эллинских мраморно- колонных домах творчества у лазурного моря с пальмами в бочках. И хотя в своё время её отпечатавшийся благообразным ликом на вкладке под обложками дородных томиков папа выводил свою фамилию из слова «кондовый», дочь расслышала в унаследованной музыке этимологическо-генеологической фуги  совсем другой корень и, побывав в Пушкинских горах, не забыв при этом посетить и Псково-Печорский монастырь, кое-что разузнала от тамошнего иеромонаха… Он поведал ей о том, что идущий от перешедшего на сторону русичей накануне Ледового побоища тевтона Киндерхофа род неких Кондаховых дал Святой Руси и новгородских купцов, и уральских рудознацев, и немало рыцарей духа и просветлённых игумений. В незапамятные времена переписчики метрик и паспортов «х» поменяли на «к» — и на свет явилась ветвь старинного рода с искажённой до неузнаваемости фамилией.

Не столь просты были и Киска с Курочкой. Таня Кислицкая могла обращаться в неоновую пантеру ночных клубов. И там, в сообществе диджеев и байкеров властвовала, чтобы запрыгнув на спину обвешанного побрякушками хеви-металиста, нестись с ним по уснувшему городу на ревущем рулерогом «Хаммере». С такой же лёгкостью она перевоплощалась в львицу широкозастольных презентаций. Вкрадчивая речь. Сигарета в длинном мундштуке. Махровые ресницы. Обтянутые длинным платьем бёдра, напоминающие двух грациозно двигающихся по клетке зоопарка хищных кошек.
Майя Курнявская способна была предстать и распустившей перья павой, и бессонной совой казино, готовой хоть выиграть, хоть проиграть что и кого угодно. И хотя при появлении начальства она ворковала подобно присевшей на подоконник голубке, я знал — ночами она парит над городом, распластав крыла и светя глазищами-плошками, чтобы, выискав жертву, сграбастать её опалёнными «Опалом» когтищами. И вряд ли бы Дунькин стал маяться с этой Майей, если бы Курочка не несла золотых яичек заказух…

Подписываясь Круговым, Жбановым, Потаповым, Лаптевым, я сочинял, порою, просто-напросто выращивая «народных» героев, как Гомункулусов в колбе своего воображения. Тех самых, которых по алхимическим рецептам Парацельса следовало производить посредством запаривания склянок со спермой в конском навозе. Живые люди не очень-то походили на героев моих натуралистических зарисовок. Скорее, я сканировал представления моего крепкопьющего начальника о народе и выдавал ему в качестве добротной действительности его же собственные глюки. Всё-таки Гена не очень-то походил на персонажа дантовой фантасмагории или сюрреальные агглютинации Босха. Когда после пресс-конференций случались фуршеты, движением факира я на глазах у бдительных коллег-таблоидов умудрялся спереть пару яблок или даже ананас и, не донося добычу до дома, одаривал фруктом друга-гитариста. Пока, надкусив яблоко, он жевал, я заменял его, забабахивая что-нибудь из битлов. Из всех прочих моих пороков склонность бренчать на гитаре была чуть ли не самой гноеточащей: этой страсти я мог отдаваться с таким же самозабвением, как и сексуальной гимнастике.

Вопреки представлениям Велемира Дунькина об обитателях подземки, Гена был счастлив и в реальности, и в грёзах. Его фантазии кочевали среди ликов рок-звёзд и переполненных толпами стадионов, над которыми царит орущий в микрофон мессия с рогатой гитарой. Дунькин же был бардоманом. Подобно морально разлагающемуся под напором красных войск каппелевцу, распевающему по пьяни белогвардейские романсы, он запирался в своём кабинете, напивался, и, никому не отпирал. Подходя на цыпочках к двери, можно было слышать лишь жуткие звуки, в которых едва различимо угадывались слова песен Галича и Визбора, перемежающиеся сообщениями невыключенного приёмника, вещающего о происходящем на баррикадах у Белого дома. О том докладывали девочки, испытывающие от бардовских концертов Дунькина несказанное садомазохистское удовольствие. Если же говорить об усладах, доступных гитаристу Гене, то порой он захаживал в дразнящий гранёными витринами магазин музыкальных инструментов и там, перебирая гитары, как эротоман — женщин, погружался в звуковую нирвану. Он трогал гладкие, как бёдра приверженниц антицеллюлитовых шортов, грифы непостижимо дорогих «фэндеров» и «гипсонов», он гладил янтарные деки «Рамиресов», он осязал инкрустированные перламутром лады, он западал в кошачьих мяуканьях блюза, он исходил на нет в феерических фламенкийских импровизах. Он воображал себя то Эриком Клэптоном, то Джимми Хендриксом, то Пако де Люсией. У его ног, беснуясь, волновался человеческий океан. В ушах стучали каблуки и кастаньеты танцовщиц фламенко и шуршали их необъятные юбки. Отрешаясь от монотонной действительности, он совершал умопомрачительные кругосветные турне. Воображаемые, конечно. В тех фантазиях цветы, запахи которых он каждодневно вдыхал, словно крадя их у будущих покупателей, валились ему под ноги охапками.
А Дунькин, если и брал иногда в руки гитару, то тут же смущённо просил перестроить её «под семиструнку», неуклюже изображал из сомкнутых на грифе пальцев-коротышек  инквизиторские щипцы баррэ, безуспешно пытался взять «звёздочку» или «лесенку» — и, опростоволосившись, возвращал инструмент виртуозу. Он ведь тоже, бывало, притормаживал возле Гены, заказывая спеть про то, как «растащили венки на веники», наворачивал на щёку слезу, воображая себя то ли поэтом-пророком с гитарой на бельевой верёвке под сенью кафе «Под интегралом»;, то ли лопнувшей струной, то ли электрошнуром, впившимся в содрогающеся тело диссидента, то ли самим им — на чужбине, в гостинице, где каждый электропровод состоит на службе у КГБ, то ли стилягой, которому парикмахер-бригадмилец простригает проплешину в золотистой ржи шевелюры.
Но чем выше взлетал Гена и ниже падал Велемир в своих сновидениях наяву, тем сокрушительней бывало падение первого и вознесение второго. Вернувшись к реальности, Гена вынужден был опять усесться в переходе метро на раскладном стульчике и бренчать на разбитой «банке» с обломанными колками, полуоблезлыми струнами и кривым грифом. Справившись с сентиментальными рудиментами юности, Велемир возносился на редакционный этаж, нанизывал никитинскую кепчонку на рог вешалки и взгромождался на свой трон, откуда он вместе с Сам Самычем мог манипулировать кармическими передвижениями газетного глиста, дозируя концентрацию ядов и противоядий в его каждодневно умирающем и снова возрождающемся организме.

Ставшая единственным просветом в жизни Гены Света изощрялась в упаковке цветочного скоропорта. Витиеватые ленточки. Блистающие обёртки. Гена давил на слезу, так напевая про музыканта, повесившего на спинку стула свой пиджак, будто намеревался сам повеситься на этом самом стуле или же использовать его в качестве вышибаемого из-под ног судьбой-злодейкой эшафотика. Велемир же никогда бы не помыслил о том, чтобы употребить не по назначению больно врезающуюся в плечо веревчатую вантовую подвеску. Ведь  утвердив на  столь шатком основании свой щипковый инструмент, бряцая на нем, кумир-скандалист  уносил на парусах рифм в страну мечтаний о запретном, заветном, невысказанном не только бывших литобъединенцев, но и волосатые сердца спецслужбистов. Скорее,  воображение Велемира выдало бы совершенно иной образ: подпоясаться вервием простым, уйти от суеты земной-газетной иноком в бескрайние заснеженные пустыни, куда-нибудь к берестяным чумам хантов и мансей, все еще живущих в той же простоте, как и при завоевании Сибири Ермаком. Он лучше бы застолбил местечко в называемом музыкантами подземки «трубой» переходе, прицепив к грифу целлофановый  пакет для монет и «бумаги», но только не это – суицид с вывалившимся почерневшим языком.
Велемирова жёнушка Маша использовала бельевые верёвки отнюдь не в поэтических целях, и потому никаких петель удавленника из них образоваться не могло. Ловя попутный ветер умиротворения, жена зама направляла их семейный бриг в Море Спокойствия, крепя на тех верёвках деревянными и пластмассовыми прищепками чёрные, как пиратский «роджер», трусы, синие, как скромный «Жигулёнок», джинсы, зелёные, как дачные грядки, майки Дунькина рядом со своими и дочуркиными белыми, как кливера бригантин, трусиками на лоджии седьмого этажа: после крепкого руководящего рукопожатия выданный в качестве ордена за доблестную службу ордер воплотился в нечто твёрдое, надёжное и железобетонное, а порывы сердца юного — лишь в давно пылящиеся в коробке магнитофонные катушки со ссохшейся, коричневой, как кожа мумии, лентой.

Две сдавленные обстоятельствами человеческие микрочастицы рано или поздно должны были слиться в молекулу. Такова, если хотите, химия и физика элементарных частиц, законы которой неизбежно действуют в гигантском синхрофазотроне жизни. Всякий вовлекаемый в сверхмашину метро чувствует, насколько все эти подвижные ступени эскалаторов, трогающиеся от перронов электрички, мелькающие за стёклами вагонов стены с подвешенными на них лианоподобными кабелями способны превратить человека в нечто вроде электрона в толще провода, по которому течёт высокое напряжение. Так просто сгореть. Аннигилировать. Куда сложнее найти вторую, тяготеющую к тебе частицу, с которой можно было бы слепиться, чтобы лететь дальше...

Пообкарнав всю философию с метафизикой, оставив лишь необходимый для втискивания в квадратик на последней полосе минимум и выведя экземпляр на принтере, я спешил к Дунькину. Велемир Павлович делал окончательную обрезь и сваливал продукт в секретариат Боре Сухоусову. Бывало, недовольно ворча, зав. отделом «Всякое разное» стравливал моё творение в корзину. Всё чаще — из-за инопланетян, метафор и литературных реминисценций.
— Пойми, читатель туп, ему некогда разжёвывать твои премудрости… Если уж про НЛО, то про НЛО, про криминал, то без мистики, а картинки с натуры должны быть реалистичными, а у тебя что? Смешались в кучу кони, люди? И вообще — што ты себя — писателем возомнил? Вторым после Галины Синицыной? Тоже мне Бредбери нашелся!
Пока он заводился, трещинка в штукатурке за его спиной раздвигалась, преобразуясь в явственную щель. В ней дымилось голубоватое марево. Оттуда выглядывали осёл с келарем. Края щели совершали мерцательные движения, и два гардемарина в чёрном уже упихивали меня в карету.
Княгиня Дашкова — один в один — Анна Кондакова, вперясь в меня огненными глазищами фурии, гневалась:
— В Сибири, на заимке, алхимией заниматься будешь!
Дунькин давил на вмонтированную в стол кнопку — и из шкафа, роняя полки со спрятанными во втором ряду томами Ленина, выскакивали два санитара и, словно мешок на голову, набрасывали на меня смирительную рубашку.
— Так, значит, говорите — наше управление лагерей подобно жертвенным пирамидам инков, майя, ацтеков? — гудел Главврач.
— Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек! — чеканил бодрый детский голос из приёмника.

Осёл, испуганно прижав уши-долгуши, жмурился, стража стаскивала нас с келарем с костлявой спины нашего безотказного друга, готового ишачить за горький клочок придорожной колючки. Я летел на солому, ощущая, как выливается из чернилки её содержимое, образуя мокрое холодное пятно на боку, слыша, как хрустят  гусиные перья в котомке, шуршит пергаментный лист, причитает келарь.
— Мы ещё разберёмся, откуда у тебя вот это, — вертел монах-иезуит в руке диктофон фирмы «Sony». — И как ты заставляешь с помощью этого волшебного камня говорить бесов!
И за нами захлопывалась скроенная из дубовых плах дверь.

Чтобы окончательно не утратить конспектов своих медитаций, я вначале писал репортажи так, как видел: паранормальное рядом с реальным, а потом уже сокращал, сбрасывая эти отходы производства в «Осколки».
— Ну при чём тут эти ассоциации? — выходил из берегов Моря Спокойствия  Дунькин. — Сравнение метро с синхрофазотроном явно неуместно! Синхрофазотрон — это бублик, а метро — труба. Если бы это была кольцевая подземка в Москве — другое дело! И потом, сколько раз тебе говорить — ну к чему эти навороты, вычуры эти! Пиши проще. Ведь герои твоих «картинок» — простые люди…
Он не понимал, что воспроизводимый мною паноптикум нищих старушек, торговок-лоточниц, уличных музыкантов и художников — отнюдь не мои, а его герои. Воплощение его, а не моих представлений о шедевральности, стилистических изысках, правде жизни и читательских интересах дремлющего под панцирями стёганых одеял чудовища.
— Беда в том, что во время перехода через временной барьер в котомке почему-то остался диктофон. За это они меня с келарем и промурыжили до самой весны! — задумчиво обронил я, глядя, как затягивается щель за спиной Дунькина.
— Опять ты со своими приколами! Иди, опохмелись! И запомни: газета — это реализм…

Общение с начальством было закончено и, спрятав в котомку исчирканный иезуитом пергамент с апокрифом и разломанный диктофон, я отправлялся к ручью у монастырских стен. Полежать на травке. Послушать соловья на ветке. Словом, мы с Серёгой опять оказывались в буфете, где он как на духу выкладывал, что от Киски он устал, жена ему изменяет, и вообще его семейная жизнь напоминает ему два по какой-то случайности согласившихся на совместную жизнь гарема: у него — свой, у его жены — свой. Серега вынимал из кармана кожаного пиджака томик Алистера Кроули («Дневник Наркомана» с обещанием появления тайных знаков на 93-ей странице ходил по рукам редакционных мистиков) и читал:
— Её похоть холодна, угрожающа; и бледны её китайские щёки, когда она изящно поглощает устами спрута…Это про неё!

На фоне разнузданного сексуального шабаша творческих работников Гена и Света виделись мне обретшей гармонию парой, как, впрочем, и Велемир с Марьей (порой, прячась от повзрослевшей дочуры, они запирались в рабочем кабинете Нач-Нача и дули пиво). И этим сосуществующим в параллельных мирах идиллиям можно было только позавидовать. Я-то уж и не надеялся. Потому что временами обретаемая мной Галина, внезапно появляясь, так же неожиданно истаивала, не звонила, не давала о себе знать, отключив сотовый. Но может быть — кто-то, кто не вовлечён в суматоху пресс-конференций, фуршетов, сдач строк в номер? Может быть, хотя бы во исполнение религиозно значимых фантастикумов зав. отделом «Всякое разное» Велемира Палыча Дунькина? Ему так хотелось, чтобы кто-то был счастлив простым счастьем пастуха и пастушки! Но, скорее всего, этим несметным богатством обладал лишь он сам да воплощённая мною в словесные узоры его иллюзия о простом счастье неиспорченного человека. Так и явились на свет эти двое — если не как эталон и пример для подражания, то вполне достойный предмет для умиления. Так сложилась комбинация осколков в калейдоскопе, по ту сторону мутноватого стёклышка которого зиял пульсирующий бахромастыми краями провал в другие времена.


© Copyright: Юрий Горбачев 2, 2010


Рецензии